Джудит ПэллотГУЛАГ как горнило российской пенитенциарной системы ХХI века
Для начала сравним рассказы двух женщин о том, как их транспортировали к местам заключения.
После вынесения приговора, как-то ночью, нас очень грубо разбудили и предложили приготовиться к выезду. Погрузили в машины, на которых было написано «Хлеб», буквально затолкали до невозможной тесноты. А я все удивлялась: откуда такая жестокость? Проехали немного, несколько женщин от духоты потеряли сознание, мы стали кричать и стучать. Машину остановили. Конвоиры вытаскивали обморочных и укладывали их прямо на дорогу. Свежий воздух их оживлял… Потом – опять духота и, наконец, остановка и погрузка в вагоны для перевозки скота, но вагоны с нарами, а на площадке перед дверями в полу небольшое отверстие, сантиметров 12–15, не больше, для естественных надобностей. На нарах – по двое (худеньким еще ничего, а тем, кто покрупнее, – уж больно тесно). Вскоре состав тронулся. Кормили селедкой и хлебом и ставили ведро воды. Утомительная дорога – потеряли счет дням. Куда нас везут, никто не знал. Наконец на рассвете остановка и выгрузка. Видим – станция «Потьма». Значит, это Мордовская республика. Здесь отбывают свои сроки раскулаченные. На подводы укладываем вещички – кто что прихватил при аресте. И вот затем такая картина. Лесная дорога, по ней тянется цепочка женщин разного возраста, за ними несколько подвод с вещами, спереди, сзади и по бокам – конвой из молодых солдат; гусеница кажется бесконечной: ведь как-никак целый железнодорожный состав. Шли долго, были привалы, ели хлеб. Очень хотелось пить. Если надо было присесть, то не стесняясь тут же, в толпе женщин… К вечеру подошли к высокому забору – наверное, в три человеческих роста. Ворота раскрылись и «проглотили» всю массу живых существ (Людмила, 1937) [Грановская 1991: 195].
Мы не знали, куда мы едем. Нас запихнули в камеры [в СИЗО] ждать, пока конвой приедет и заберет матрешки. Нас привезли на станцию, было холодно, зима, и мы сидели в воронках на морозе полтора часа и ждали поезд. Поезд прибыл, сначала они первых загрузили, потом – остальных мужчин и женщин.
Отделения в поезде были рассчитаны на четверых, но нас туда загружали по десять человек, вместе с нашими вещами. Десять человек, все с сумками, в одном плацкартном отделении… Мы ехали в прямом смысле один на другом целый день. Некоторые девушки, которые ездили с нами, пошли дальше; мы ездили все вместе, несмотря на то что они были несовершеннолетние. ВИЧ-положительные, туберкулезники должны же ехать отдельно, но мы все были вместе. Нам разрешалось ходить в туалет один раз за 12 часов. Кормили нас по тюремным нормам – банку сухого пюре, хлопья овсянки, – но не давали горячей воды, чтобы их приготовить… Это был кошмар… Надзиратель был молодым парнем, и он сказал, что мы должны развлекать его, шутить. Это было ужасно… так унизительно… У одной девочки была очень высокая температура, но конвой сказал, что она сама ее набивает. Она обливалась потом весь день, ходила мокрая, и ей не разрешали ходить в туалет одной: она обязана была быть с сопровождением. Она сделала два шага и упала, они просто затолкнули ее обратно на койку (Соня, 2007)[638].
Первый фрагмент взят из воспоминаний Л. И. Грановской, арестованной в 1937 году и перевезенной из Ленинграда в Мордовию для отбытия пятилетнего срока; второй рассказ принадлежит женщине-заключенной, у которой я взяла интервью в 2007 году: ее сравнительно недавно перевезли из Москвы также в Мордовию, для отбытия восьмилетнего срока. Обстоятельства ареста этих двух женщин были различны: Людмила была политической заключенной, ее арестовали как жену врага народа, Соню же осудили за торговлю наркотиками. Условия их заключения тоже различались. Людмилу Ивановну не защищала подпись России под Европейской конвенцией о правах человека, а после освобождения ее сослали на север России. Соне же, которой удалось воспользоваться амнистией начала 2000-х, решившей проблему перенаселения тюрем, – напротив, разрешили в 2008 году возвратиться домой, где она стала дожидаться освобождения своего гражданского мужа, отбывавшего 12-летний срок, тоже за торговлю наркотиками.
Рассказы этих женщин о транспортировке к местам заключения обнаруживают удивительное сходство: обе они испытали на себе обращение, которое считают унизительным, оскорбительным, обезличивающим, – как мы увидим далее, характерные признаки «сурового наказания». Причина, по которой осужденные в Российской Федерации и ныне, подобно своим предшественникам, вынуждены переносить дальние переезды, связана с наследием той системы, при которой исправительные учреждения были призваны помещать правонарушителей в «места заключения», расположенные на периферии. Российская пенитенциарная система предусматривает четкое разделение труда по географическому принципу, заложенное в годы ГУЛАГа и сохранившееся по сей день, – за счет тех решений, которые принимались на протяжении десятилетия после смерти Сталина по вопросу о том, какие «острова архипелага» следует сохранить. Система эта включает места предварительного заключения (СИЗО), расположенные в крупных городах, и «исправительные колонии», в которых осужденные отбывают свое наказание. Такие колонии находятся преимущественно за пределами городов, в удаленных местах, и часто концентрируются в отдельных зонах периферийных регионов [Pallot 2005; Moran et al. 2011]. После 1930–50-х годов места содержания заключенных были перестроены: общежития, в которых помещаются спальные корпуса, теперь в основном кирпичные, а не деревянные; помывочные перенесены внутрь зданий; устроены актовые и спортивные залы, церкви,
Рис. 13.1. Пункт охраны в лагере в Мордовии. © Judith Pallot, 2016
а кое-где и мечети; однако в целом планировка осталась той же, какой была в советское время. Внутреннее пространство колонии делится на административную, производственную и жилую зоны, а вся территория огорожена по периметру, по верху ограждений протянута колючая проволока и установлены наблюдательные вышки (рис. 13.1).
Страдания, которые Соня перенесла во время этапирования в исправительную колонию, обнаруживают куда более глубоко укорененное и сложное наследие ГУЛАГа. Оказывается, что принципы организации жизни заключенных тоже сохранились до нашего времени. К ним относятся коллективистский подход к условиям проживания и мероприятиям по ресоциализации, обязательное использование труда заключенных, решение ряда бытовых задач за счет их самоорганизации, а также такие дисциплинарные практики, как круговая порука, соревновательность и доносительство среди заключенных. Все эти практики держатся на всепроникающем милитаризме и системе исполнения наказаний, славящейся своей суровостью. Применение наказаний, не предусмотренных законом, не прекратилось и после крушения СССР, о чем свидетельствует, например, случай, получивший широкую известность летом 2018 года. Тогда по всему миру разошелся скандальный видеоролик, где восемь сотрудников избивали одного осужденного. Случилось это в исправительной колонии (ФКУ ИК-1), расположенной в Ярославской области [Боброва 2018]. Год спустя в своей речи перед Советом Федерации генеральный прокурор Ю. Я. Чайка признал, что в процессе расследования ярославского скандала были вскрыты и другие случаи не предусмотренных законом наказаний, применявшиеся в каждом втором регионе Российской Федерации[639].
В том, как в современной России наказывают людей, очевидно просматривается наследие ГУЛАГа, однако прослеживается также не столь явная связь между опытом Людмилы и Сони и более отдаленными по времени пенитенциарными практиками, коренящимися в самоуправляемой крестьянской общине и волостном суде, а также в карательной власти помещиков в царской России. Принцип круговой поруки, некогда обеспечивавший, например, уплату налогов в крестьянской общине, позже использовался администрацией в местах заключения – и в имперские, и в советские, и в постсоветские времена. Весь коллектив осужденных наказывали за проступок одного человека, будь то невыполнение трудового задания или несоблюдение порядка в прикроватной тумбочке. Чайка упомянул этот принцип как одну из причин того, что в современной тюремной системе по-прежнему сохраняется злоупотребление применением силы: в число таких причин, по его словам, входят «недостаточная открытость пенитенциарной системы и круговая порука, порожденные неэффективным ведомственным контролем ФСИН и ее территориальных органов»[640]. Несмотря на все изменения, произошедшие в пенитенциарной политике после революции 1917 года, в ранний послесталинский период и затем в 1984–1993 годах, основы современной пенитенциарной системы в России оставались на удивление неизменными[641]. Как я покажу далее, в результате Российская Федерация вступила в XXI век с такими институтами и практиками, при которых ее пенитенциарная система оказалась в числе наиболее суровых.
Модерность и уголовные наказания в России
В этой главе я рассмотрю причины устойчивости различных видов наказания в России, задавшись вопросом о том, почему определенные институты, существовавшие в прошлом, сохранялись даже тогда, когда их изначальное назначение было давно утрачено. Любимый аргумент российских властей – всем знакомая ссылка на «пережитки». Согласно этому аргументу, негативное наследие советской пенитенциарной системы будет изживаться, по мере того как Россия будет продолжать свой путь к внедрению лучших мировых практик; причина, по которой 25 лет спустя после крушения коммунизма это преображение еще не свершилось, состоит в том, что такова цена реформ: рост преступности и институциональные препятствия неизбежны в переходный период. Критики видят ситуацию иначе. Настаивая на том, что подобные пережитки отражают незавершенность процесса демократизации в России, они утверждают, что наследие лагерной системы не будет изжито до тех пор, пока в России не произойдет настоящая демократизация. Многие критики существующего строя считают, что нынешняя уголовно-исполнительная система представляет собой «новый ГУЛАГ»[642].
Обе приведенные точки зрения согласуются с теорией модернизации. Применительно к истории наказаний эта теория утверждает, что наказание является придатком какой-либо формы легального или рационального доминирования в рамках некоей более общей цельности, представляющей собой модерность, и тюрьма – ее визитная карточка. В классических формулировках Вебера, Дюркгейма и Монтескье модерность характеризуется тенденцией к созданию более мягких пенитенциарных систем. Это объясняется тем, что реститутивные подходы и гражданско-правовые средства защиты лучше приспособлены для рыночно ориентированных отношений договорного типа, чем пенитенциарное регулирование и уголовное наказание; в модерном государстве целью является реформирование правонарушителя, а не разрушение его тела. Из такой логики следует, что чем более деспотично и менее демократично государство, тем более сурово оно наказывает своих граждан. Известно, что в России в позднеимперский период возникли начатки модерной пенитенциарной системы, включая такие ее неотъемлемые особенности, как индивидуализация наказаний (наказание соответствует конкретному человеку, а не его преступлению), размещение в камерах, возвращение ссыльных, централизованное административное управление пенитенциарной системой, а также исправление через труд и индивидуальную рефлексию. Сельскохозяйственная колония на острове Сахалин стала в Российской империи аналогом исправительной колонии в Меттре; «Кресты», построенные по паноптическому проекту архитектора А. О. Томишко и функционировавшие по филадельфийской системе, стали местной вариацией Пентонвиля, открытого в Лондоне в 1842 году. Тип городской тюрьмы был внедрен в России примерно за полвека до революции, и, как показал Майкл Джейкобсон, прогрессивные идеи индивидуализации и реабилитации повлияли на идеи ранних большевиков в отношении наказаний, даже притом, что реальная практика увлекала советскую пенитенциарную систему в более зловещем направлении [Jakobson 1993]. Согласно классической теории модернизации, все, что случилось потом, явилось прерыванием нормального развития в сторону модерной, социально ориентированной системы наказаний. Официальные историографы признают этот тезис с той оговоркой, что, при всех «эксцессах» ГУЛАГа, подспудная траектория развития пенитенциарной системы в России была прогрессивной начиная с даты ее основания как централизованной системы в 1879 году и по сей день.
Постструктурализм предлагает иную телеологию, в которой тюрьма олицетворяет собой стремление модерности к порядку и систематическую апроприацию пространства. Наиболее известны идеи Мишеля Фуко. Я не буду воспроизводить ни доводы Фуко относительно усиления дисциплинарной власти, ни аргументы его противников. Для Фуко тюрьма не столько связана с возмездием, заключением, применением правовых санкций, сколько представляет собой эталон приоритизации порядка во всех индустриальных обществах. Назначение пенитенциарных технологий, как описывает его Фуко в своей оказавшей большое влияние на последующие исследования книге «Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы», состоит в том, чтобы разрушать автономную личность, контролировать классы, несущие опасность, и создавать модели менее явных и более всепроникающих способов регуляции для последующего внедрения в общество [Foucault 1977]. В этой работе он говорил прежде всего о природе власти во всем теле общества в целом, однако немногие специалисты по истории пенитенциарных систем могут игнорировать его идеи относительно расцвета тюрем. Тот факт, что он заимствует метафору архипелага, дает понять, что советский опыт стал неотъемлемой частью теоретической схемы Фуко, но в разном контексте он говорит о Советском Союзе по-разному [Plamper 2002]. У Фуко ГУЛАГ оказывается одновременно и механизмом наказания в эпоху, предшествующую Просвещению, и буржуазной пенитенциарной практикой, хотя в отношении последнего определения он настаивал, что террор и суровые наказания свидетельствуют о провале, а не о расцвете модерного дисциплинарного порядка.
