Феномен Солженицына — страница 121 из 162

л за героями...

Если бы это было действительно так!

Но ведь это он «раскидывал чернуху», пудрил «начальничку» мозги.

А на самом деле он всегда хорошо – слишком хорошо! – знал, что хочет сказать каждой своей книгой.

* * *

Объясняя, почему такой человек, как Рубин, не может быть трагическим героем, «ископаемый марксист» мимоходом роняет такое замечание:

...

Специалисты, инженеры, учёные не в стороне от моральной ответственности, как наглядно доказана история атомной бомбы.

(М. А. Лифшиц. О рукописи А. И. Солженицына «В круге первом». В кн.: Мих. Лифшиц. Почему я не модернист? Философия. Эстетика. Художественная критика. М. 2009. Стр. 571)

Этот упрёк тут как будто бы уж совсем не по адресу. Тема моральной ответственности специалистов, инженеров, ученых, как мы уже имели случай убедиться, – одна из главных, – если не главная, – в солженицынском романе.

Но не надо забывать, что «ископаемый марксист» рецензировал не «атомный» вариант, о существовании которого он не подозревал, а «лекарственный».

Но и в «лекарственном» подробной разработке этой темы посвящена одна из центральных и едва ли не самых сильных и впечатляющих глав этого романа:

...

– У тебя Герасимович – что делает? – спросил Фома Гурьянович и сел в кресло Антона, так и не сняв папахи.

Яконов опустился в стороне на стул.

– Герасимович?.. Да собственно, он со Спиридоновки когда? В октябре, наверно. Ну, и с тех пор телевизор для товарища Сталина делал.

Тот самый, с бронзовой накладкой «Великому Сталину».

– Вызови-ка его.

Яконов позвонил.

«Спиридоновка» была тоже одна из московских шарашек. В то время под руководством инженера Бобра на Спиридоновке было изготовлено весьма остроумное и полезное приспособление – приставка к обычному городскому телефону. Главное остроумие его состояло в том, что приспособление действовало именно тогда, когда телефон бездействовал, когда трубка покойно лежала на рычагах: всё, что говорилось в комнате, в это время прослушивалось с контрольного пункта Госбезопасности. Приспособление понравилось, было запущено в производство. Когда намечался нужный абонент, его линию нарушали, жертва сама просила прислать монтёра, монтёр приходил и под видом починки вставлял в телефон подслушивающее устройство.

Опережающая мысль начальства (мысль начальства всегда должна опережать) была теперь о других приспособлениях. В дверь заглянул дежурный:

– Заключённый Герасимович.

– Пусть войдёт, – кивнул Яконов. Он сидел особняком от своего стола, на маленьком стуле, расслабнув и почти вываливаясь вправо и влево.

Герасимович вошёл, поправляя на носу пенсне, и споткнулся о ковровую дорожку. По сравнению с этими двумя толстыми чинами он казался очень уж узок в плечах и мал.

– По вашему вызову, – сухо сказал он, приблизясь и глядя в стенку между Осколуповым и Яконовым.

– У-гм, – ответил Осколупов. – Садитесь.

Герасимович сел. Он занимал половину сиденья.

– Вы... это... – вспоминал Фома Гурьянович. – Вы... – оптик, Герасимович? В общем, не по уху, а по глазу, так, что ли?

– Да.

– И вас это... – Фома поворочал языком, как бы протирая зубы. – Вас хвалят. Да... Вы последнюю работу Бобра знаете?

– Слышал.

– У-гм. А что мы Бобра представили к досрочному?

– Не знал.

– Вот, знайте. Вам сколько ещё сидеть?

– Три года.

– До-олго! – удивился Осколупов, будто у него все сидели с месячными сроками. – Ой, до-олго!.. Вам тоже б досрочку неплохо заработать, а?

Как это странно совпадало со вчерашней мольбой Наташи!.. Пересилив себя (ибо никакой улыбки и снисхождения он не разрешал себе в разговорах с начальством), Герасимович криво усмехнулся:

– Где ж её возьмёшь? В коридоре не валяется.

Фома Гурьянович колыхнулся:

– Хм! На телевизорах, конечно, досрочки не получите! А вот я вас на Спиридоновку на днях переведу и назначу руководителем проекта. Месяцев за шесть сделаете – и к осени будете дома.

– Какая ж работа, разрешите узнать?

– Да там много работ намечено, только хватай. Есть, например, такая идея: микрофоны вделывать в садовые скамейки, в парках – там болтают откровенно, чего не наслушаешься. Но это – не по вашей специальности?

– Нет, это не по моей.

– Но и для вас есть, пожалуйста. Две работы, и та важная, и та печёт. И обе прямо по вашей специальности, – ведь так, Антон Николаич? – (Яконов поддакнул головой.) – Одно – это ночной фотоаппарат на этих... как их... ультракрасных лучах. Чтоб, значит, ночью вот на улице сфотографировать человека, с кем он идёт, а он бы и до смерти не знал. За границей уже намётки есть, тут надо только... творчески перенять. Ну, и чтоб в обращении аппарат был попроще. Наши агенты не такие умные, как вы. А второе вот что. Второе вам, наверно, раз плюнуть, а нам – позарез нужно. Простой фотоаппаратик, только такой манёхонький, чтоб его в дверные косяки вделывать. И он бы автоматически, как только дверь открывается, фотографировал бы, кто через дверь проходит. Хотя бы днём, ну, и при электричестве. В темноте уж не надо, ладно. Такой бы аппаратик нам тоже в серийное производство запустить. Ну, как? Возьмётесь?

