<…> ведь это тоже одно из условий полноты свободы. <…> Я – действительная – лишь тогда, когда я в каком-то единственно верном сочетании с целым, с космосом» (там же). Холизм здесь – отнюдь не холизм церковного Тела, не свободный союз любви во Христе, но единство, насаждавшееся на протяжении всех советских лет органами ЧК – ОГПУ – КГБ: сама Евгения сознается, что в «настоящую полноту» ее однажды «поволокла насильно революция». Не Бог весть это что – принять советские правила игры и тем самым ощутить себя «свободным», – увы, с Евгенией Герцык все произошло так, как с людским большинством. «Моя субъективная правда совпадает с объективной», и «освобождение именно в этом» (там же), – подводит она черту под спором о свободе. Так в «Письмах старого друга» совершаются подмены в духе новояза: рабство оборачивается «свободой», молодежное недомыслие – особой «мудростью», расцвет культуры расценивается как «духовная нищета», а конфискации и реквизиции приравниваются к «дарам».
Последнее наше утверждение не голословно. Евгения восторженно рассказывает Вере о конфискации большевиками имуществ «бывших» – интеллигенции, дворян; так создавались музейные архивы, библиотечные фонды. Этот бандитский произвол, – «беспредел» на языке другой эпохи, – Евгения приветствует, цитируя письмо некоего Л. Этот Л. пишет: «Многое во время революции погибло. Но бесконечно более революция извлекла и вынесла на поверхность из чуланов и сундуков. Все это таилось в имениях, часто не было известно и владельцам, или они им не интересовались. Когда знакомишься с так найденным, дивишься глупости их бывших владельцев, казалось бы, культурных людей, лености и отсутствию в них чувства долга перед отцами и предками. Теперь все собирается, систематизируется, делается доступным изучению, кое-что уже печатается» (с. 330, письмо от 28 февраля 1937 г.). Здесь, как и в вышеприведенном письме Евгении, где рабский труд фарисейски сведен к «обмену дарами», речь, в сущности, идет о крахе института частной собственности, о полном бесправии и беззащитности человека, попавшего в зависимость от облеченных властью разбойников. Но человеческого аспекта как «обмена дарами», так и «вынесения на поверхность» содержимого «чуланов и сундуков» Евгения не хочет замечать. «Революция», сметающая на своем пути «ненужные твердыни», вековые институты, гипостазируется женщиной-мыслителем под «порыв» Бергсона, втягивающий в себя судьбы людей. Таков механизм рождения «новояза»: старые понятия, отражающие христианские представления о личности и человеческих отношениях, подменяются понятиями, связанными с новым мифом, умаляющим индивида в сравнении с государством. Слово при этом обретает противоположный смысл, и то, что раньше именовалось черным, в результате мировоззренческого кульбита получает название белого.
Апофатический настрой философии жизни Евгении Герцык связан, как мы видим, с крушением всех старых святынь, с революционной переоценкой всех прежних ценностей. «Жизнь» – это не бытие отдельного человека, она никак не его мышление, не его вера или свободное творчество. «Жизнь» – это никак конкретно не определимое и не объяснимое всемирно-историческое бытие, на которое можно лишь указать с помощью образа «великого потока». Но примечательно, что просоветская концепция Е. Герцык является альтернативной к официальному марксизму. Если бы ее мысли были в СССР обнародованы, вряд ли Евгения избежала бы судьбы своей домработницы, потрудившейся на Соловках, а то и участи племянника Даниила. Конечно, Евгения горячо «приветствовала» путь своей страны (см. с. 316, письмо от 23 января 1936 г.), – но кто из жертв сталинщины не делал этого – от безымянных узников концлагерей до Кирова и Тухачевского?!.. Дело в том, что «философия жизни» Е. Герцык – это чистой воды «идеализм» как раз в марксистско-чекистской трактовке данного слова. По старой «башенной» памяти, Евгении хотелось сохранить в своем новом мировоззрении главное для символистской традиции и табуированное в СССР слово «дух». Но слово это приходилось переосмысливать, следуя «новоязовской» тенденции. Решительно отбросив все его церковные коннотации, Е. Герцык взяла на вооружение соответствующие представления все того же Бергсона. – Прежде всего следовало «признать, что Дух может открываться в общественном движении, в новых формах водительства» (с. 297–298, письмо от 3 ноября 1931 г.). «Дух» – это и не Бог, и не человек как Его образ; дух, как и у Бергсона, – это сама «Жизнь». Подобное убеждение Е. Герцык – даже не ересь в рамках марксизма, не какой-то особый «уклон», а попросту идеалистический вызов общепринятой доктрине, попытка «протащить» (как говорилось в подобных случаях) реакционный «дух» в сознание советского человека. К счастью, «Письма старого друга» в Париже публиковались анонимно, и Евгения смогла завершить свой жизненный путь, не соприкоснувшись с «органами», – не попав в самые недра прославляемой ею «жизни».
