Феномен Солженицына — страница 11 из 162

По-настоящему даже не оценив всю пикантность этой реплики (важный чин этого самого Третьего отделения сравнение с агентом его ведомства воспринимает как оскорбление), скорее всё от той же растерянности я возразил:

– Позвольте, Виктор Николаевич! Это ведь не я, это Берёзко сказал про Третье отделение. А я имел в виду совсем другое. Я просто хотел сказать: кто она такая, Кедрина, чтобы поучать Солженицына? Она в сравнении с ним – как Булгарин в сравнении с Пушкиным. Ничтожная литературная вошь имеет наглость, как ни в чем не бывало, с полным сознанием своего права учить Солженицына, как надо ему писать свои книги.

– Вы в самом деле только это имели в виду? – быстро спросил Ильин.

– Ну да, конечно! – с чистым сердцем подтвердил я.

– Так, может, вы объясните это собранию?

– Ну, нет, – сказал я. – Раз уж вы все поняли меня так, пусть оно так и остается.

Виктор Николаевич был человек неглупый, настаивать он не стал.

Когда мы с ним вернулись в зал, спектакль приближался к финалу. Берёзко уже даже произносил какие-то обтекаемые заключительные слова. Но тут из зала послышались выкрики:

– Резолюция!..

– Надо принять решение!..

– Какое ещё решение?

– А вот такое: собрание московских писателей считает, что повесть Солженицына непременно должна быть опубликована...

– Но у нас нет таких полномочий! – задёргался до смерти перепугавшийся Берёзко. – Это не наша прерогатива...

– Значит, мы должны обратиться с таким требованием...

– К кому обратиться?.. Куда мы можем обратиться?.. – беспомощно вопрошал несчастный Берёзко.

И тут на подиум (никакого подиума там, понятное дело, не было, но именно это слово почему-то кажется мне тут наиболее подходящим) вышла Белла Ахмадулина. Её юное лицо, возбужденное одушевлявшим её прекрасным порывом и немного алкоголем, было прелестно. Божественным своим голосом она произнесла:

– Если нам не к кому обратиться, давайте обратимся... – по-балетному пластичным, но в то же время каким-то очень естественным движением воздев свои тонкие изящные руки к потолку, она пропела: – к Бо-огу!

Случайно я взглянул в этот момент на Солженицына. Он смотрел на Беллу с каким-то отстраненным любопытством – острым, цепким, изучающим взглядом. Как на какое-нибудь редкое, экзотическое животное.

Впрочем, я думаю, он на всех нас тогда смотрел так же.

* * *

Неделю спустя я встретил на улице Слуцкого. Остановились, поговорили.

– Вчера, – сказал он, – я был у Беляева.

Альберт Беляев был тогда замзавотделом культуры ЦК КПСС.

– И в разговоре, – продолжал Борис, – между прочим, было упомянуто ваше имя.

Я выразил насмешливое изумление по поводу того, что мое скромное имя известно в столь высоких сферах.

Борис в ответ тоже усмехнулся и не без удовольствия процитировал своего высокопоставленного собеседника.

– Обсуждение «Ракового корпуса», – будто бы сказал тот, – прошло хорошо. Если не считать наглого выступления Сарнова.

Выслушав это сообщение, я не удивился. Но тогда у меня не возникло и тени сомнения насчет того, чем был вызван этот сердитый начальственный отклик: ну, конечно же, моим «бестактным» выпадом против Кедриной!

Но сейчас, прочитав сокращенную станограмму обсуждения «Ракового корпуса» (она, как уже было сказано, напечатана в шестом томе собрания сочинений Солженицына, изданного «Посевом»), понял, что дело было не только в Кедриной. И может быть, даже совсем не в Кедриной. Наверняка мое выступление показалось цековскому аппаратчику наглым не только по форме. Наглость заключалась в самом его содержании – и именно в той части моей речи, которая была написана заранее.

Помню, мне тогда очень понравилась шутка Гриши Бакланова.

– Меня, – сказал он, – приучила армия к тому, что когда начальство советуется, это вовсе не означает, что оно действительно хочет выслушать совет. Мне кажется, что некоторые ораторы сегодня злоупотребили своим правом давать советы рядовому Солженицыну.

Как видно, шутка эта понравилась не только мне: в стенограмме после этих слов следует ремарка: «смех».

Но сейчас, внимательно прочитав подряд все выступления, я вдруг увидел, что в этой Гришиной шутке отразилось нечто большее, чем я услышал в ней тогда.

Обсуждение это – и начальством, и большинством выступавших (конечно, если судить по их выступлениям) – воспринималось как чисто творческое мероприятие: коллеги, товарищи по перу обсуждают новое произведение своего собрата, делятся впечатлениями, указывают ему на то, что у него получилось лучше, что хуже. В заключение мероприятия он благодарит товарищей за помощь, какие-то замечания принимает, с какими-то не соглашается, но обещает подумать и их тоже учесть в дальнейшей работе над рукописью.

По форме оно так всё и было. И выступления, и заключительное слово, в котором А. И. дипломатично заметил, что для него – в особенности сейчас, когда он пишет книгу за книгой, а их не печатают, – «такое обсуждение единственная возможность услышать профессиональное мнение, услышать критику».