При всей неоднозначности высказываний Фуко относительно СССР, его исследования истоков современной власти позволили специалистам по истории России делать предположения о поддержании порядка в Российской империи и в Советском Союзе. Среди историков, изучающих Россию имперского периода, самый явный последователь Фуко – Эндрю Джентес, пытающийся описать царскую систему ссылки через двоякое стремление «наказать тело» и «дисциплинировать душу». Также он использует теорию правительственности Фуко для описания саморегулирующихся «антиобщин» осужденных, декабристов, разбойников и бюрократов, ставших результатом ссылочной системы в Сибири [Gentes 2008; Gentes 2010]. На самом деле ссылка плохо вписывается в теории Фуко, хотя она, в разных формах и под разными названиями, была одной из отличительных черт пенитенциарной культуры в России с самого раннего времени и остается таковой до настоящего дня.
В недавних исследованиях, посвященных советскому периоду, обнаруживается центральная роль «регулирования через изгнание», что в разных случаях описывалось как «исключающее насилие», «изгнание», «депортация», «выселение», «ссылка» – в целях установления дисциплинарного порядка. Очевидные примеры – депортация кулаков и лиц той или иной этнической принадлежности, но исследования, посвященные «массовым операциям», показали, сколь активно использовалась эта форма общественного контроля [Hagenloh 2000; Hagenloh 2009; Shearer 2009]. В целом же установление численности, категоризация и статистическое описание советского населения, а также сложно организованная государственная система надзора говорят о зарождении в СССР биополитики. В анализе Фуко присутствуют составляющие, которые отчетливо перекликаются с тем, что нам известно о власти в ГУЛАГе. Идеи о паноптическом наблюдении дали почву для дальнейших исследований. Так, Мария Лос, под сильным влиянием идей Ханны Арендт, предположила, что условия сталинских лагерей позволили зародиться «расширенному паноптицизму» – одной из форм «тоталитарной надзорно ориентированной биополитики» [Los 2004][643]. Трудовой лагерь не был паноптическим в классическом смысле, но он был основан на всеохватывающем взаимном надзоре, который оказался возможен благодаря совместному проживанию и труду. Лос называет эту форму паноптицизма «расширенной» – ведь она выходит за пределы «интернализации всевидящего ока и привычки самоконтроля», поскольку каждому осужденному дают понять, что он «потенциально находится под наблюдением остальных как тайного ока системы» [Los 2004: 35]. Пьячентини и Слейд предпочитают характеризовать надзор в ГУЛАГе и в системе, ставшей его преемницей в современной России, как полиоптический, привлекая тем самым внимание ко множественности мест осуществления надзора [Piacentini, Slade 2015].
Взгляд с позиции последователей Фуко ставит под сомнение, хотя и не отрицает полностью более привычные политэкономические объяснения расцвета ГУЛАГа и связанных с ним методов наказания. Согласно политэкономическим объяснениям, опирающимся на марксистский анализ Георга Руше и Отто Кирххаймера, цель наказания состоит в удовлетворении насущных потребностей государства [Rusche, Kirchheimer 2009]. Соответственно, система ссылки в XIX веке отвечала насущным потребностям царской России, а именно помогала заселить периферию и обезопасить границы, а ГУЛАГ отвечал потребностям советского государства в мобилизации ресурсов. Главная особенность таких объяснений состоит в том, что пенологическое наполнение каждого вида наказания подчиняется новой функции[644].
Теорию модернизации как основу для понимания исторического разнообразия видов наказаний широко критиковали как социологи, так и историки за пределами России. Эта критика очень важна для стоящей передо мной задачи – разобраться в особенностях преемственности систем наказаний в России до наших дней. Прежде всего, хотя теория модернизации, возможно, и объясняет в общем и целом те перемены, которые со временем происходят в методах наказания (например, переход от публичной казни и пыток к заключению под стражу и изоляции преступника с последующей реабилитацией), подобные теории не в состоянии соответствующим образом объяснить многообразие видов наказаний в разных современных обществах. По количественным и качественным показателям (то есть по общему числу осужденных, находящихся в тюрьмах, и тому, насколько хорошо с ними обращаются) различные тюремные режимы, существующие в современных обществах, специалисты располагают по шкале от мягких до строгих, где на одном конце находится скандинавская «исключительность», а на другом – англофонная «избыточность» [Pratt, Eriksson 2013]. Во-вторых, различия между странами не укладываются в схему «от большей демократичности к меньшей», и это не соответствует ожиданиям согласно теории модернизации. Главное несоответствие связано с США, где действует один из наиболее суровых пенитенциарных режимов, притом что это развитая демократия. В-третьих, системы наказания во многих демократических странах Запада, вместо того чтобы следовать линейной траектории в направлении все более мягких и реститутивных пенитенциарных форм, переживали периоды отката к крайней строгости. И здесь вновь самый наглядный пример дают США, где, как считают специалисты в области пенологии, в 1970-х годах произошел поворот в «карательном» направлении [Garland 2001; Pratt et al. 2005][645]. Даже скандинавская исключительность стала предметом пристального рассмотрения. В то же время внедрение в Великобритании новых форм обращения с заключенными, на первый взгляд рассчитанных на ослабление суровости и авторитарности, как оказалось, привело к причинению им новых страданий, связанных с неолиберальной стратегией «респонсибилизации»[646].
В свете трех приведенных полемических доводов против трактовки наказания в духе теории модернизации следует отметить, что вслед за опустошением тюрем, сопровождавшим крушение СССР и политический переход России к некоей форме демократии, произошло столь значительное увеличение количества заключенных, что в середине 1990-х годов Россия вытеснила США с первого места в мире по доле заключенных среди населения. И до сих пор на долю США, Китая, Бразилии, Индии и России приходится половина всех заключенных мира, хотя за последнее десятилетие их численность в России резко сократилась[647].
В 2002 году в Российской Федерации более миллиона человек находилось в местах лишения свободы, а к середине 2019 года их число сократилось до 537 760 человек; однако это сокращение произошло именно в момент усиления авторитарности режима[648].
«Культурный поворот» в пенологии и его значение для истории наказаний в России
Ввиду отмеченных противоречий между теориями модернизации и пенитенциарной практикой в центре внимания пенологов оказался вопрос о том, каким образом наказания опосредуются культурой. Отказавшись от поиска утилитарных объяснений для различных видов наказаний, новое поколение социологов, изучающих пенитенциарные системы, рассматривает наказание как иррациональный акт, в основе которого лежит либо привычка, либо ритуал. Этот «культурный поворот» в пенологии связан прежде всего с именем специалиста по тюремной социологии Дэвида Гарленда, который обратил внимание на то, как формирование системы наказаний определяется «пенитенциарной чувствительностью», отражающей более широкий социальный этос и социальные проблемы. Эта чувствительность коренится глубоко в национальной культуре и передается из поколения в поколение, несмотря на изменения общественного, политического и экономического контекста [Garland 1990; Garland 2001]. Особенно пристальное внимание Гарленд уделяет пенитенциарным агентам – людям, ответственным за осуществление наказаний, – чьи «исходящие из здравого смысла практики» определяют особенности «пенитенциарных культур». Тюремные служащие действуют в системе координат, нормализующей и рационализирующей определенные представления об их работе. Это, безусловно, относится и к истории пенитенциарной системы в России; в Советском Союзе преобладание групповых норм над индивидуальным восприятием и поведением отдельно взятого человека – характерное свойство тоталитарных институтов – обеспечивалось концентрацией тюремных учреждений в закрытых «зонах», где таким образом создавалась социальная среда, состоящая преимущественно из других тюремных служащих и их семей. В этом пространстве «исходящие из здравого смысла практики» выполнения работы тюремного служащего, передавались с советских времен и далее – в некоторых случаях между поколениями в пределах одной семьи [Pallot et al. 2010].
В наше время круг вопросов, изучаемых пенологией, очень широк. Помимо рассмотрения различных видов наказаний как укорененных в культуре и связанных с конкретными формами чувствительности, исследователи также изучают пенитенциарные институты как места совершения ритуальных действий и культурного производства с диффузными культурными последствиями, выходящими далеко за пределы контроля над преступностью, осуществляемого этими институтами. Главным выразителем такого более герменевтического подхода стал американский философ Филип Смит. Он отрицает откровенно функциональные теории наказания и модернизации как движущей силы изменения пенитенциарных систем [Smith 2008][649]. Смит утверждает, что наказание не в меньшей степени связано с поэтикой, чем с властью; его теория наказаний является одновременно драматургической, семиотической и религиозной, материальная архитектура в ней подчинена мифологии. Свои идеи он иллюстрирует детальным анализом главных фетишей «западного» подхода к наказаниям: это гильотина, кандалы, электрический стул и смертельная инъекция, тюрьма обыкновенная и паноптическая. Российскими эквивалентами можно считать столыпинский вагон без окон, этапирование, деревянные заборы, наблюдательные вышки и бараки в трудовом лагере, а также железные решетки и тяжелые двери изоляторов в крупных городах (как в начале телесериала «Зона», где очень хорошо передана эта атмосфера). С точки зрения Смита, задача историка пенитенциарных систем состоит в том, чтобы обнаружить эти виды наказаний, определяемые текучими культурными категориями, которыми они пронизаны и на которых основаны. Вслед за Эмилем Дюркгеймом, Мэри Дуглас и М. М. Бахтиным Смит определяет их как коды, составляющие фундамент всей общественной жизни: бинарные оппозиции порядка и беспорядка, чистоты и грязи, святости и зла.
В противовес идеям Фуко, в схеме Смита специалисты, придумывающие наказания, вовсе не участвуют в процессе создания все более рациональных и независимых средств реформирования преступников (или, в случае СССР, более эффективного использования их труда); они реагируют на страх общества перед беспорядком, грязью и низостью. Таким образом, центральное положение в его аргументации занимает социальная рефлексивность над процессом уголовного судопроизводства: пенитенциарные практики формируются за счет движения туда-обратно, в попеременном утверждении и отрицании, между центром и бахтинской периферией, в вопросе о том, как надлежит обращаться с правонарушителями (как бы ни определялись правонарушения в тот или иной период). Поскольку центральная роль в пенологии Смита отводится диалогу, его идеи оказывается трудно применить к изменению пенитенциарных форм в России, где наказания за «некорректное» прочтение посланий, содержащихся в официальном дискурсе, отбили у граждан желание выступать с критикой, и государство получило практически безграничные возможности для пресечения любых выражений инакомыслия. При этом, однако, пенитенциарные формы в России становились темой словесных баталий, пусть даже и закулисных. Бытовавшее в царской России официальное представление об исправительной колонии на Сахалине как о рае, где «растут кукуруза и арбузы», было разрушено благодаря Чехову, убедительно изобразившему эту колонию как место безрадостное, где люди словно похоронены заживо [Corrado 2010]. В самый разгар сталинских репрессий смех, шутки и карнавальные превращения разрушали существующие иерархии и бросали вызов официальному дискурсу о «перевоспитании трудом» [Davies 1997]. В 1950-е годы советское общество смогло выразить свои чувства по отношению к пенитенциарной политике государства в «эпистолярном протесте», толчок к которому дали татуировки, резкие высказывания, преступность и пагубное влияние вернувшихся заключенных [Dobson 2009: 165]. Другие участники, действующие на периферии, – например, люди разных чинов и званий, причастные к осуществлению наказаний на всех уровнях, – также имели возможность выразить свои взгляды на состояние дел в тюрьмах Советского Союза посредством официальных каналов. Таким образом, нельзя сбрасывать со счетов вклад периферии в те изменения, которые разные виды наказаний претерпели в советский период.
После краха СССР диалог между центром и периферией о состоянии российских тюрем претерпел резкие и значительные изменения. Общественность теперь хорошо проинформирована об условиях содержания в пенитенциарных институтах, поскольку проблема преступления и наказания обсуждается и в печати, и на радио и телевидении, и в Интернете. Такая ситуация сохраняется, хотя государство попыталось прервать обсуждение этой темы, объявив ведущие организации гражданского общества, защищающие права заключенных, иностранными агентами. Бывшие заключенные и их родственники часто выступают на телевидении с рассуждениями о системе уголовного судопроизводства, сериалы на тюремные сюжеты чрезвычайно популярны у зрителей, книги и статьи, посвященные реальным преступлениям, издаются большими тиражами. В популярных произведениях тюрьмы часто изображаются либо как места репрессивные, варварские и не соответствующие требованиям времени, либо, с другой стороны, как обители веселья. Расхожие представления о том, будто бы заключенным живется лучше, чем находящимся на свободе, и «вор должен сидеть в тюрьме», сосуществуют с видеороликами на YouTube, где охранники избивают заключенных, сообщениями о гибели людей в местах заключения, а также со свидетельствами бывших заключенных, такими как недавние мемуары О. А. Навального [Навальный 2018].
