Кстати, мама рассказала мне, что однажды – в их районной поликлинике, сидя в очереди к врачу – она разговорилась и познакомилась с очень милой пожилой дамой, которая оказалась тёщей Александра Исаевича.
Все это я рассказываю к тому, что у меня в то время были все основания считать Солженицына своим соседом, и случись мне оказаться в числе приглашенных, я бы эту солженицынскую квартиру нашел, хоть днем, хоть ночью, что называется, с закрытыми глазами.
Но побывать в ней тогда не пришлось не только мне, но и всем, кому приглашения с тем разъясняющим чертежиком были разосланы.
Торжественная церемония вручения нобелевских грамот была назначена на 9 апреля. А накануне, 4-го, стало известно, что секретарю Нобелевского фонда Карлу Гирову во въездной визе отказано. И всем гостям были разосланы уведомления, что церемония не состоится.
А мне в той солженицынской квартире побывать однажды все-таки пришлось. Но – уже в другое время и совсем по другому поводу.
Мы сидели вчетвером – Володя Войнович, Володя Корнилов, его жена Лара и я. И, как почти каждый вечер тогда (в этот раз это было у Корнилова), то ли играли в шахматы, то ли пили чай, а может быть, и что-то покрепче чая – «за успех нашего безнадежного дела».
Раздался резкий звонок в дверь, и в корниловскую квартиру ворвалась моя жена.
– Вот! – начала она прямо с порога. – Вы тут сидите! А только что по радио передали: арестован Солженицын!
– Арестован или задержан? – спросил я. Будучи по природе оптимистом («не верит тело»), я ещё надеялся, что Александра Исаевича только пугают.
Но жена даже не поняла тонкого юридического смысла моего вопроса, по обыкновению решив, что я сморозил какую-то очередную глупость.
А друзьям, даже если они меня и поняли, было уже не до этих юридических тонкостей.
Наскоро одевшись, мы втроем выскочили на улицу и ринулись к метро.
Мы позвонили в дверь и нам сразу открыли. Первым, кого я увидал в прихожей, был Юлик Даниэль.
– Ну, что? – глупо спросил я.
– А то, что Александр Исаевич арестован! – отрубил он, и в резкости этого его ответа было что-то похожее на интонации моей жены, когда она ворвалась к нам с этим своим – «Вот, вы тут сидите!..».
И я опять вылез с тем же моим уточняющим вопросом:
– Арестован или задержан?
И так же раздраженно (мол: «А у вас ещё были какие-то сомнения?») Юлик отрезал:
– Арестован!
В «Теленке» А. И. рассказывает, как мучилась тем же вопросом Наталья Дмитриевна:
А может, и не арест? ещё, может, и вернется? Сказали – «через час вернется». Уже прошло три. Арестован, конечно...
И – спустя несколько страниц:
Жене позвонили: «ваш муж задержан» в 9.15...
Такое сопоставление не исключает, что мои первые тюремные часы и когда меня вызывал Маляров – ещё не до последней точки была у них высылка решена... Ещё оставляли они себе шанс, что я дрогну...
Полукультурный голос в трубке предложил моей жене справки наводить по телефону завтра утром у следователя Балашова, того самого, к которому меня якобы вызывали. Вот и всё, арестован. Повесила трубку...
По ответу Юлика выходит, что мы появились, когда «эта проклятая неизвестность» уже кончилась. Хотя – не исключено, что его ответ отражал только его личную убежденность в том, что дело плохо, – что если уж они решились на «привод», никаких надежд на то, что А. И. всего лишь «задержан», уже быть не может.
В коридоре, где мы топтались, кроме Юлика и нас, был ещё один человек, как будто не принадлежащий к членам семьи: высокий, массивный, с крупно вылепленным, несколько даже тяжеловатым лицом. Как оказалось, это был Игорь Шафаревич. Нас познакомили, и мы обменялись рукопожатиями.
Вот какие были времена.
Был там ещё и Сахаров. Но он, когда мы вошли, уже прощался. Отчасти поэтому, а отчасти потому, что эта – первая моя встреча с ним – была напрочь вытеснена другими, гораздо лучше мне запомнившимися, я начисто забыл реплику, которую он кинул, уходя. (Ее мне напомнил Лёва Левицкий, который все эти годы вел дневник и – с моих слов – записал её).
Когда кто-то спросил Андрея Дмитриевича, что же теперь, после того как Солженицына взяли, надо делать, он ответил:
– Пока что ничего. Надо ждать, какой будет их следующий ход.
Дальнейшее развитие событий подтвердило, что он был прав.
После ухода Сахарова пробыли мы в солженицынской квартире недолго. Нам коротко рассказали, как все произошло. Сейчас я уже не могу отделить то, что услышал тогда, от того, что потом прочел в «Теленке». Из услышанного запомнились некоторые особенно тронувшие меня подробности: взял с собой свой «тюремный мешочек», где едва ли не самой важной для него вещью были самодельные «наглазники», специально изготовленные им на тот случай, если придется засыпать в камере при невыключенной на всю ночь электрической лампочке. А ночным сном он дорожил, помимо всего прочего, ещё и потому, что, как оказалось, уже тогда начались у него нелады с давлением.