Суженным худощавым лицом Герасимович был обёрнут к oкнам и не смотрел на генерал-майора.

В словаре Фомы Гурьяновича не было слова «скорбный». Поэтому он не мог бы назвать, что за выражение установилось на лице Герасимовича.

Да он и не собирался называть. Он ждал ответа.

Это было исполнение мольбы Наташи!..

Её иссушенное лицо со стеклянно-застылыми слезами стояло перед Илларионом.

(Александр Солженицын. В круге первом. М. 2006. Стр. 517–520)

Что это за «странное совпадение с вчерашней мольбой Наташи»?

Чтобы пояснить это, – не только тем, кто не читал роман, но даже и тем, кто читал, но не слишком хорошо его помнит, – ненадолго вернусь в другую его главу, предшествующую этой.

Во время короткого, получасового свидания старого лагерника Герасимовича с женой происходит там между ними такая душераздирающая сцена:

...

...Наталья Павловна поняла, что в скудные полчаса ей не передать мужу своего одиночества и страдания, что катится он по каким-то своим рельсам, своей заведенной жизнью – и всё равно ничего не поймёт, и лучше даже его не расстраивать...

– Расскажи, расскажи о себе, – говорил Илларион Павлович, держа жену через стол за руки, и в глазах его теплилась та сердечность, которая зажигалась для неё и в самые ожесточённые месяцы блокады.

– Ларик! у тебя... зачётов... не предвидится?

Она имела в виду зачёты, как в приамурском лагере, – проработанный день считался за два отбытых, и срок кончался прежде назначенного.

Илларион покачал головой:

– Откуда зачёты! Здесь их от веку не было, ты же знаешь. Здесь надо изобрести что-нибудь крупное – ну, тогда освободят досрочно. Но дело в том, что изобретения здешние... – он покосился на полуотвернувшегося надзирателя, – свойства... весьма нежелательного...

Не мог он высказаться ясней!

Он взял руки жены и щеками слегка тёрся о них.

– Наталочка! – гладил он её руки. – Если посчитать, сколько прошло за два срока, так ведь мало осталось теперь. Три года только. Только три...

– Только три?! – с негодованием перебила она и почувствовала, как голос её задрожал, и она уже не владела им. – Только три?! Для тебя только! Для тебя прямое освобождение – «свойства нежелательного»! Ты живёшь среди друзей! Ты занимаешься своей любимой работой! Тебя не водят в комнаты за чёрной кожей! А я – уволена! Мне не на что больше жить! Меня никуда не примут! Я не могу! Я больше не в силах! Я больше не проживу одного месяца! месяца! Мне лучше – умереть! Соседи меня притесняют как хотят, мой сундук выбросили, мою полку со стены сорвали – они знают, что я слова не смею... что меня можно выселить из Москвы! Я перестала ходить к сестрам, к тёте Жене, все они надо мной издеваются, говорят, что таких дур больше нет на свете. Они все меня толкают с тобой развестись и выйти замуж. Когда это кончится? Посмотри, во что я превратилась! Мне тридцать семь лет! Через три года я буду уже старуха! Я прихожу домой – я не обедаю, я не убираю комнату, она мне опротивела, я падаю на диван и лежу так без сил. Ларик, родной мой, ну сделай как-нибудь, чтоб освободиться раньше! У тебя же гениальная голова! Ну, изобрети им что-нибудь, чтоб они отвязались! Да у тебя есть что-нибудь и сейчас! Спаси меня! Спаси ме-ня!!..

(Там же. 234–235)

И вот оно, это спасение!

И не надо никого ни о чем просить, унижаться, предлагать «изобрести им что-нибудь». Предложение исходит ОТ НИХ. Он должен только сказать: да. Или даже ничего не говорить, просто промолчать, кивнуть: ладно, мол, согласен... И – всё!

...

Впервые за много лет возврат домой своей доступностью, близостью, теплотой обнял сердце. А сделать надо было только то, что Бобёр: вместо себя посадить за решетку сотню-две доверчивых лопоухих вольняшек.

Затруднённо, с препинанием Герасимович спросил:

– А на телевидении... нельзя бы остаться?

– Вы отказываетесь?! – изумился и нахмурился Осколупов. Его лицо особенно легко переходило к выражению сердитости. – По какой же причине?

Все законы жестокой страны зэков говорили Герасимовичу, что преуспевающих, близоруких, не тёртых, не битых вольняшек жалеть было бы так же странно, как не резать на сало свиней. У вольняшек не было бессмертной души, добываемой зэками в их бесконечных сроках, вольняшки жадно и неумело пользовались отпущенной им свободой, они погрязли в маленьких замыслах, суетных поступках.

А Наташа была подруга всей жизни. Наташа ждала его второй срок. Беспомощный комочек, она была на пороге угасания, а с ней угаснет и жизнь Иллариона.