Мало кто из современных специалистов в области пенитенциарной социологии поспорил бы с тем, что наказание – коммуникативный процесс, который участникам необходимо декодировать в соответствии с ситуацией, однако они у них могут возникнуть сомнения, стоит ли при этом сбрасывать со счетов роль условных экономических и политических факторов или влияние новых технологий в области надзора на развитие пенитенциарной политики и практики. Легко согласиться с Гарлендом в том, что система взглядов, из которой следует исходить при анализе современных видов наказаний, должна в равной мере воспринимать как культуру, так и власть, как mythos, так и techne, как смысл, так и механизм; она должна допускать, чтобы культурные смыслы формировались на локальном уровне, как и трансцендентные культурные императивы [Garland 2009]. Такой многоаспектный подход особенно важен для России, где институты уголовного судопроизводства призваны осуществлять функции и достигать целей, лежащих за пределами пенитенциарной реальности. В самом деле, историки часто подчеркивали непенитенциарные функции российской системы наказаний, так что пенитенциарные (понимаемые в XX веке трояко: как возмездие, поражение в правах и реабилитация) часто отодвигались на дальний план. Однако с начала XXI века историческая наука проделала большой путь к восстановлению этого равновесия путем исследования повседневных практик лишения свободы и рассмотрения странных противоречий ГУЛАГа[650].
Читая такие исторические труды, я вижу, как западные исследователи борются с последствиями понимания ГУЛАГа преимущественно в качестве тюрьмы. Любые наказания причиняют страдания: ведь именно для этого они, в конце концов, и предназначены; однако пенитенциарная социология утверждает, что разные наказания делают это по-разному, с разными целями и разными последствиями. Историкам, изучающим наказания в России, еще предстоит ответить на вопросы о том, почему одним видам отдавалось предпочтение по сравнению с другими, а также о том, чем объясняется длительное использование одних видов и лишь непродолжительное – других. И как раз здесь пристальное внимание культурной пенологии к связи между наказанием и обществом может помочь преодолеть те пробелы и несоответствия, которые обнаруживаются в трактовке изменений пенитенциарных форм в долгосрочной перспективе с точки зрения теории модернизации. Это происходит за счет привлечения внимания к усвоенным практикам лиц, несущих ответственность за осуществление наказаний, к взаимосвязям между «чувствительностью к наказаниям» (со стороны высших слоев, специалистов и общества в целом) и пенитенциарной политикой, а также к глубокой укорененности в культуре смыслов, вкладываемых в наказания.
Суровые и мягкие виды наказаний
Здесь я должна сделать отступление, чтобы объяснить, что я имею в виду, когда говорю о «суровом наказании», поскольку одна из устойчивых черт пенитенциарной системы в России состоит в причинении заключенным сильных страданий. Однако, как и во многих других пенитенциарных режимах, здесь это в разное время делалось разными способами. С тех пор как Гришэм Сайкс написал свою революционную работу о «обществе пленников», пенологи предпринимали попытки классифицировать различные виды наказаний в зависимости от причиняемого ими вреда или страданий [Sykes 1958]. Тюремные режимы, в которых заключенным разрешено работать, позволены регулярные посещения, удовлетворяются базовые потребности заключенных, им обеспечены комфортные и безопасные условия проживания, открыт доступ к получению образования и к профессиональному обучению, предоставлены возможности для досуга и развлечения, а также предусмотрено осуществление заключенными их гражданских прав, можно назвать мягкими. Напротив, вынужденное безделье, подверженность насилию со стороны других заключенных, произвол охраны, утрата гражданских прав, ограничение свободы высказываний, недостаток бытовых удобств, отсутствие физической и психологической помощи, одиночное заключение и сенсорная депривация – всё это признаки суровых пенитенциарных систем, усугубляющих страдания заключенных. Суровому наказанию неизменно сопутствует деградация – такое обращение с заключенными, при котором они чувствуют себя униженными, презираемыми или недооцененными и приходят к отрицанию собственной индивидуальности. Существует много разных форм деградации; бесспорно унизительны не предусмотренные законом наказания, такие как пытки, однако бывают и более символичные разновидности унижений, например принуждение заключенных к ношению униформы, помещение их в клетки на судебных заседаниях, лишение их возможности уединиться, в том числе для справления интимных нужд, применение кандалов и наручников, необходимость передвигаться со скованными за спиной руками. Все эти практики на повседневном уровне применяются системой уголовного судопроизводства в современной России.
Общеизвестно, что условия заключения в ГУЛАГе были суровыми и что многие из применявшихся там наказаний выходили за рамки закона. Многие, но не все, и вот эти последние становятся предметом пристального рассмотрения, поскольку по ним можно судить о более широком этосе общества и о стоящих перед ним моральных проблемах в отношении наказаний. Историки-германисты указывали на то, что в период Третьего рейха в Германии продолжали применяться пробации и амнистии, что заложило основу для умеренной пенитенциарной системы, сформировавшейся после войны [Whitman 2003]. В России трудно найти подобные примеры, даже если вынести за скобки радикальные формы наказаний, не предусмотренные законом. Прогрессивные предложения, обсуждавшиеся пенологами в первое десятилетие советской власти, оказались фактически мертворожденными, а образцом для сталинских трудовых лагерей послужили концентрационные лагеря, практика принудительного труда и смертной казни времен красного террора [Jakobson 1993]. И все же начало применения суровых наказаний связано не с большевистской революцией: и прежде ссыльные в Сибири подвергались унижениям, депривации и мучениям в несравнимо большей степени, нежели было необходимо для того, чтобы очистить городское общество от социальных отклонений и заселить Сибирь. Очевидно, что жестокое обращение с заключенными не оскорбляло чувствительности масс, поскольку крестьяне смеялись и издевались над соотечественниками, идущими по этапу [Adams 1996; Gentes 2005; Wood 1989].
Джеймс Уитман, сравнивая США с континентальной Европой, привязывает различия в степени суровости, с которой соответствующие системы обращаются с правонарушителями в наши дни, к взаимосвязям между наказаниями и социальной иерархией [Whitman 2003: 13–15]. В континентальной Европе XVIII столетия «уравнение» наказаний произошло таким образом, что на преступников из простонародья распространились те же не унижающие и не лишающие достоинства виды наказаний, которые традиционно предусматривались для преступников из высших сословий, тогда как в США равенство было установлено за счет «снижения планки». Уитман утверждает, что на протяжении XIX века англо-американский мир боролся с наказаниями для привилегированных классов и что этот процесс сложным образом был связан с рабовладением, так что в наши дни в вопросе обращения с заключенными США оказались позади других развитых стран. Этот тезис в духе функционализма наводит на некоторые мысли и в отношении России. В противоположность предшествующим режимам, сталинское государство по большому счету достигло равенства в пенитенциарном плане тем же путем, что и англо-американский мир, – путем снижения планки до минимального общего знаменателя, так что деградация, унизительное обращение и отсутствие уважения к правонарушителям распространились на всех заключенных. Теперь же, когда Российская Федерация вынуждена применять наказания, соответствующие международным конвенциям о гуманном обращении с заключенными, система стремится выработать максимально суровые условия заключения, допустимые в соответствии с действующими нормами, нередко преступая черту между тем, что законно, и тем, что выходит за рамки закона.
Читая рассказы Сони и Людмилы Грановской, мы уже убедились, что опыт этапирования был и остается унизительным. То, что рассказы этих двух женщин так схожи между собой, весьма примечательно не только потому, что между ними пролегли пятьдесят лет и современная Российская Федерация – все же не СССР сталинской эпохи, но еще и потому, что рассказчицы вышли из разных социальных слоев. В попытках разобраться, как на «сообщество пленников» повлияло замещение прямой принудительной власти более диффузным дисциплинарным контролем в пенитенциарном контексте, пенологи, работающие в западных юрисдикциях, обратили внимание на различия в опыте заключенных в зависимости от их классовой, этнической, гендерной принадлежности и разницы в возрасте. Правда, в случае Людмилы и Сони агрессивное воздействие конкретного метода перемещения к местам отбытия наказания на их самосознание и чувство собственного достоинства проникает сквозь разделяющие этих женщин социальные различия и временную дистанцию. Взятые вместе, их свидетельства составляют классический пример «тезиса о депривации» и показывают, что он вполне применим к нашему пониманию методов наказания в современной России. «Тезис о депривации» связан с открытиями Сайкса, Гоффмана, а также Коэна и Тэйлора, которые, напомню, утверждали, что страдания, перенесенные в «тотальном институте» тюрьмы, создают единое сообщество пленников, чьи внутренние различия нивелируются за счет их противопоставленности источнику деградации [Goffman 1961; Cohen, Taylor 1978; Sykes 1958][651].
Ниже я вовсе не настаиваю на существовании прямой аналогии между системой наказаний, представленной сталинским ГУЛАГом, и сегодняшней российской пенитенциарной системой, а тем более дореволюционной ссылкой. Я хочу сказать другое: что в России условия заключения, по сути своей предназначенные для причинения страданий, были восприняты из советского периода и встроены в систему наказаний, действующую в наши дни. В этом отношении мы видим здесь полную противоположность тому, что случилось в Германии. Далее речь пойдет о карательной ссылке и карательном коллективизме – двух институтах, исторически характерных для России; я подробно рассмотрю их, с тем чтобы выявить их культурные смыслы, и проанализирую рассказы нынешних заключенных в поисках скрытых ключей к тому, как они переживались в прошлом. Тщательное изучение современных рассказов заключенных о том, как им пришлось испытать на себе наследие ГУЛАГа, может привлечь внимание и к пенитенциарным аспектам лагерной повседневности, прежде ускользавшим от внимания исследователей. Оно может также привести нас к утверждению «сермяжных истин», подталкивающих к пересмотру представлений о том, какая мера бесчеловечности связана с той или иной формой наказания. Я опираюсь на интервью, взятые в Российской Федерации для двух исследовательских проектов. Первый из них проводился в 2007–2010 годах и был посвящен женщинам-заключенным. В рамках этого проекта были опрошены 60 женщин, отбывавших срок в исправительных колониях или недавно освободившихся. Второй проект, 2012–2014 годов, был посвящен заключенным после этапирования в места лишения свободы, членам семей заключенных, отбывающих тюремный срок в России, и включал в себя не ограниченные по времени интервью с 25 женщинами – женами, сожительницами, матерями и детьми тех, кто находился в тот момент в заключении[652].
«Перемещение само по себе было наказанием – наказанием ссылкой»
Историки обычно трактуют ссылку и тюремное заключение как разные способы наказания, воспроизводя тем самым бинарную модель, восходящую к Джереми Бентаму, для которого перемещение преступников в колонии составляло противоположность тюрьме[653]. Идею ссылки (и ее альтернативных форм и / или аналогов – высылки и изгнания) как особой дисциплинарной меры развил впоследствии Фуко своим метафорическим изображением ссылки и безумия – «корабля дураков», где он описывает несчастного, помещенного в пустынный морской пейзаж меж берегов, которые никогда не станут для него своими [Foucault 2006: 110]. В наши дни пенология рассматривает ссылку и тюремное заключение скорее как совместимые между собой противоположности, а не как альтернативные способы наказания, однако аналитическое различие между ними проводится на основе противопоставления понятий изгнания с правом передвижения и без такого права, из которых каждое имеет свои характерные особенности [Castles, Davidson 2000]. Однако ссылка – это нечто большее, чем устранение людей из метрополии: это отсечение обезображенного или с гражданской точки зрения мертвого органа от единого тела общества. При этом всегда было и до сих пор остается крайне важным, что происходит с людьми там, куда их ссылают. Об этом говорится в недавно опубликованном сборнике по истории транспортировки осужденных[654].
Разграничение ссылки и других видов наказания также проходит через всю историю наказаний в России, хотя ссылка была связана с каторжным трудом в условиях изгнания без права передвижения [Adams 1996: 73; Frank 1999: 237]. Вполне возможно, что в сознании представителей законодательной власти границы между различными категориями принудительного труда и ссылки в Сибирь, к которым приговаривали преступников, были очевидны, однако сельские жители, упоминая о соотечественниках, приговоренных волостными судами к тюремному заключению или к службе в штрафных батальонах, называли их одинаково часто как ссыльными, так и заключенными. Этому имеется аналог и в наши дни: россияне, которых приговаривают к тюремному заключению, ожидают, что их отправят куда-то далеко от дома и им предстоит полное страданий путешествие в колонию, где они будут отбывать срок. Старания сменявших одна другую во второй половине XIX века комиссий по реформированию пенитенциарной системы, направленные на установление законодательных и концептуальных различий между ссылкой и каторгой, нашли отражение в научных трудах в области истории наказаний в императорской России. Так, один историк определил каторгу как систему, которая включает в себя тюрьмы, но не сводится к тюремному заключению [Gentes 2008: 10–13][655]. Солженицын также исходит из представления о ссылке как о «чистой» пенитенциарной форме и оплакивает ее деградацию из-за смешения с каторгой, тогда как на самом деле они всегда были неразлучны. Возможно, что как раз подобная путаница заставила Фуко предположить, будто французская relégation послужила источником вдохновения для создателей советских трудовых лагерей; как отмечает Плампер, он не учел, что по природе своей каторга – это прежде всего лишение свободы [Plamper 2002: 265–266].