Получив в «Письмах» «новоязовскую» разработку, категория «дух» придала «философии жизни» Евгении Герцык некий катафатический оттенок. А именно, «дух» женщина-философ соотнесла с волей, следуя опять-таки за Бергсоном. В «Творческой эволюции» сказано: «Жизненное ориентировано в направлении волевого», «жизненный» порядок у Бергсона означает «исходящий от воли»[1086]. Вообще Бергсонова «жизнь» – преемница во многих отношениях «мировой воли» А. Шопенгауэра, уже учившего о том, что органическому в природе присуща «воля к жизни». Не порвавший до конца с религиозной верой и лишь иммантезировавший своего «Бога», откровенный идеалист Бергсон мог себе позволить развивать представления об объективной воле и объективном же духе. «Волюнтаризм» Евгении Герцык по очевидным причинам имеет куда более скромный размах – «духу» и «воле» положены границы человеческого субъекта[1087]. «Духовность не есть горение или писание на духовные темы, – поучает Евгения мировоззренчески отсталую Веру. – <…> Думаю, наши юноши и девушки наибольшую духовность проявляют в моменты жизненных решений, иногда по необходимости внезапных, вообще в поступках» (с. 326, письмо от 7 января 1937 г.), т. е. в волевых актах. О витальном характере «духовности» свидетельствует противопоставление ее Евгенией разуму: «духовны» именно малоосмысленные «юноши и девушки», решения к тому же принимающие не думая, «внезапно». В более раннем письме присутствует еще более витальное понимание Евгенией Герцык «духовной природы мира». Последняя являет себя в органически-плотской «радости» «новых людей»: «Лишь бы была жизнь. И конечно, я вижу жизнь в радости учения, в радости общественных и спортивных состязаний, которая охватила тысячи и тысячи…» (с. 305, письмо от 17 августа 1933 г.). Эта мысль отвечает еще незрелой «философии жизни» Е. Герцык. Но от письма к письму ее мировоззрение обретает все более четкие теоретические формы. В 1937 г. Евгения уже поостережется сводить «дух» к радости спортивных утех. Ей теперь однозначно ясна волевая природа «духа» – он обнаруживается не в чувстве, не в рефлексии, а в деянии. Для своей категории Евгения находит емкий, с огромным смысловым фоном, синоним. Это «die That» – «дело» из гётевского стиха «Im Anfang war die That»: «В начале было Дело» – именно так переводил Фауст первый стих Евангелия от Иоанна.
Здесь, быть может, самая суть, ядро декларируемого Евгенией Герцык философского воззрения. Свою убежденность в том, что «дух» – это «die That», т. е. «дело», «акт», «поступок», она противопоставляет тезису из письма Веры Гриневич. Подруга юности, апеллируя к Толстому, утверждает (согласно цитате в письме Евгении от 19 мая 1937 г.): «“Освобождение – в разоблачении духа от его материального одеяния”» (с. 334). В ответ Евгения выдвигает взвешенную формулировку: «Дух освобождается, совершая какой-то решающий акт именно в области личного – подвиг ли во имя любви, героизм во имя научного достижения…» (там же). «Личное» здесь не столько реабилитирует забытого Евгенией индивидуума, сколько выступает почти что синонимом «материального». «Я против оттенка презрения к личному, материальному, – пишет Евгения Вере. – Это как если бы художник презирал свой материал – мрамор, краски, слово: ведь все земное и есть наше “орудие производства” вечного». Духу для его осуществления в поступке насущно потребна материя, человеческий дух непременно воплощен, – имманентный характер воззрений Е. Герцык оборачивается здесь неким материализмом. И, возражая Вере и «буддисту» Толстому, Евгения, по сути, ограничивает жизнь человека его земным странствием. «Путь человека» «завершается <…> в некоей That, хотя бы незримой» (там же); но как же тогда понимать «вечное», производимое посредством наших «дел»?! – Как видно, размышляя о такой категории «философии жизни» Евгении Герцык, как «дух», мы пришли к ее религии 1930-х гг. и к представлениям автора «Писем старого друга» о бессмертии.
Разумеется, было бы безответственным утверждать, что Евгения полностью порвала с христианством и присоединилась, хотя бы мысленно, к гонителям Церкви. Да, она вроде бы сочувствовала сносу московских храмов и одобряла политику перевоспитания верующих, – однако некоторые ее письма уже 1940-х гг. свидетельствуют, что она хранила память о церковных праздниках. В 1920—1930-е гг. она вела, по сути, подвижническую жизнь, вращавшуюся вокруг тяжело больной Л. А. Жуковской. И, посвятив себя всецело этому служению, не оказалась ли Евгения Казимировна, невзирая на ее антицерковные выпады, подлинной христианкой? Душа человека слишком сложна и многопланова, чтобы ее существование могло полностью подчиниться некоей умозрительной идее. Потому, говоря ниже о новой «приватной» религии Е. Герцык, мы будем иметь в виду не ее сокровенную экзистенцию, но лишь те тезисы из «Писем старого друга», в которых выражен религиозный аспект ее «философии жизни».
Можно указать на два важнейших признака такой религиозности: во-первых, это отказ от теизма – от представлен