Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 94 из 94

всех обитателей Зеленой Степи, равно как соседних деревень, внезапно обнаружилось «полное согласие на немцев» (с. 342, 5 ноября 1941 г.): вот одна девушка говорит, что «немчики хорошие» (с. 349, 6–8 февраля 1942 г.), другая же – вообще, что «они божественные, на каждом крест» (с. 350, март 1942 г.). «Не бывать Расеи!» – разглагольствует мужик (с. 345, 11 декабря 1941 г.), все прочие убеждены в «преимуществе немцев в технике» (с. 342, 13 ноября 1941 г.) и т. д. Как всегда, Евгения Казимировна находит точнейшие детали – слова и образы – для передачи деревенских настроений. Вот слухи об открытии немцами церквей – а вот уровень народного религиозного сознания: самогон и пляски в престольный день и реплика хозяйки в адрес мужа: «Дурак, разве не знаешь: в постный день месяц народиться не может!..» (с. 346, 18 декабря 1941 г.)

Темнота, граничащая с дикостью, грубость, мелкие, подленькие страстишки… Где все эти «страстно-целомудренные» летчики и чекисты, люди новой – сверхчеловечески-Заратустровой породы, бывшие предметом то ли восхищения, то ли тонкой насмешки автора «Писем старого друга»? Вместо этих бестий или роботов в дневниках 1941–1942 гг. показан человек в его истинной немощной природе, обнажившейся перед лицом смены безумных надежд и смертного ужаса… Ни о каком идейном и устойчивом противостоянии курских хуторян советскому строю, разумеется, речи в дневнике Е. Герцык быть не могло! По мере того как росли немецкие поборы с крестьянских дворов, возникало разочарование в иноземной власти: «И эти не мед, и те не патока» (с. 346, 25 декабря 1941 г.). Когда же совершился перелом в войне (начало 1942 г.), «у всех кругом, недавно радовавшихся по расчету немцам, теперь совсем другая радость – своим» (с. 347, 9, 11 января 1942 г.)… Свидетельница развала и восстановления Красной армии, оказывавшая немцам, по их случайным просьбам, переводческие услуги, Евгения Казимировна шила из лоскутков кукол, которых обменивала на продукты. Герцыкам удалось сохранить часть библиотеки, и Евгения впервые прочла «Илиаду» Гомера: «Читаю с упоением “Илиаду” – нужно было Зеленую Степь, оккупацию и 63 года!» (с. 346, 29 декабря 1941 г.). Ее вера в «молодую, восходящую жизнь»[1101] выдерживала все испытания.

И, кажется, именно такой «верой» и была личная религия Евгении Герцык, к которой она пришла через все перипетии своей биографии. Отпало все искусственное, литературное – искание духовного пути, мистериальных посвящений, Дионисова вдохновения, – головным увлечением оказалась и церковность. В душе утвердилось смиренное согласие с участью мудрой девы – мирской монахини, – участью невеселой и требующей непростой аскезы. Евгения отказалась и от игры в трагизм, – подобно, кстати сказать, своему учителю Иванову, которого жизнь в конце концов также смирила. Она приняла советскую действительность и с помощью собственной «философии жизни» вложила туда оправдывающий ее смысл. В пределах нового бытия она сохранила свободу, творческий настрой: ее главный литературный труд – «Воспоминания» – создавался уже накануне войны. Годы не сломили ее, советская власть не уничтожила и не купила.

При этом в духовной биографии Е. Герцык остается немало загадок – провалов, обусловленных отсутствием документальных свидетельств. Скажем, совершенно непонятна реакция Евгении на убийство властями ее племянника Даниила, восприятие ею прочих процессов 1930-х гг. над «врагами народа». Была ли «философия жизни» концептуальной формой для ее всеобъемлющего скепсиса, единственной, в глазах Евгении, альтернативой религии и метафизике, или же категория «жизни» просто отразила в ее философском разуме газетный оптимизм 1930-х гг.? Опять-таки ответа на эти вопросы нет. Творческий портрет Евгении Герцык, который мы попытались набросать в нашей книге, содержит лишь намеки на ее сокровенно-экзистенциальное – сферу свободы, в которой развертывается последняя борьба и принимаются последние решения.