При всех заявлениях нового правительства большевиков о разработке социалистической пенитенциарной системы концентрационные лагеря, устроенные в период Гражданской войны и красного террора с целью изоляции политических противников и использования их труда, составляют связующее звено между царской системой ссылки и ГУЛАГом, поскольку несут в себе представление о том, что общество можно очистить путем физического препровождения нежелательных элементов (ленинских «вредных насекомых», «блох-жуликов» и «клопов-богатых») в места, удаленные от крупных городов [Jakobson 1993: 39–40; Volkogonov 1997: 197]. В 1930-е годы криминолог Ф. П. Милютин, опираясь на эту практику, сформулировал принцип, согласно которому лица, совершившие тяжкие преступления, не должны содержаться в заключении в районах своего проживания или в местах с благоприятным климатом; их следует отправлять на восток, где сам климат будет способствовать ускорению перевоспитания [Hardy 2012: 103]. Поскольку ГУЛАГ постепенно распространялся на географическую периферию, любой заключенный, вне зависимости от своего статуса, с большой долей вероятности мог быть перевезен на большие расстояния для отбытия срока, а затем и последующей ссылки, во враждебных природно-климатических условиях[656]. Этот принцип был подтвержден в 1961 году, когда было узаконено требование, согласно которому колонии строгого режима надлежало размещать вдали от населенных пунктов. В наше время Уголовно-исполнительный кодекс предусматривает для осужденных, приговоренных к содержанию в колониях особого и строгого режима, исключение из положения о том, что заключенным следует отбывать срок в области своего проживания. Такое же исключение предусмотрено и для женщин, поскольку женских исправительных колоний меньше, чем административных областей, однако женщин запрещено высылать в колонии, расположенные на Крайнем Севере.
Лучшие традиции эмпирического изучения ГУЛАГа прошли долгий путь к деконструкции границы между ссылкой и тюремным заключением. Теперь мы понимаем, что заключенные в лагерях, получившие статус «бесконвойников» / «расконвойников», могли проводить долгое время за пределами лагеря, в то время как ссыльные и ссыльнопоселенцы проходили во многом через те же испытания, что и заключенные [Bell 2018; Klimkova 2007; Viola 2007]. В своем исследовании, посвященном ГУЛАГу в Казахстане, Стивен Барнс рассматривает лагеря, колонии, тюрьмы и внутреннюю ссылку как единую систему наказаний, тогда как факты, подтверждающие слияние лагерей и спецпоселений, доказывают справедливость взглядов Кейт Браун, обнаруживающей в СССР совокупность разнообразных мест лишения свободы [Barnes 2011; Brown 2007]. Как явствует из этих работ, обращение с людьми, высланными на периферию, далеко не всегда полностью соответствовало их правовому статусу.
Разрушение границы между ссылкой и тюремным заключением в 1930–50-е годы составляет фактор, чрезвычайно важный для понимания последующей истории пенитенциарной системы в России. Вместо того чтобы нанести смертельный удар ссылочной системе – мера, назревшая очень давно, – в ходе ликвидации ГУЛАГа после 1953 года было произведено слияние изгнания с правом и без права передвижения в единую пенитенциарную форму, которую Пьячентини и я определили как «тюремную ссылку» [Piacentini, Pallot 2014]. Последние полвека показали, что в России практика ссылки в качестве наказания и в карательных целях является глубоко укоренившейся реакцией на преступность, социальные девиации и оппозиционную деятельность – даже после того, как в 1953 году прекратились массовые депортации, а после 1991 года ссылки были исключены из арсенала наказаний, к которым могут прибегать суды. Выразители радикальных взглядов на культуру, такие как Филип Смит, обычно видят в «тюремной ссылке» очень значимый символ, свидетельствующий о стремлении российского государства очистить общество от зла, грязи и беспорядка. Сам факт публичной ссылки в отдаленные колонии М. Б. Ходорковского, П. Л. Лебедева, О. Г. Сенцова, И. И. Дадина, Pussy Riot, бесчисленных крымских татар и других осужденных за реальные и мнимые преступления, показывает, что наказание в России – это в значительной мере коммуникативный процесс, цель которого – сообщить, что нарушение общественного порядка может принимать злонамеренные формы, требующие в ответ символического наказания в виде ссылки.
«Ужасы транспортировки»
Транспортировка, понимаемая в пенологическом смысле как система изгнания или высылки, неизбежно принуждает заключенных к совершению дальних путешествий. Реформаторы пенитенциарной системы в духе Бентама понимали, что даже краткие переезды на пути к пенитенциарному учреждению дают осужденным возможность поразмышлять и раскаяться в своих действиях, так что, пережив «страшную пытку» в процессе физической транспортировки, они прибывают на место преображенными. Фуко также видел в «камере-вагоне» место протекания паноптических процессов [Foucault 1977: 264]. Исторически сложилось так, что транспортировка заключенных традиционно сопровождалась обычными для тюремного заключения признаками деградации: в пути их ожидали скудный паек, лай собак, непрерывный надзор, жесткий контроль людского потока, утрата самоидентичности и автономности – неотъемлемые атрибуты наказания, вне зависимости от места назначения, будь то тюрьма, колония, каторжные работы или спецпоселение [Pallot, Piacentini 2012: ch. 6; Moran et al. 2014; Moran et al. 2012].
В своей популярной истории ГУЛАГа Энн Эпплбаум с недоумением говорит о перевозке заключенных в сталинское время: по ее словам, это была «самая необъяснимая сторона жизни в ГУЛАГе» и «почти столь же трудная для понимания, как и сами лагеря» [Applebaum 2003: 169–170]. Можно найти объяснение жестокости лагерного руководства и следователей, но «гораздо труднее объяснить, почему простой конвойный вдруг отказывается дать воду заключенным, умирающим от жажды, дать аспирин ребенку, у которого жар, или защитить женщин от группового изнасилования, ведущего к смерти» [Applebaum 2003: 172]. Точно так же озадачен и Солженицын, хотя он и находит объяснение поведению конвоиров в скуке и уязвленной гордости [Solzhenitsyn 1974: 494–499][657]. Мой тезис в связи с этими комментариями состоит в том, что жестокость в процессе транспортировки может вызвать недоумение лишь в том случае, если транспортировка рассматривается функционально, как способ перемещения заключенных из пункта А в пункт Б. Если же она понимается как неотъемлемая составляющая наказания для преступников, то жестокость уже не так удивляет. Говоря о транспортировке из Британии в Австралию в XVIII и XIX веках, Марк Финнейн утверждает, что сдерживающее воздействие «ужасов транспортировки» – неопределенность, сопровождающая людей в пути, и неизвестность их дальнейшей судьбы – обусловило столь значительную привлекательность для британских властей этого процесса как карательного средства, альтернативного смертной казни [Finnaine 1997: 13].
В России жестокость транспортировки была присуща дореволюционной ссылке, где осужденные носили железные кандалы, вынужденно совершали длительные переходы, отдыхали в плохо построенных транзитных тюрьмах, их рацион был сильно ограничен, они не получали медицинской помощи [Wood 1989: 200]. К началу XX века «исходящие из здравого смысла практики», связанные с работой конвойных, уже установились, но достойное обращение с заключенными, очевидно, в их число не входило. По всей видимости, впоследствии не происходило никаких существенных подвижек ни в устоявшихся правилах поведения охраны, ни в распорядке дня, ни в привычках, ни в повседневной жизни. В наше время конвой представляет собой одно из наименее заметных подразделений Федеральной службы исполнения наказаний и остается на периферии инициатив по ее реформированию. Процесс транспортировки полностью выпадал из поля зрения наблюдателей в области прав человека, родственников и адвокатов – как раз потому, что его так трудно зафиксировать во времени и пространстве[658].
В ответ на вопрос, который я задала бывшему заключенному весной 2011 года, – о том, почему в XXI веке транспортировка должна быть таким тяжелым испытанием, – я получил однозначный ответ: потому, что именно в этом и состоит ее смысл. Далее мой собеседник перечислил привычные ужасы:
Ты совершенно неустроен, у тебя нет никакой стабильности; ты постоянно в движении и постоянно, постоянно у тебя происходят эти обыски… на этапе ты не можешь достать свою еду… ты вынужден есть то, что тебе дают – это всё страдания. В то же время ты окружен незнакомцами. Это очень раздражающая, нервирующая обстановка. В конце концов, ты никогда не знаешь, чем все закончится, – вот почему это наказание (бывший заключенный, интервью взято в 2011 году).
Другая информантка, также бывшая заключенная, убеждена, что транспортировка специально организована таким образом, чтобы сломить заключенных еще до того, как они попадут в колонию:
Вы понимаете, они уже жертвы, сломленные, и поэтому они следуют режиму колонии. Эта постыдная система означает, что униженный человек просто хочется выбраться отсюда, сбежать, чтобы это закончилось. Она поступает, так сказать, свежим мясом. Те, кто прошел через это уже однажды, знают, как это, что происходит тут, и они хоть и ненавидят тут всё, но ничего не делают, они ничего не делают. Почему? Это порочный круг, понимаете? Вот так, когда она приезжает в колонию, она уже сломленная. Ее личность разрушена, она потеряла свой разум (Марина, 2009).
У нас нет доказательств того, что конвойные следуют каким-то инструкциям, согласно которым транспортировка должна стать для осужденных тяжелым испытанием, но существуют устоявшиеся ритуалы, ведущие к унижениям и деградации. Среди таких ритуалов можно назвать требование, чтобы от автозака к столыпинскому вагону заключенные передвигались бегом, при этом порой уворачиваясь от дубинок конвойных и от зубов лающих собак; запрет на посещение туалетов, кроме как в строго определенное время; постоянное нахождение в толпе; а также сокрытие от заключенных сведений о том, где они находятся и куда их везут: «Прежде всего, они не говорят тебе, куда тебя посылают… Мы понятия не имели об этом, и когда нас вызывали на этап, они не говорили – куда. Об этом не говорят. Мне сказали, это секрет. Ты готовься, на этап – и это всё» (Люда, интервью взято в 2009 году).
В защиту практики, принятой в Соединенных Штатах, пенитенциарную систему которых часто сравнивают с российской, надо сказать, что здесь транспортировка заключенных в исправительные учреждения обычно происходит быстро и заключенные знают, куда их везут. Процесс перевозки осужденных на дальние расстояния не является карательной мерой. А в России является, и так было всегда.
«Тюремная ссылка» как суровое наказание
Поразительное сходство обнаруживается между тем, как нынешние и бывшие российские заключенные описывают свои впечатления от транспортировки, и теми тревогами, которые испытывают, по их собственным словам, беженцы, просители убежища и другие перемещенные лица, лишенные крова или отправленные в изгнание. Это чувство, как оно описано Солженицыным, предвосхищает понятие «живой смерти» у Джорджо Агамбена в его работе «Homo Sacer»: «Вот это и есть та мрачная сила ссылки – чистого перемещения и выдворения со связанными ногами, о которой догадались еще древние властители, которую изведал еще Овидий. Пустота. Потерянность. Жизнь, нисколько не похожая на жизнь…» [Солженицын 2006: 303]. Рассказы современных заключенных содержат много неосознанных связей с понятием ссылки. Вот что рассказала одна женщина, отбывающая двенадцатилетний срок, когда ее спросили о том, как она воспринимает удаленность места заключения:
Эмоционально, конечно, легче, если ты в тюрьме в знакомом месте. Знаете, приходят женщины с этапа, которые даже не знают, где этот город, куда их привезли, находится. У нас были женщины отовсюду. Они даже представить себе не могут, где они находятся и что это за место. Они знают, что это где-то на севере, но понятия не имеют, где именно. Да, для них это очень тяжело, они ничего не понимают. Это как если бы они за границу приехали… Они думают, что они в чужой стране (Марина, заключенная, интервью взято в 2009 году).
Слова современных заключенных подтверждают, что транспортировку за пределы «домашнего региона» справедливо рассматривать как «этапирование» в его историческом, карательном смысле. Чтобы показать, как путь от следственного изолятора к месту отбывания срока в исправительном учреждении способствует все большему отчуждению осужденного от его прежней жизни, западные пенологи часто используют метафору движения с отмели на глубину: чем дольше срок заключения, тем больше заключенные ощущают социальную дистанцию и тем глубже им кажется «погружение»[659]. Любопытно, что в особо охраняемом ФКУ СИЗО-1 ФСИН, или «Кремлевском централе», расположенном в центре Москвы и подведомственном непосредственно Федеральной службе исполнения наказаний, заключенные называют это место «подводной лодкой», потому что чувствуют себя там почти полностью изолированными от общества. В России этот процесс отчуждения в результате транспортировки в отдаленные колонии часто получает как буквальный, так и метафорический смысл. Большие временные затраты, окружные маршруты и прекращение всякой связи с домом – все это приводит к тому, что у заключенных возникает чувство отчуждения, подчеркивающее их физическую отделенность от всего привычного. Кроме того, у них нарушается ориентация в пространстве. Для несовершеннолетних девушек этапирование часто оказывается первым долгим путешествием в жизни. Например, одну шестнадцатилетнюю девушку в колонии, расположенной в селе Льгово Рязанской области, у которой интервью было взято в 2007 году, привезли из Ухты, города в Республике Коми, расстояние до которого составляет более тысячи километров. Поскольку путешествие длилось два месяца, ощущение отдаленности колонии усилилось у девушки многократно, хотя она и не могла выразить свои чувства с красноречием Солженицына. Не случайно же словом «этап», которое в XVII веке использовали для обозначения убогих, переполненных дорожных станций, где русские каторжники ночевали на пути к месту ссылки, со временем стали расширительно обозначать и весь процесс транспортировки. Несмотря на попытки нынешней Службы исполнения наказаний устранить лексику, связанную со ссылкой, из современных рассуждений о пенитенциарной системе и заменить «этап», «этапирование» и «ссыльные пункты» на «конвой», «конвоирование» и «транзитные тюрьмы», старые формулировки по-прежнему широкоупотребительны в среде работников исправительных учреждений, заключенных и в широких слоях населения.
Еще одно свидетельство нормализации понятия «тюремной ссылки» состоит в том, что восстание декабристов привело к формированию особого культурного и символического нарратива, использовавшегося для описания опыта осужденных в XX и XXI веках. Сейчас это проявляется в самоидентификации и социальной репрезентации родственниц заключенных как «декабристок». Эта метафора, обозначающая прежде всего верных жен, в XXI веке преодолела классовые и семейно-ролевые границы и теперь используется применительно к любому человеку, у которого кто-то из родных сидит в тюрьме [Katz, Pallot 2014]. Вот примеры из интервью с родственниками нынешних заключенных:
Мне кажется, нет разницы… так можно сказать, потому что жены декабристов следовали за ними в Сибирь, в эти холодные пустоши. И мы в чем-то связаны теми же цепями… Да, нас можно сравнить (жена заключенного, интервью взято в 2010 году).
Я буду делать, что я хочу. Дайте им сказать, чего они хотят… Мы, конечно, жены-декабристки: куда муж, туда и жена[660].
В этом есть своя правда. Да, многие оставляют все и едут, но я скажу про себя: я не поеду (Ольга, интервью 2010 года).
Я знаю что-то о женах декабристов, но они мне не нравятся…
Я не знаю почему, но, наверное, потому, что они в такой же ситуации, как мы… но им было проще… О них есть много стихов, которые любой школьник знает. Они знают о Трубецкой: каждый учитель истории рассказывает о них, – но никто не знает о женах, сестрах и дочерях заключенных в советское время и в современной России, и никто не хочет помогать, и нету такой чести в этом… В нашем кругу, в нашем обществе есть больше осуждения. Ситуация другая. Мы <ее мать и сестра> точно бы не переехали. У нас не было денег на это или времени, и пользы бы тоже не было (дочь заключенной, интервью взято в 2011 году).
Последний комментарий перекликается со словами Евгении Гинзбург, сравнивающей страдания декабристов и узников ГУЛАГа не в пользу советской системы: «Всю жизнь считала, что декабристки – непревзойденные страдалицы. А между прочим: “покоен, прочен и легок на диво слаженный возок”… Попробовали бы они в столыпинском вагоне…» [Гинзбург 2015: 188].
Во всех этих отрывках речь идет не о том, как конкретно используется исторический стереотип, а о том, что он вообще используется для описания наказаний в XXI веке. Ольга Романова, которая в 2011 году часами ждала в приемной Бутырской тюрьмы, чтобы навестить своего тогдашнего мужа, не слишком сочувственно относится к жалобам других жен:
Если ты утонченная барышня, «духовка», мечешься, сомневаешься, страдаешь – ты «декабристка», да? А когда без размышлений набиваешь сумки продуктами и херачишь по снежному полю к тюрьме или лагерю – то «не декабристка», и это не подвиг? А я вот думаю: мне в тюрьму к мужу, что там было, – 10 минут на метро! А женщины приезжают из аулов, детей
оставляют на вокзалах, почти не говорят по-русски, ничего не знают и не понимают, но прутся в эту чертову тюрьму и там пытаются всеми правдами и неправдами что-то о мужьях выведать, а их все гоняют, оскорбляют – вот с ними поговорите про необыкновенную любовь и про высокое чувство долга…[661].
Дисциплинирующая сила ссылки и изгнания усугубляет наказание, как бы пронизывая собой пространство транспортировки. Гигантский монолит советской пенитенциарной системы гротескно разросся далеко за пределы обычного тюремного заключения и встроился в физический ландшафт СССР, где он до сих пор продолжает существовать, хотя и в редуцированном виде. Когда заключенные говорят, что их отправляют «в другую страну» или на каторгу, когда женщины с Крайнего Севера в южных колониях оказываются «в ссылке» или когда родственники заключенных сравнивают свой опыт с опытом декабристок, – они помещают себя в рамки исторического стереотипа русской «тюремной ссылки».
Коллективизм как суровое наказание
Транспортировка осужденных на дальние расстояния для отбывания наказания в форме лишения свободы фактически является одним из видов суровых наказаний, представляющих в наше время живое наследие эпохи ГУЛАГа. Подход Филипа Смита подразумевает, что такое наказание преисполнено символического смысла и направлено на очищение общества от нежелательных элементов, но оно также имеет и функциональное значение: пенитенциарные учреждения располагаются вдали от любопытных глаз, вне досягаемости общественных наблюдательных комиссий (на обширных восточных территориях у них нет регулярно поступающих средств для проверок колоний на предмет нарушений), средств массовой информации и высококвалифицированных юристов. Не все тюремные служащие уверены, что вывод заключенных из-под влияния присущих им социальных и семейных связей – это так уж плохо, хотя они и доверяют официальным доводам ФСИН о «пользе сохранения семейных связей». Применявшийся во времена ГУЛАГа аргумент об отправке заключенных на периферию ради мобилизации природных ресурсов и строительства социализма уже не работает, но находятся другие оправдания для дальнейшего поддержания многовековой российской тяги к решению социальных проблем посредством ссылки.
Гораздо менее очевидна справедливость утверждения, что и коллективизм, еще один крайне устойчивый компонент пенитенциарной системы в России, также позволяет отнести ее к числу наиболее суровых, однако с учетом наличия карательной и милитаризованной пенитенциарной культуры это безусловно так. Коллективизм превращается в крайне суровое наказание, когда подразумевает отрицание индивидуальности заключенных и, в результате чрезмерного надзора, усугубляет их уязвимость, открывая возможности для издевательства одних заключенных над другими[662]. В истории российской пенитенциарной системы коллективизм проявлялся по-разному: в заранее предопределенных приговорах; в высылке целых социальных и этнических групп; в применении амнистий в соответствии с Уголовным кодексом; в коллективном осуществлении условно-досрочного освобождения, аттестации и вознаграждения заключенных; а также в объединении заключенных, находящихся в местах лишения свободы, в группы в целях управления их бытовой и трудовой жизнью, процессами перевоспитания и реабилитации. В России коллективизм всегда находился в диалоге с индивидуализмом, даже во времена ГУЛАГа, но неизменно играл ведущую роль [Tikhonov 2003].
Рис. 13.2. В бараке в день посещений. © Judith Pallot, 2016
Одним из многих способов реализации принципа коллективизма в российских пенитенциарных учреждениях является коммунальное общежитие (рис. 13.2). У таких общежитий были прототипы в дореволюционный период – жилища типа бараков и камер, закрепленные за артелями, в сибирских пересыльных тюрьмах и исправительных колониях, а также в ГУЛАГе, где условия проживания должны были походить на типичные для рабочих общежитий и тем самым создавать нужный контекст для психологического развития и перевоспитания. В 1950-е годы между бригадой и администрацией был встроен новый иерархический уровень – отряд [Kharkhordin 1999: 300–305]. Использование заключенных для выполнения различных бытовых и административных работ по всему лагерю было тесно связано с совместным проживанием и способствовало поддержанию дисциплины. Вот как описала эту систему К. Д. Медведская, отбывавшая заключение в Сиблаге как жена врага народа:
Самое ужасное, что развращающе действовал на людей этот режим. Здесь доносы требовались и поощрялись. Если кто-то видел чужую провинность и не донес, того наказывали вместе с провинившейся. И поднимала голову подлость человеческая по призыву себе подобных. Ибо начальство наше было далеко не на высоте, и это было явно [Medvedskaia 2001: 227].
От такой ситуации остается лишь маленький шаг до той, когда все станут бояться, что и в них тоже подозревают возможных информаторов: Мария Лос называет это «расширенным паноптицизмом».
Использование труда заключенных для выполнения хозяйственных работ – практика, принятая во многих юрисдикциях, но именно институционализация властных полномочий среди заключенных в СССР привела к тому, что коммунальный быт в отряде никогда не соответствовал демократическим моделям коллектива. А. Т. Марченко так описывает собрание своего отряда в мордовской колонии в 1960-х годах: «В бараке полно народу, согнали всех, кого смогли. За столом – президиум, председатель ведет общее собрание отряда. В президиуме заключенные, рядом с ними – начальники отряда. Демократия! На повестке дня – выборы в Совет Коллектива. У кого есть предложения?» Описав процедуру единогласного избрания заранее определенных кандидатов, Марченко продолжает: «Почему так? Очень просто. Ведь на самом деле кандидатуры предлагают не зэки, а администрация через “своих”, заранее подготовленных людей. Хочешь не хочешь, начальство все равно настоит на своем, и в Совете будут те, кто нужен начальству» [Марченко 1993: 145–146].
Триада коммунального быта и труда, самоорганизации и системы административно регулируемого избрания «старост», сложившаяся в ГУЛАГе, ныне составляет основу управления заключенными в исправительных колониях. Отряды, к которым приписывают заключенных, размещаются в общежитиях, и в каждом из них начальником является также заключенный (завхоз или старшая дневальная), назначенный руководством. Этого заключенного поддерживают его помощники и комитеты самоорганизации, в ведении которых находятся различные хозяйственные и прочие функции: пожарная безопасность, образование, энергосбережение, охрана труда, социальная поддержка, чистота и опрятность, наставничество, а также, до отмены этой функции в 2009 году, дисциплина и порядок. Примерно 30 % заключенных являются членами комитетов самоорганизации, хотя далеко не все они – активисты. Совет коллектива, о котором говорит Марченко (в наши дни – «отрядный коллектив»), состоит из заключенных-начальников и председателей комитетов самоорганизации. Он направляет своих представителей в комитет коллективов всей колонии.
Коммунальный быт лишает заключенных личностного пространства и возможности уединиться, и эта проблема усугубляется переполненностью общежитий, отсутствием дверей в ванных комнатах и строгим пространственно-временным контролем в группах. Помимо проблем с личностным пространством, тюремный коллективизм усиливает у заключенных чувство незащищенности и страха. По словам одного осужденного, отбывавшего наказание в нескольких колониях строгого режима, «российская колония – это место, в котором правит страх, и в какой-то степени страх поощряется администрацией». Описывая жизнь в отряде, он продолжил: «Это постоянный страх – уже привычный, так что ты перестаешь в какой-то момент о нем думать, его осознавать. Это очень опасное место, это как идти по тонкому льду».
Это утверждение напоминает жалобы заключенных в Великобритании, полагающих, что нынешняя тюрьма – это «гораздо более тяжкий труд», чем прежде, потому что заключенным теперь приходится нести ответственность за собственную реабилитацию. Заключенные должны хорошо себя показать, чтобы заработать хорошую характеристику и соответствующие привилегии, а в конечном счете и условно-досрочное освобождение. Значит, им приходится очень осторожно вести себя с персоналом: когда вопрос стоял лишь о физических издевательствах со стороны персонала, им было, по-видимому, все-таки проще [Crewe 2011: 509–510]. Нечто подобное существует и в российских колониях, но усугубляется еще и тем, что, наряду с психологическим давлением, может сохраняться и физическое; кроме того, давление свойственно и для взаимоотношений с другими заключенными, а не только с персоналом.
Тюремные субкультуры и соответствующие иерархии власти, накладывающиеся друг на друга, составляют основной фактор, из-за которого рядовые заключенные в российских пенитенциарных учреждениях не чувствуют себя в безопасности. Принято считать, что преступные группы в колониях произошли от «воров в законе» времен ГУЛАГа, но исследования современных тюремных субкультур обнаруживают различные тенденции, в том числе и основанные на отрицании «воровского закона» в его изначальном виде [Анисимков 2003; Антонян, Колышницына 2009; Oleinik 2003]. Но какой бы ни была их позиция в отношении исторически сложившихся стереотипов, именно от преступников-рецидивистов зависит качество жизни каждого заключенного в отряде. Цель преступников состоит в том, чтобы обеспечить себе комфортную жизнь, а для этого нужно, чтобы другие заключенные удовлетворяли их потребности, например отдавали свои посылки или добивались послаблений от лагерного начальства. Вот что говорит мой информант: «Очень страшно сказать нет: они могут сказать тебе не выйти на работу или начать голодовку и отказаться от еды, и это уголовники, которые заставляют всех себе подчиняться».