Выслушав все это и повздыхав, мы ушли. Выйдя из подъезда, с детства знакомым мне проходным двором выскочили на Тверскую и плюхнулись в первую попавшуюся машину с шашечками. Фокус с проходным двором, однако, не помог: как только наше такси стронулось с места, за нами следом тотчас же двинулась другая машина с тремя или четырьмя легко узнаваемыми гавриками.
В двух кварталах от нашего метро сидящий рядом с водителем Войнович быстро с ним расплатился и остановил машину. Мы выскочили и «огородами, огородами», – то есть переулками и дворами, – слегка петляя, чтобы сбить со следа возможных преследователей, вернулись в корниловскую квартиру, из которой вышли тому назад каких-нибудь полтора часа, – а казалось, что целую вечность.
Весь этот войновичевский маневр был чистейшей воды озорством: никакого практического смысла в этом «убегании от преследователей», конечно, не было. Но нам это внушило некоторое чувство довольства собой и на какое-то – увы, очень короткое – время слегка улучшило наше настроение.
Разошлись мы поздно, и ночью я (наверно, не один я) долго не мог уснуть. Тревога за Александра Исаевича (что-то теперь с ним будет?) слилась воедино с тревогой за Войновича и Корнилова, которые в то время уже вступили на путь «диссидентства», – за всех нас. Я чувствовал, что арест «Исаича» – это начало какого-то поворота в общей нашей судьбе. Каким-то образом он (сам факт его существования, его неуязвимости) защищал, охранял «от них» всех нас. И теперь, без него, мы словно стали стократ беззащитнее: если уж они решились взять ЕГО, так с нами со всеми и вовсе не станут чикаться.
С той ясностью, с какой выражаю сейчас, я этого тогда, наверно, не сознавал. Но что-то подобное безусловно чувствовал. Хотя чувство это было где-то на периферии моего сознания (может быть, даже и подсознания). Главная же тревога была за него: на что они все-таки решатся? Что с ним сделают? Неужели посмеют, после всего, что он уже пережил однажды – в ТЕ ВРЕМЕНА, – заставить пережить его это ещё раз, снова?
Наутро, когда указ о «выдворении» был объявлен, у меня прямо камень с души свалился.
Среди появившихся в тот же день в печати лакейских откликов на это событие наших литературных корифеев слегка выделялся (а может быть, мне это показалось?) отклик Валентина Катаева.
Начинался он как-то так: «С чувством огромного удовлетворения я узнал...»
Прочитав это, я подумал, что наверняка Валентин Петрович этим казенным способом выразил то, что чувствовал на самом деле. Мне даже сейчас мерещится, что там было сказано: «С чувством огромного облегчения...» А поскольку «чувство огромного облегчения» было тем самым чувством, которое испытал и я, узнав, что А. И. уже в Германии, у Бёлля, – мне показалось, что Валентин Петрович почувствовал (и хотел выразить) именно это.
А может быть – кто знает! – так оно на самом деле и было?
Первые недоумения
Четверть века спустя после явления «Ивана Денисовича», в новые, уже «перестроечные» времена я впервые пересек границу «большой зоны». Первой настоящей моей «заграницей» (страны соцлагеря – не в счет) стала Западная Германия.
Город Кельн. Мы стоим с местной дамой (русского происхождения) на каком-то мосту, и я спрашиваю у нее:
– Как называется эта река?
Она спокойно отвечает:
– Эта река называется Рейн.
А вот другая местная дама – на этот раз не русская, а настоящая немка, но прекрасно (она славистка) говорящая по-русски, везет меня на роскошной иномарке вдоль этого самого Рейна.
– А это, – говорит она, – замок нашего графа.
Оглядев очередную средневековую достопримечательность, я спрашиваю:
– А что там сейчас?
Она пожимает плечами:
– Там живет граф.
С такими вот знаниями и представлениями о заграничной жизни я путешествовал по Германии, самостоятельно переезжая из города в город. Добавьте к этому, что по-немецки я знал только несколько слов: «Гитлер капут», «хенде хох», «цурюк» и застрявшее в моем мозгу из школьного учебника – «Анна унд Марта баден».
Этот богатый словарный запас, как вы понимаете, в моем путешествии пригодиться мне никак не мог. Поэтому на перроне каждого нового города меня встречал какой-нибудь русскоязычный немец, державший в руке, чтобы я легко мог его опознать, журнал «Москва».
Весь этот план моего путешествия – от начала и до конца – разработал всю дорогу издали опекавший меня незабвенный Вольфганг Казак.
В городе Майнце я ночевал у профессора-слависта, который лет тридцать тому назад «выбрал свободу», – сел в Восточном Берлине в метро и уехал в Западный.
Вечером мы с ним хорошо посидели: пили пиво, разговаривали. А заполночь, провожая меня в отведенную мне спальню, профессор спросил, не хочу ли я взять у него почитать что-нибудь на ночь.
Я сказал, что да, конечно, с удовольствием, дома я каждый день привык засыпать с книгой, иначе, пожалуй, и не усну. Но воспользоваться его любезным предложением смогу только в том случае, если у него найдется для меня какая-нибудь русская книга. Он сказал: