Хрипли наши глотки,
Но мы скажем тем, кто упрекнёт...
(Там же. Стр. 394–395)Эту «Песню фронтовых коррепондентов» на фронте, в 43-м году, сочинил Симонов. Сочинил, как он потом рассказывал, в пути, по дороге из Краснодара в Ростов:
Ехали через стык двух фронтов ненаезженной, непроторенной дорогой. За два дня пути почти никого не встречали, как это часто бывает на таких стыках. Водитель боялся случайностей. И я тоже.
Чтобы переломить себя, в дороге стал сочинять «Корреспондентскую песню» и просочинял её всю дорогу – почти двое суток. «Виллис» был открытый, было холодно и сыро. Лихорадило. Сидя рядом с водителем, я закутался в бурку, и вытаскивать из-под бурки руки не хотелось, поэтому песню сочинял на память. Написав в уме строфу, начинал её твердить вслух, пока не запомню. Потом начинал сочинять следующую и, сочинив, чтобы не забыть предыдущую, повторял несколько раз подряд вслух обе. И так до конца песни. И чем дальше сочинял её, тем длинней был текст, который я каждый раз повторял (...) Как потом под общий смех выяснилось, мой хмурый водитель, всю дорогу не проронивший ни слова и мрачно наблюдавший процесс рождения новой песни, явился в санчасть с сообщением, что с ним с Северо-Кавказского фронта ехал сюда ненормальный подполковник, который всю дорогу громко разговаривал сам с собою...
Мы посмеялись над этим и спели на мотив «Мурки» (музыки Блантера тогда ещё не было) сочиненную мной корреспондентскую песню...
(Константин Симонов. Стихотворения и поэмы. Л. 1982. Стр. 565)
У Солженицына прямо не говорится, что автор этой «Фронтовой корреспондентской» – не кто иной, как этот его персонаж «майор Галахов». Но это как бы само собой подразумевается.
Главное тут, однако, не это, а – то, как слушает эту песню другой его персонаж – НАСТОЯЩИЙ ФРОНТОВИК – Щагов. И что он при этом чувствует. И какие мысли тут приходят ему в голову:
Едва началась эта песня, Щагов, сохраняя всё ту же улыбку, внутренне охолодел, и ему стало стыдно перед теми, кого здесь, конечно, не было, кто глотали днепровскую волну ещё в Сорок Первом и грызли новгородскую хвойку в Сорок Втором. Этим сочинителям не дано было по-настоящему постичь тот фронт, который обратили теперь в святыню. Даже смелейшие из корреспондентов всё равно от строевиков отличались так же непереходимо, как пашущий землю граф от мужика-пахаря: они не были уставом и приказом связаны с боевым порядком, и потому никто не возбранял им и не поставил бы в измену испуг, спасение собственной жизни, бегство с плацдарма. Отсюда зияла пропасть между психологией строевика, чьи ноги вросли в землю передовой, которому не деться никуда, а может быть, тут и погибнуть, – и корреспондента с крылышками, который через два дня поспеет на свою московскую квартиру. Да ещё: откуда у них столько водки, что даже хрипли глотки? Из пайка командарма? Солдату перед наступлением дают двести, сто пятьдесят...
Там, где мы бывали,
Нам танков не давали,
Репортёр погибнет – не беда,
И на «эмке» драной
С кобурой нагана
Первыми вступали в города!Это «первыми вступали в города» были – два-три анекдота, когда, плохо разбираясь в топографической карте, корреспонденты по хорошей дороге (по плохой «эмка» не шла) заскакивали в «ничей» город и, как ошпаренные, вырывались оттуда назад. (Там же. Стр. 396)
А в завершение эпизода к этим размышлениям Щагова добавлены ещё и размышления другого персонажа, к которому автор так же душевно расположен, как к Щагову:
А Иннокентий, со свешенною головою, слушал и понимал песню ещё по-своему. Войны он не знал совсем, но знал положение наших корреспондентов. Наш корреспондент совсем не был тем беднягою-репортёром, каким изображался в этом стихе. Он не терял работы, опоздав с сенсацией. Наш корреспондент, едва только показывал свою книжечку, уже был принимаем как важный начальник, как имеющий право давать установки. Он мог добыть сведения верные, а мог и неверные, мог сообщить их в газету вовремя или с опозданием, – карьера его зависела не от этого, а от правильного мировоззрения. Имея же правильное мировоззрение, корреспондент не имел большой нужды и лезть на такой плацдарм или в такое пекло: свою корреспонденцию он мог написать и в тылу.
С какой целью введен тут этот эпизод, какое у него «сквозное действие» и какая «сверхзадача», объяснять не надо. Не лишним, однако, будет отметить, что в «киндер-варианте» романа вся эта глава имела такое – откровенно ироническое, даже, я бы сказал, глумливое – заглавие: «ПЕРВЫМИ ВСТУПАЛИ В ГОРОДА». (А. Солженицын. В круге первом. Париж. 1969. Стр. 6)
То же «сквозное действие» и та же «сверхзадача» явственно проглядывают и во множестве других реалий, посредством которых Солженицын лепит образ своего Галахова.