Большая психологическая нагрузка на заключенных усугубляется еще и тем, что оперативники вербуют из их среды активистов и информаторов. Заключенные-начальники (завхоз / дневальная) обычно не пользуются поддержкой и авторитетом среди простых заключенных. Чаще это зэки со стажем, нередко профессиональные преступники, переметнувшиеся на сторону лагерной администрации в надежде, что в награду им скостят срок на несколько лет. Комитеты самоорганизации могут действовать и во благо заключенных, но даже в этом случае они представляют собой один из каналов осуществления карательной власти в отряде. Вот как одна из заключенных рассказывает о санитарном комитете в своей колонии – вполне безобидном на первый взгляд:
Ну, у нас вот, например, такая ерунда, как каждый день, кроме субботы и воскресенья, у нас идут рейды по СБС – санитарно-бытовая секция, и СДП – секция дисциплины и порядка.
Что делают эти рейды? Как бы объяснить? То есть к 11 часам утра надо всё убрать, все должно быть убрано в тумбочке, буквально все – лишняя одежда, предметы, – то есть открываешь тумбочку, а там буквально мышь повесилась, чтобы там не было абсолютно ничего… И лезут они везде – и под эти кровати, и под табуретки, и ищут везде пыль, и ищут они везде, в самых абсурдных местах… И придумали это сами осужденные! (Бывшая заключенная, интервью взято в 2009 году.)
Секции дисциплины и порядка (СДП), упомянутые информанткой, были созданы в 2005 году; их задача состояла в обеспечении соблюдения правил внутреннего распорядка в отряде (таких правил множество: они касаются и расписания, и формы одежды, и мест для курения, и соблюдения тишины после отбоя и проч.). СДП были упразднены в 2009 году, когда центру пришлось признать, что они стали инструментом запугивания и насилия в среде заключенных. В заявлении Министерства юстиции решение о роспуске СДП объяснялось следующим образом: «Изменения направлены на недопущение передачи администрацией исправительного учреждения своих полномочий по надзору и контролю за осужденными лицам, отбывающим наказание, и предотвращение конфликтных ситуаций между осужденными»[663].
В неформальном контексте тогдашний министр юстиции А. В. Коновалов назвал СДП «одиозной» особенностью колоний[664]. Однако в течение нескольких лет правозащитники получали сообщения о том, что в некоторых колониях СДП продолжают функционировать, и теперь широко известно, что карательная власть в колониях осуществляется через активистов, которых администрация или отдельные должностные лица вербуют для выполнения по их поручению «грязной работы», например для вытягивания признаний, для насильственного принуждения к соблюдению правил, для вымогательств и наказаний. Незаконное использование заключенных в дисциплинарных целях свидетельствует о том, насколько трудно избавиться от некоторых привычных практик, которые поддерживаются в российских пенитенциарных учреждениях духом коллективизма.
Международные организации в области прав человека критически относятся к общежитиям именно потому, что в них создается пространство для формирования тюремных субкультур; однако они признают, что обойтись без общежитий бывает трудно. Если уж заключенных селят в общежитиях, то за ними необходим надлежащий надзор, и подходить к их размещению следует крайне осмотрительно. Преимущество тюрем с помещениями камерного типа, где каждый заключенный селится в отдельную камеру, состоит в том, что в дневные часы они могут общаться, а ночью, в самое опасное время, они заперты у себя и таким образом надежно защищены. Так, конечно, бывает не всегда, но сам принцип – разумный. В российских колониях охранники патрулируют открытые пространства круглосуточно, но начальник отряда уходит домой ежедневно в пять часов вечера, и группы заключенных численностью до 100–120 человек (это в теории, но на самом деле их нередко бывает и больше) оказываются брошенными на произвол судьбы. В составе такого «коллектива» могут оказаться образованные и необразованные, прежде работавшие и безработные, мусульмане и православные, граждане любой из бывших советских республик, осужденные за очень разные правонарушения и, конечно же, представители официальной и неофициальной власти, которые контролируют повседневную жизнь отряда. И все бы ничего, если бы такой распорядок не приводил к возникновению среды «низкого доверия», как принято говорить в пенологии, в результате чего, по приведенным выше словам одного респондента, на протяжении всего периода заключения многие чувствуют себя так, словно идут «по тонкому льду».
Поливалентность карательного коллективизма
Наследие советской пенитенциарной системы несет в себе определенные проблемы и для Службы исполнения наказаний, особенно с тех пор, как условия в пенитенциарных учреждениях стали предметом внешних проверок. По мере того как менялась политическая конъюнктура, структуры и принципы управления в системе исполнения наказаний требовали новых обоснований, и в результате в XXI век они вступили нагруженные множеством разных смыслов. Помню, как в 2005 году на одной конференции, где я присутствовала, генерал из Службы исполнения наказаний активно защищал систему коммунальных общежитий; в ответ на критическое замечание участника из Норвегии он заявил, что у русских людей есть культурная предрасположенность к совместному проживанию и что в отдельных камерах им будет плохо.
В XIX веке проживание в бараках оправдывалось тем, что крестьяне слишком малообразованны, чтобы проводить время в раздумьях в одиночных камерах [Adams 1996: 110]. Напомню: это была эпоха филадельфийской системы, когда новое откровение состояло в том, что заключенных следует держать в полной изоляции, чтобы они могли задуматься о своих преступлениях и измениться, и затем возвратиться в общество преображенными.
Когда от полной изоляции отказались, реформирование личности осталось тем не менее руководящим принципом и обоснованием тюремного заключения, и считалось, что достичь такого реформирования проще всего путем индивидуального подхода к заключенным: им следует обеспечивать условия жизни, максимально приближенные к внешним (существующим на свободе). Обоснованием для барачного быта в советском трудовом лагере, напротив, служил социалистический принцип коммунального проживания. В официальном дискурсе XXI века барак был переименован в общежитие, хотя сами заключенные по-прежнему называют место, где живут, бараком. Помимо ссылок на особенности русской культуры (будто бы русским больше нравится жить в коллективе), обоснованием для системы коммунальных общежитий служит также либеральный, ориентированный на всеобщее благосостояние «принцип аппроксимации». Вот так, например, одно должностное лицо объяснило в 2017 году необходимость совместного проживания в российской исправительной колонии:
Они [заключенные] должны привыкнуть жить в обществе. Мы готовим их к жизни на свободе. Они не могут жить, как будто они на необитаемом острове. Их выпустят к людям, и они должны быть в состоянии общаться, поддерживать контакты с людьми. Они должны научиться уважать тех, кто их окружает.
Они должны научиться понимать людей и понимать взаимоотношения между людьми. Поэтому они должны научиться, как жить в отряде.
Соревнование (уже не социалистическое) между отрядами и колониями – по-прежнему в порядке вещей, однако к более традиционным соревнованиям в области производства и культуры быта добавились новые: КВН, конкурсы красоты, футбол и экономия энергии.
Подобной поливалентностью обладает и самоорганизация. До революции 1917 года институты крестьянской общинной жизни переносились на ситуацию этапирования и пребывания в исправительно-трудовой колонии – для выполнения тех же задач, что и в обычной жизни: для разрешения споров, распределения продовольствия и поддержания порядка, – и власти понимали их именно так. В XX и XXI веках власти трактовали самоорганизацию по-разному: то как демократический механизм для заключенных, то как инструмент распределения ответственности. Дисциплина, как было показано выше, официально уже не является целью самоорганизации, хотя многие заключенные с этим бы не согласились. Таким же образом использование труда заключенных, прежде подававшееся как средство социалистической перековки, исправления и перевоспитания правонарушителей, теперь трактуется в официальном дискурсе как мера, ведущая к их ресоциализации. На смену предприятиям исправительно-трудовых учреждений пришли центры трудовой адаптации осужденных или учебно-производственные (трудовые) мастерские, хотя заключенные продолжают работать на тех же самых заводах и в тех же мастерских, что и раньше.
Эти интерпретации могут опираться на различные традиционные дискурсы о национальном характере и гендере. Так, применительно к женским колониям теперь выдвигается довод о том, что отряд – это «одна большая семья», где женщины чувствуют себя лучше: такое представление одновременно инфантилизирует заключенных и воспроизводит гендерные стереотипы. В этом мифе роль матери иногда выполняет дневальная: «Есть что-то полезное, материнское в том… это как заботиться о своих детях… Да, особенно женщины получают много от этого. В мужских колониях это так не работает. В мужских колониях ничего похожего нет, они бы даже не поняли этот принцип» (тюремная служащая, интервью взято в 2007 году).
В беседах с персоналом женских колоний начальника отряда также представляли в образе матери или учителя, как, например, в одном из интервью, где был задан вопрос об использовании персоналом военной формы:
Начальник отряда – она воспитатель, но она не может дать заключенным расслабиться в ее присутствии, потому что она заставляет их выполнять свои обязанности перед коллективом, чтобы они работали, убирали за собой… Это как быть учителем; учителя учатся одеваться подобающе, чтобы дети видели нас и обращали внимание. Если ты одет неправильно, урок нормально не пройдет (тюремная служащая, интервью взято в 2007 году).
Информация, которую несут в себе пенитенциарные практики, не всегда декодируется в соответствии с авторским замыслом, однако до тех пор, пока альтернативные толкования, например со стороны самих заключенных, не выходят за рамки пенитенциарного монолита, нет нужды в применении власти и осуществлении контроля. Однако в последние два десятилетия центральному аппарату пенитенциарной системы стало трудно контролировать развитие и распространение смыслов, и в результате ему пришлось принимать меры к тому, чтобы действия исполнителей подтверждали основной смысловой посыл. Также было необходимо убедить общественность в соответствии российских тюрем их непосредственному назначению – в том, что они не сеют больше хаоса, зла и грязи, чем побеждают. Настоящий шквал обвинений в применении пыток, в бесчеловечном и унижающем достоинство обращении с заключенными со стороны персонала и активистов, отстаивающих его интересы, а также рост количества тюремных служащих, которых суды признают виновными в злоупотреблении властью или в коррупции, – все это свидетельствует о вопиющей неспособности центрального аппарата контролировать взаимодействие с периферией. В России назрела необходимость смены многовековых ориентиров в том, что касается наказаний.
Мертворождение тюрьмы в России
Тюремная реформа в Российской Федерации осуществлялась в ситуации полемических дискуссий об исполнении наказаний и, по крайней мере отчасти, стала реакцией на эти дискуссии.
Первые шаги к реформированию этой системы были сделаны в начале 1990-х годов и связаны были с тем, что Российская Федерация подала заявку на вступление в Совет Европы. Ранние реформы пенитенциарной системы осуществлялись в рамках более широких изменений в системе уголовного судопроизводства, и первые шаги были направлены на то, чтобы привести законодательство, регулирующее условия содержания под стражей, в соответствие с европейскими тюремными правилами и с требованиями Комитета по предупреждению пыток Совета Европы. Практики, которые теперь квалифицируются как внеправовые, были запрещены, а нормы, регулирующие условия проживания заключенных (выделенное пространство, режим посещения (рис. 13.3), питание и гигиена), были пересмотрены. Важные символические изменения, такие как исключение слова «трудовой» из названия пенитенциарных учреждений, были ориентированы на то, чтобы сместить акценты и подчеркнуть, что цель тюремной политики состоит в реформировании преступников. На самом же деле, хотя в некоторых областях за первое десятилетие произошли значительные изменения, в целом они были скромными, поскольку пенитенциарные учреждения оказались перегружены: разрушение старого порядка в 1990-е годы привело к повышению уровня преступности, и пенитенциарная экономика потерпела крах. Не было ни ресурсов, ни политической воли для того, чтобы бросить вызов устоявшейся пенитенциарной культуре или подвергнуть сомнению базовую мифологию этой системы, в том числе рассмотреть две обсуждаемые здесь проблемы: вытеснение наказания на периферию и растворение личности в коллективе. Прошло почти два десятилетия, прежде чем в рамках тюремной реформы были наконец поставлены все эти вопросы, но даже тогда в этой связи говорили не о реформе, а о «концепции», подчеркивая тем самым радикальный характер нововведений. В 2010 году Российская Федерация объявила о публикации Концепции развития уголовно-исполнительной системы до 2020 года[665].
Рис. 13.3. Двор барака в день посещений. © Judith Pallot, 2016
Эта Концепция была тесно связана с президентом Д. А. Медведевым и отражала его искренний интерес к модернизации системы уголовного судопроизводства. Большое внимание в ней было уделено гуманизации наказаний, альтернативам тюремному заключению и модернизации прежде предложенных технологий надзора, но самой интересной ее особенностью стало предложение упразднить исправительные колонии, заменив их тюрьмами строгого режима с камерами вместимостью от двух до восьми заключенных и с небольшими мастерскими, а также тюрьмами открытого типа, устроенными по образцу существующих колоний-поселений. В Концепции также указано на необходимость оптимизировать продолжительность перемещения в тюрьму, хотя о географической реструктуризации тюремного комплекса речи не идет.