Но на самом деле цель Александра Исаевича, когда он настаивал на этом обсуждении, состояла, конечно же, совсем не в том, чтобы услышать о своей рукописи суждения профессионалов. Главная цель этого обсуждения заключалась для него в том, чтобы легализовать крамольную повесть, ходившую в «самиздате», ну и, конечно, использовать давление общественности, чтобы – чем чёрт не шутит? – всё-таки её напечатать.

Но вот даже и он вынужден был – из тактических соображений – делать вид, что превыше всего его волнуют чисто творческие проблемы. Так что уж говорить о принявших участие в этом обсуждении законопослушных советских писателях, – а тем более об отвечавших за это мероприятие литературных функционерах (В. Н. Ильин, Георгий Берёзко).

Конечно, это была игра. Но игра, с условиями которой – в той или иной мере – приходилось считаться всем.

А я, сочиняя свое будущее выступление, эти «условия игры» проигнорировал. Не потому, что был такой смелый, а просто... Не знаю даже, как сказать... В общем, продемонстрировал некоторую безответственность...

И не случайно поэтому мое выступление – только оно одно! – несколько раз прерывалось негодующим гулом и протестующими выкриками с мест.

Вот, например, говоря о том, что надо бы нам все-таки понимать разницу между настоящими писателями и теми, кого на эту должность назначило начальство, я вспомнил Первый писательский съезд, куда Булгаков получил только лишь гостевой билет, а в президиуме которого сидели разные псевдописатели и даже антиписатели. Рядом с Горьким и Алексеем Толстым, – сказал я, – там сидели Анна Караваева, Кирпотин, Чумандрин...

И тут из зала раздались выкрики: «Чумандрин хороший писатель!», «Чумандрин убит на фронте!», «Не надо нам нового табеля о рангах!».

Выкрики эти отмечены в стенограмме. А из того, что в стенограмме не отмечено, мне сейчас вспомнилось, что в тот же день, вечером, мой друг Гриша Бакланов в телефонном разговоре с моей женой, упоминая об этом, сказал: «Мне было стыдно за Бильку!» («Билька» – мое домашнее имя.) В тот же день другой мой друг – Лёва Левицкий, свойственник Чумандрина (он был женат на его дочери) – заверил меня, что никаких претензий по этому поводу он ко мне не имеет.

Продолжая свою речь, я снова вернулся к Булгакову. Сказал, что сейчас начало романа этого писателя, удостоившегося тогда лишь гостевого билета, журнал «Москва» печатает в одиннадцатом номере нынешнего года, а окончание его собирается опубликовать не в двенадцатом, как следовало ожидать, а в первом номере будущего года. То есть надеется благодаря этому роману поднять подписку. И тут с мест опять раздались какие-то возмущенные выкрики. (В стенограмме отмечено: «Снова крики, неразборчивые».)

Закончил я тем, что роману Булгакова «Мастер и Маргарита» наверняка суждена долгая жизнь (тут снова были возражающие возгласы с мест), но как бы то ни было, двадцать пять лет из этой его долгой жизни у этого романа украли. Так вот, не случилось бы того же и с «Раковым корпусом» Солженицына.

Вспомнил я ещё письмо Замятина Сталину, начинавшееся словами: «К вам обращается человек, приговоренный к высшей мере наказания...» Это была метафора: Замятин имел в виду, что книги его не печатаются. Прямо так и написал, что невозможность прорваться своими книгами к читателю – это и есть для настоящего писателя – высшая мера наказания .

Это мое высказывание почему-то особенно возмутило взявшего слово почти сразу после меня Елизара Мальцева.

Елизар считался человеком, как тогда говорили, прогрессивным. Во всяком случае, к литературныму начальству он не принадлежал и особым законопослушанием тоже не отличался. Но начал он с довольно резкой отповеди мне. Сказал, что он тоже читал письмо Замятина Сталину, но к чему было его тут вспоминать, он не понял.

Дальше цитирую по стенограмме:

...

Я не собираюсь учить Сарнова. Меня не удивишь острыми выступлениями, я и сам выступаю остро. Но мне кажется, что человек, выходящий на эту ответственную трибуну, должен выбирать слова... А Сарнов проявил здесь лихость, безответственность, а это не может сейчас нам помочь. О самом произведении Солженицына он не сказал ни слова, но зачем-то начал сравнивать советских писателей с работниками Третьего отделения...

Это, конечно, неправда, что о самом произведении Солженицына я будто бы не сказал ни слова, но – что верно, то верно! – в школьном, «семинарском» обсуждении конкретных его достоинств и недостатков участия действительно не принял. И, кстати сказать, в выступлении Кедриной меня как раз больше всего возмутил именно вот этот «семинарский» тон.

Вениамин Александрович Каверин в последней своей мемуарной книге об этом её выступлении вспоминает так:

...

За Славиным выступила З. Кедрина, и многие, в том числе я, с подчеркнутым шумом покинули зал – сказалась дурная репутация, все были убеждены в отрицательном мнении... И ошиблись. Кедрина признала даже, что «вещь очень интересная», и выразила полную уверенность в том, что «она будет напечатана».