Отчасти положения Концепции были сформулированы в расчете на международную аудиторию, как свидетельство модернизации пенитенциарной системы Российской Федерации, однако наибольший интерес представляет заложенная в ней информация для внутреннего потребления: о том, что источником имеющихся проблем в пенитенциарной системе является наследие ГУЛАГа.
В устном выступлении 2011 года, которое впоследствии подверглось критике, Медведев «признался», что российская пенитенциарная система не справляется с задачей реабилитации осужденных потому, что она «на 95 % советская» [Селиверстов 2014: 163].
А. А. Реймер, который возглавлял Федеральную службу исполнения наказаний (а в настоящий момент сам отбывает наказание за коррупцию!) и в 2012 году должен был проконтролировать изменения, изложил эту концепцию так: «Важнейшая задача, стоящая перед нами – кардинальное изменение сложившейся конфигурации уголовно-исполнительной системы. Необходимо сменить лагерный архипелаг со всеми его сохранившимися традициями и принципами коллективно-отрядного перевоспитания трудом»[666].
Бывший министр юстиции А. В. Коновалов подтвердил справедливость такого взгляда, отметив, что в Российской Федерации «наследие ГУЛАГа» все еще играет большую роль. В сентябре 2011 года он обратился к комитету Государственной Думы и отметил, что действующая пенитенциарная система «несет в себе многие черты реминисценции (неявного воспроизведения) еще времен ГУЛАГа, а может быть, и дореволюционной каторги»[667]. Во введении к Концепции объясняется, почему, с точки зрения нынешней Службы исполнения наказаний, с этим нужно бороться:
«…изменение видов исправительных учреждений для содержания осужденных в местах лишения свободы с фактическим прекращением их коллективного содержания, постоянного пребывания осужденных в состоянии стресса, обусловленного необходимостью лавирования между требованиями администрации и основной массы осужденных»[668]. В более раннем проекте Концепции Коновалов высказывал более откровенные обвинения в адрес коллективизма: «В качестве исторического наследия современной УИС достался своеобразный уклад тюремной жизни обвиняемых и осужденных. Сохраняется активность криминальных лидеров, пытающихся культивировать так называемые “воровские традиции”. Распространению криминальной культуры, сплочению криминально ориентированного спецконтингентa способствует явно устаревшая система коллективного содержания осужденных» [Малинин, Трапаидзе 2014]. Любопытным отголоском конца 1950-х годов прозвучали слова Коновалова, когда он заверил участников конференции тюремных служащих, предположительно настроенных враждебно по отношению к предложенным изменениям, что «лагерь – это не курорт».
Возвращаясь к предположению Филипа Смита, что изменение модальностей наказания происходит тогда, когда центр оказывается не в состоянии контролировать неуправляемые смыслы на периферии, отметим, что Концепцию в ее первоначальном виде можно трактовать как дискурсивную атаку на отрицательное отношение к работе Службы исполнения наказаний, а не как свидетельство стремления к усовершенствованию технологий «власти-знания» (Фуко), ориентации на гуманитарные виды наказания (Дюркгейм) и не как реакцию на изменение функциональных потребностей государства (Руше и Кирххаймер). С точки зрения культурного радикала, стремление к ликвидации коллективизма указывает на то, что центральный аппарат пенитенциарной системы получил сигнал о крайне негативном отношении общества к дезорганизации его институтов. Так, в общественном восприятии российские исправительные колонии представляются как рассадники преступности, а не центры ее искоренения, и как зоны сильного загрязнения, опасные для здоровья (тюремный транспорт, коммунальные общежития и санузлы считаются источниками распространения в России антибиотикорезистентного туберкулеза и других инфекционных заболеваний), а сама Служба исполнения наказаний считается рассадником преступности. Русская православная церковь сходится со Смитом во мнениях относительно того, что многие наказания имеют религиозные корни[669].
Вскоре стало ясно, что объявление о «рождении тюрьмы» в России оказалось преждевременным. В июне 2012 года Реймера сняли с должности, и теперь он, как и некоторые его коллеги и преемники, отбывает наказание за коррупцию. Планы по замене колоний исправительными учреждениями западного образца вскоре были отвергнуты на фоне коррупционных скандалов, тюремных бунтов, нехватки средств, необходимых для перепрофилирования колоний, а также на фоне резкой критики со стороны консервативных традиционалистов в Государственной Думе и чиновников Службы исполнения наказаний, особенно в регионах. Сыграл свою роль также уход Медведева с президентского поста и возвращение Путина с его жесткой политикой. После того как идею ликвидации исправительной колонии в ее традиционном виде отложили в долгий ящик, вновь стала утверждаться ценность традиционных практик: так, в составленной одним из ведущих юридических факультетов книге о системе исправительных учреждений содержится неожиданное утверждение, что якобы система колоний заслужила восхищение со стороны реформаторов пенитенциарной системы в Европе [Голик 2014]. Новая комиссия, созданная Государственной Думой и начавшая свою работу в январе 2014 года, скорректировала Концепцию и внесла в нее поправки, сместив равновесие в сторону других аспектов модернизации, таких как внедрение электронных систем наблюдения и выделение дополнительных ресурсов на обучение и оплату труда персонала [Бабушкин 2014].
Мертворождение тюремной системы свидетельствует прежде всего об устойчивости в России пенитенциарной культуры, имеющей глубокие исторические корни, что можно объяснить преемственностью в системе координат, в рамках которой Служба исполнения наказаний интерпретирует свою роль и свое назначение, а также воздействием более глубинных культурных императивов. В этой главе я утверждаю, что в России сохраняется приверженность определенным пенитенциарным формам, живучесть которых невозможно удовлетворительно объяснить, лишь сославшись на «рациональные» экономические или политические факторы. Однако это вовсе не значит, что применение и устойчивость таких пенитенциарных форм следует объяснять исключительно исходя из культурных особенностей. Точно так же, хотя я концентрирую внимание на карательных аспектах тех форм наказания, о которых здесь идет речь, это вовсе не значит, что они непременно являются карательными. Например, вопрос о том, вызывает ли проживание в общежитии ощущение отсутствия личностного пространства или чувство незащищенности, зависит от конкретных надзорных мероприятий, предусмотренных в соответствующем учреждении, и от организации жилых помещений. Трудно выстроить что-то хорошее там, где для отбывания наказания осужденных перевозят на большие расстояния, но даже для этого существуют более гуманные способы, чем те, что используются в России. Впрочем, имеются и некоторые основания для оптимизма: в настоящее время ведется активное обсуждение перспектив развития пенитенциарной системы в России, и в этой дискуссии принимают участие ФСИН, Министерство юстиции, Совет при Президенте Российской Федерации по развитию гражданского общества и правам человека, правозащитные и тюремные НПО, – и хотя последние теперь признаны иностранными агентами, все они участвуют в обсуждении очень активно.
Самым обнадеживающим явлением, несомненно повлиявшим на качество жизни заключенных, стало общее сокращение их численности. В этой связи возникает вопрос: не говорит ли это о том, что Россия наконец стала сдвигаться на пенитенциарной шкале от крайней суровости наказаний в сторону их смягчения? Пенология не исключает возможности того, что количественные и качественные показатели, применяемые для оценки степени суровости, глубины и веса тюремной системы в какой бы то ни было юрисдикции, могут друг другу соответствовать; обычно эти два вида показателей действительно обнаруживают взаимосвязь.
Для того чтобы качество тюремной жизни в России начало сближаться с количественными показателями, необходимо обратить внимание на степень гуманности и справедливости обращения с заключенными, поскольку именно от этого зависит, как они перенесут свое заключение. В этом отношении России предстоит еще многое сделать, потому что потребуется перевоспитать самих ответственных за перевоспитание заключенных: только так можно окончательно изжить наследие ГУЛАГа.
Библиография
Анисимков 2003 – Анисимков В. М. Россия в зеркале уголовных традиций тюрьмы. СПб.: Юридический центр Пресс, 2003.
Антонян, Колышницына 2009 – Антонян Ю. М., Колышницына Е. Н. Мотивация поведения осужденных. М.: ЮНИТИ-ДАНА, 2009.
Бабушкин 2014 – Блог Андрея Бабушкина // Livejournal. 23 января 2014 г. URL: http://an-babushkin.livejournal.com/102871.html (дата обращения: 16.04.2020).
Боброва 2018 – Боброва О. 10 минут в классе воспитательной работы // Новая газета. 2018. № 77. 20 июля. URL: https://www.novayagazeta. ru/articles/2018/07/20/77222–10-minut-v-klasse-vospitatelnoy-raboty (дата обращения: 21.09.2019).
Быков 2018 – Быков Д. Л. Юбилейное: Как лучший памятник ГУЛАГу, стоит нетронутый ГУЛАГ // Новая газета. 2018. № 137. 10 дек. URL: https://www.novayagazeta.ru/articles/2018/12/08/78871-yubileynoe (дата обращения: 21.09.2019).
Гинзбург 2015 – Гинзбург Е. С. Крутой маршрут. М.; Берлин: Директ-Медиа, 2015.
Голик 2014 – Голик Ю. В. Реформа после Реформы // Уголовно-исполнительная политика, законодательство и право / Под ред. В. И. Сильверстова, В. А. Уткина. М.: Юриспруденция, 2014. С. 78–93.
Грановская 1991 – Грановская Л. И. Арест // Нева. 1991. № 9. С. 193–198. URL: https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page& num=4783 (дата обращения: 22.09.2019).
Ерошок 2011 – Ерошок З. Новые декабристки // Новая газета. 2011. № 44. 25 апр. URL: https://www.novayagazeta.ru/articles/2011/04/24/5832-novye-dekabristki (дата обращения: 21.09.2019).
Малинин, Трапаидзе 2014 – Малинин В. Б., Трапаидзе К. З. Критика концепции развития уголовно-исполнительной системы РФ // Ленинградский юридический журнал. 2014. Т. 35. № 1. С. 208. URL: https:// cyberleninka.ru/article/n/kritika-kontseptsii-razvitiya-ugolovno-ispolnitelnoy-sistemy-rf (дата обращения: 16.04.2020).
Марченко 1993 – Марченко А. Т. Мои показания: От Тарусы до Чуны; Живи как все / Сост. Л. И. Богораз; предисл. Ю. Я. Герчука. М.: Весть; ВИМО, 1993. URL: https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t= page&num=9923 (дата обращения: 21.09.2019).
Медведская – Медведская К. Д. Всюду жизнь (быль) // URL: http:// nkvd.tomsk.ru/projects/posledniysvidetel/manuscript_memories/MedveckajaKD/ (дата обращения: 22.09.2019).
Навальный 2018 – Навальный О. А. 3 1/2. С арестантским уважением и братским теплом. М.: Indiviuum, 2018.
Селиверстов 2014 – Селиверстов В. И. Концепция развития уголовно-исполнительной системы должна быть изменена // Уголовно-исполнительная политика, законодательство и право / Под ред. В. И. Сильверстова, В. А. Уткина. М.: Юриспруденция, 2014. С. 159–167.
Солженицын 2006 – Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ: 1918–1956. Опыт художественного исследования. Т. V–VII. Екатеринбург: У-Фактория, 2006.
Adams 1996 – Adams B. F. Politics of Punishment: Prison Reform in Russia, 1863–1917. DeKalb: Northern Illinois UP, 1996.
Adler 1999 – Adler N. Life in the «Big Zone»: The Fate of Returnees in the Afet rmath of Stalinist Repression // Europe-Asia Studies. 1999. Vol. 51. № 1. P. 5–19.
Alexopoulos 2005 – Alexopoulos G. Amnesty 1945: The Revolving Door of Stalin’s Gulag // Slavic Review. 2005. Vol. 64. № 2. P. 274–306.
Anderson 2018 – A Global History of Convicts and Penal Colonies / Ed. by C. Anderson. London: Bloomsbury, 2018.
Applebaum 2003 – Applebaum A. Gulag: A History of the Soviet Camps. London: Allen Lane, 2003. Vol. 6.
Barnes 2011 – Barnes S. A. Death and Redemption: The Gulag and the Shaping of Soviet Society. Princeton, NJ: Princeton UP, 2011.
Baron 2007 – Baron N. Soviet Karelia: Policies, Planning, and Terror in Stalin’s Russia, 1920–1939. Abingdon: Routledge, 2007.
Bell 2018 – Bell W. T. Stalin’s Gulag at War: Forced Labour, Mass Death, and Soviet Victory in the Second World War. Toronto; Bufaf lo; London: University of Toronto Press, 2018.
Boym 2008 – Boym S. The Banality of Evil, Mimicry, and the Soviet Subject: Varlam Shalamov and Hannah Arendt // Slavic Review. 2008. Vol. 67. № 2. P. 342–363.
Brown 2007 – Brown K. Out of Solitary Confni ement: The History of the Gulag // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2007. Vol. 8. № 1. P. 67–103.
Castles, Davidson 2000 – Castles S., Davidson A. Citizenship and Migration: Globalization and the Politics of Belonging. London: Routledge, 2000.
Cohen, Taylor 1978 – Cohen S., Taylor L. Prison Secrets. London: National Council for Civil Liberties, 1978.
Corrado 2010 – Corrado Sh. M. The «End of the Earth»: Sakhalin Island in the Russian Imperial Imagination, 1849–1906. (PhD diss.) University of Illinois, 2010.
Crewe 2011 – Crewe B. Depth, weight, tightness: Revisiting the pains of imprisonment // Punishment and Society. 2011. Vol. 13. № 5. P. 509–529.
Crewe 2015 – Crewe B. Inside the Belly of the Penal beast: understanding the Experience of Imprisonment // International Journal for Crime, Justice and Social Democracy. 2015. Vol. 4. № 1. P. 50–65.
Davies 1997 – Davies S. Popular Opinion in Stalin’s Russia: Terror, Propaganda, and Dissent, 1934–1941. Cambridge: Cambridge UP, 1997.
Dobson 2009 – Dobson M. Cold Summer: Gulag Returnees, Crime, and the Fate of Reform afet r Stalin. Ithaca, NY: Cornell UP, 2009.
Downes 1988 – Downes D. Contrasts in Tolerance: Post-War Penal Policy in the Netherlands and England and Wales. Oxford: Clarendon Press, 1988.
Finnaine 1997 – Finnaine M. Punishment in Australian Society. Oxford: Oxford UP, 1997.
Foucault 1977 – Foucault M. Discipline and Punish: The Birth of the Prison / Trans. by A. Sheridan. London: Allen Lane, 1977.
Foucault 2006 – Foucault M. History of Madness / Ed. by J. Khalfa; trans. by J. Murphy. London: Routledge, 2006.
Frank 1999 – Frank S. P. Crime, Cultural Conflict, and Justice in Rural Russia, 1856–1914. Berkeley: University of California Press, 1999.
Garland 1990 – Garland D. Punishment and Modern Society: A Study in Social History. Chicago: University of Chicago Press, 1990.
Garland 2001 – Garland D. The Culture of Control: Crime and Social Order in Contemporary Society. Oxford: Clarendon, 2001.
Garland 2009 – Garland D. A Culturalist Theory of Punishment? // Punishment and Society. 2009. Vol. 11. № 2. P. 259–268.
Gentes 2005 – Gentes A. W. Katorga: Penal Labor and Tsarist Siberia // The Siberian Saga: A History of the Russian Wild East / Ed. by E.-M. Stolberg. Frankfurt/Main: Peter Lang, 2005. P. 73–85.
Gentes 2008 – Gentes A. A. Exile to Siberia, 1590–1822. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2008.
Gentes 2010 – Gentes A. A. Exile, Murder, and Madness in Siberia, 1823–1861. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2010.
Goffman 1961 – Goffman E. Asylums: Essays on the Social Situation of Mental Patients and Other Inmates. Harmondsworth: Penguin 1961.
Hagenloh 2000 – Hagenloh P. M. «Socially Harmful Elements» and the Great Terror // Stalinism: New Directions / Ed. by Sheila Fitzpatrick. London: Routledge, 2000. P. 286–305.
Hagenloh 2009 – Hagenloh P. M. Stalin’s Police: Public Order and Mass Repression in the USSR, 1929–1941. Baltimore: Johns Hopkins UP, 2009.
Hardy 2012 – Hardy J. S. «The Camp Is Not a Resort»: The Campaign against Privileges in the Soviet Gulag, 1957–1961 // Kritika. 2012. Vol. 13. № 1. P. 89–122.
Jakobson 1993 – Jakobson M. Origins of the Gulag: The Soviet Prison Camp System, 1917–1934. Lexington: University of Kentucky Press, 1993.
Jewkes, Bennett 2007 – Jewkes Y., Bennett J. Dictionary of Prisons and Punishment. Cullompton: Willan, 2007.
Katz, Pallot 2014 – Katz E., Pallot J. Prisoners’ Wives in Post-Soviet Russia: «For My Husband I Am Pining!» // Europe-Asia Studies. 2014. Vol. 62. № 2. P. 204–224.
Kharkhordin 1999 – Kharkhordin О. The Collective and the Individual in Russia: A Study of Practices. Berkeley: University of California Press, 1999.
Khlevniuk 2004 – Khlevniuk O. V. The History of the Gulag: From Collectivization to the Great Terror. New Haven: Yale UP, 2004.
King 1994 – King R. D. Russian Prisons afet r Perestroika: End of the Gulag? // British Journal of Criminology. 1994. Vol. 34. P. 62–82.
Klimkova 2007 – Klimkova O. Special Settlements in Soviet Russia in the 1930s–50s // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2007. Vol. 8. № 1. P. 105–139.
Lazerev 2003 – Lazerev V. Conclusions // The Economics of Forced Labor / Ed. by P. R. Gregory, V. Lazerev. Stanford, CA: Hoover Institution Press, 2003. P. 190.
Los 2004 – Los M. The Technologies of Total Domination // Surveillance and Society. 2004. Vol. 2. № 1. P. 15–34.
Medvedskaia 2001 – Medvedskaia K. D. Life Is Everywhere // Remembering the Darkness: Women in Soviet Prisons / Ed. and trans. by V. Shapovalov. Lanham [Md.]: Rowman & Littlefield, 2001. P. 225–242.
Moore, Hannah-Moffat 2005 – Moore D., Hannah-Mofaf t K. The Liberal Veil: Revisiting Canadian Penality // The New Punitiveness: Trends, Theories, Perspectives / Ed. by J. Pratt et al. Cullompton: Willan, 2005. P. 85–100.
Moran et al. 2011 – Moran D., Pallot J., Piacentini L. The Geography of Crime and Punishment in the Russian Federation // Eurasian Geography and Economics. 2011. Vol. 52. № 1. P. 79–104.
Moran et al. 2012 – Moran D., Piacentini L., Pallot J. Disciplined Mobility and Carceral Geography: Prisoner Transport in Russia // Transactions of the Institute of British Geographers. 2012. Vol. 37. № 3. P. 446–460.
Moran et al. 2014 – Moran D., Piacentini L., Pallot J. Liminal Transcarceral Space: Prison Transportation for Women in the Russian Federation // Carceral Spaces: Mobility and Agency in Imprisonment and Migrant Detention / Ed. by D. Moran, N. Gill, D. Conlan. Farnham: Ashgate, 2014. P. 109–126.
Oleinik 2003 – Oleinik A. N. Organized Crime, Prison, and Post-Soviet Societies. Aldershot: Ashgate, 2003.
Pallot 2005 – Pallot J. Russia’s Penal Peripheries: Space, Place, and Penalty in Soviet and Post-Soviet Russia // Transactions of the Institute of British Geographers. 2005. Vol. 30. № 1. P. 98–112.
Pallot et al. 2010 – Pallot J., Piacentini L., Moran D. Patriotic Discourses in Russia’s Penal Peripheries: Remembering the Mordovan Gulag // Europe-Asia Studies. 2010. Vol. 62. № 1. P. 1–33.
Pallot, Piacentini 2012 – Pallot J., Piacentini L. Geography, Gender, and Punishment. The Experience of Women in Carceral Russia. Oxford UP, 2012.
Pfaff 2001 – Pfaff S. The Limits of Coercive Surveillance: Social and Penal Control in the GDR // Punishment and Society. 2001. Vol. 3. № 3. P. 381–407.
Piacentini, Pallot 2014 – Piacentini L., Pallot J. «In Exile Imprisonment» in Russia // British Journal of Criminology. 2014. Vol. 54. № 1. P. 20–37.
Piacentini, Slade 2015 – Piacentini L., Slade G. Architecture and Attachment: Carceral Collectivism and the Problem of Prison Reform in Russia // Theoretical Criminology. 2015. Vol. 19. № 2. P. 179–197.
Plamper 2002 – Plamper J. Foucault’s Gulag // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian Studies. 2002. Vol. 3. № 2. P. 255–280.
Ponomarov 2007 – Ponomarov L. Revival of the Gulag: Putin’s Penitentiary System. URL: https://open.bu.edu/ds2/stream/?#/documents/16699/ page/1 (дата обращения: 26.05.2020).
Pratt et al. 2005 – The New Punitiveness: Trends, Theories, Perspectives / Ed. by J. Pratt et al. Cullompton: Willan, 2005.
Pratt, Eriksson 2013 – Pratt J., Eriksson A. Contrasts in Punishment: An Explanation of Anglophone Excess and Nordic Exceptionalism. London: Routledge, 2013.
Ruder 1998 – Ruder C. A. Making History for Stalin: The Story of the Belomor Canal. Gainesville: UP of Florida, 1998.
Rusche, Kirchheimer 2009 – Rusche G., Kirchheimer O. Punishment and Social Structure / Intr. by D. Melossi. New Brunswick, NJ: Transaction Publishers, 2009.
Shearer 2009 – Shearer D. R. Policing Stalin’s Socialism: Repression and Social Order, 1924–1993. New Haven: Yale UP, 2009.
Smith 2008 – Smith Ph. Punishment and Culture. Chicago: University of Chicago Press, 2008.
Solomon 1980 – Solomon P. H. Soviet Penal Policy, 1917–1934: A Reinterpretation // Slavic Review. 1980. Vol. 39. № 2. P. 195–217.
Solzhenitsyn 1974 – Solzhenitsyn A. The Gulag Archipelago, 1918–1956: An Experiment in Literary Investigation / Trans. by Th. P. Whitney. Glasgow: Collins/Fontana, 1974. Vol. 1. Pt. 2.
Solzhenitsyn 1978 – Solzhenitsyn A. The Gulag Archipelago, 1918–1956: An Experiment in Literary Investigation / Trans. by Th. P. Whitney. Glasgow: Collins/Fontana, 1978. Vol. 3. Pt. 6.
Stephens 2008 – Stephens B. Putin’s Torture Colonies // Wall Street Journal. 2008. 12 February. URL: http://online.wsj.com/article/SB120277726 156660765.html (дата обращения: 27.04.2020).
Sykes 1958 – Sykes G. M. Society of Captives: A Study of a Maximum Security Prison. Princeton, NJ: Princeton UP, 1958.
Tikhonov 2003 – Tikhonov A. The End of the Gulag // The Economics of Forced Labor / Ed. by P. R. Gregory, V. Lazerev. Stanford, CA: Hoover Institution Press, 2003. P. 67–73.
Ugelvik, Dullum 2013 – Penal Exceptionalism?: Nordic prison policy and practice / Ed. by Th. Ugelvik, J. Dullum. London: Routledge, 2013.
Viola 2007 – Viola L. The Unknown Gulag: The Lost World of Stalin’s Special Settlements. New York: Oxford UP, 2007.
Viola 2013 – Viola L. The Question of the Perpetrator in Soviet History // Slavic Review. 2013. Vol. 72. № 1. P. 1–23.
Volkogonov 1997 – Volkogonov D. Lenin: A New Biography / Trans. by H. Shukman. New York: Free Press, 1997.
Walmsley 2018 – Walmsley R. World Prison Brief / 12th ed. URL: https:// www.prisonstudies.org/sites/default/files/resources/downloads/wppl_12.pdf (дата обращения: 21.09.2019).
Whitman 2003 – Whitman J. Q. Harsh Justice: Criminal Punishment and the Widening Divide between America and Europe. Oxford: Oxford UP, 2003.
Wood 1989 – Wood A. Crime and Punishment in the House of the Dead // Civil Rights in Imperial Russia / Ed. by O. Crisp and L. Edmondson. Oxford: Clarendon, 1989. P. 215–233.
Джудит Пэллот – почетный профессор Оксфордского университета и директор по науке Александровского института Хельсинкского университета. С 2016 по 2019 год занимала пост президента Британской ассоциации славянских и восточноевропейских исследований. На протяжении четырех десятилетий занимается исследованиями и преподаванием в области изучения России. Пэллот ведет научную деятельность в двух основных направлениях. Первое касается адаптации производства в сельских домашних хозяйствах к условиям аграрной реформы и экономических преобразований, второе – отношения к различиям российской уголовной системы и наследия советских времен в пенитенциарной культуре на территории бывшего СССР, Восточной и Центральной Европы. В 2018 году автору был предоставлен грант на продолжение исследований в Александровском институте, посвященных мерам наказания в бывшем Советском Союзе и в государствах – преемниках коммунизма. Пэллот принадлежит большое количество публикаций в журналах, она также является автором и соавтором более десяти книг, в том числе «Land Reform in Russia, 1906–1917: Peasant Responses to Stolypin’s Project of Rural Transformation» (Oxford UP, 1999); «Russia Unknown Agriculture» (Oxford UP, 2007, в соавторстве с Татьяной Нефедовой); «Waiting at the Prison Gate: Women and Prisoners in Russia» (IB Tauris, 2016, в соавторстве с Еленой Кац); «Gender, Geography and Punishment: Women’s Experiences of Carceral Russia» (OUP, 2012, в соавторстве с Лаурой Пьячентини).