Вот, например, такая подробность:
Галахов... задумал писать о заговоре империалистов и борьбе наших дипломатов за мир, причём писать в этот раз не роман, а пьесу – потому что так легче было обойти многие неизвестные ему детали обстановки и одежды. Сейчас ему было как нельзя кстати проинтервьюировать свояка, вылавливая характерные подробности западной жизни, где должно было происходить всё действие пьесы, но где сам Галахов был лишь мельком, на одном из прогрессивных конгрессов.
(Там же. Стр. 379)
Это объяснение причин, по которым очередной свой художественный замысел Галахов решил облечь не в прозаическую, а в драматургическую форму, напоминает объяснение Авиеты, почему она хочет стать поэтессой, а не журналисткой.
Не слишком далеко от рассуждений Авиеты ушли и другие высказывания Галахова на литературные темы.
Высказывает он их все в том же разговоре со свояком-дипломатом, у которого хочет выведать для только что задуманной пьесы о заговоре империалистов кое-какие подробности о плохо ему знакомой заграничной жизни:
– Привилегия писателей – допрашивать, – кивал Иннокентий... – Вроде следователей. Всё вопросы, вопросы, о преступлениях.
– Мы ищем в человеке не преступления, а его достоинства, его светлые черты.
– Тогда ваша работа противоположна работе совести. Так ты, значит, хочешь писать книгу о дипломатах?
Галахов улыбнулся.
– Хочешь не хочешь – не решается... Но запастись заранее материалами... Не всякого дипломата расспросишь. Спасибо, что ты – родственник.
– И твой выбор доказывает твою проницательность. Посторонний дипломат, во-первых, наврёт тебе с три короба. Ведь у нас есть что скрывать.
Они смотрели глаза в глаза.
– Я понимаю. Но... этой стороны вашей деятельности... отражать не придётся, так что она меня...
– Ага. Значит, тебя интересует главным образом быт посольств, наш рабочий день, ну там, как проходят приёмы, вручение грамот...
– Нет, глубже! И – как преломляются в душе советского дипломата...
– А-а, как преломляются... Ну, уже всё! Я понял. И до конца вечера я тебе буду рассказывать. Только... объясни и ты мне сперва...
(Там же. Стр. 380–381)
И тут, несколько неожиданно для Галахова, он переводит разговор в совсем другую плоскость:
– ...Посмотри, во что вылилась ваша фронтовая и военная литература. Высшие идеи: как занимать боевые позиции, как вести огонь на уничтожение, «не забудем, не простим», приказ командира есть закон для подчинённых. Но это гораздо лучше изложено в военных уставах. Да, ещё вы показываете, как трудно беднягам полководцам водить рукой по карте.
Галахов омрачился...
– Ты говоришь о моём последнем романе?
– Да нет, Николай! Но неужели художественная литература должна повторять боевые уставы? или газеты? или лозунги? Например, Маяковский считал за честь взять газетную выдержку эпиграфом к стиху. То есть он считал за честь не подняться выше газеты! Но зачем тогда и литература? Ведь писатель – это наставник других людей, ведь так понималось всегда?
Свояки нечасто встречались, знали друг друга мало. Галахов осторожно ответил:
– То, что ты говоришь, справедливо лишь для буржуазного режима.
– Ну, конечно, конечно, – легко согласился Иннокентий. – У нас совсем другие законы... Но я не то хотел... Коля, ты поверь, мне что-то симпатично в тебе... И поэтому я сейчас в особом настроении спросить тебя... по-свойски... Ты – задумывался?.. как ты сам понимаешь своё место в русской литературе? Вот тебя можно уже издать в шести томиках. Вот тебе тридцать семь лет, Пушкина в это время уже ухлопали. Тебе не грозит такая опасность. Но всё равно от этого вопроса ты не уйдёшь – кто ты? Какими идеями ты обогатил наш измученный век?..
Переходящие складочки, как желвачки, прошли по лбу Галахова, по щеке.
– Ты... касаешься трудного места... – ответил он, глядя в скатерть. – Какой же из русских писателей не примерял к себе втайне пушкинского фрака?.. толстовской рубахи?.. – Два раза он повернул свой карандашик плашмя по скатерти и посмотрел на Иннокентия нескрывчивыми глазами. Ему тоже захотелось сейчас высказать, чего в литераторских компаниях невозможно было. – Когда я был пацаном, в начале пятилеток, мне казалось – я умру от счастья, если увижу свою фамилию, напечатанную над стихотворением. И, казалось, это уже и будет начало бессмертия... Но вот...
Огибая и отодвигая пустые стулья, к ним шла Дотнара.
– Инк! Коля! Вы меня не прогоните? У вас не очень умный разговор?
Она совсем была здесь некстати.
(Там же. Стр. 381)
Оказавшееся тут совсем некстати появление жены Иннокентия Дотнары обрывает признания Галахова. Но, растревоженный вопросом Иннокентия, Галахов продолжает рассуждать об этом. Уже не в разговоре со свояком, так потом и не продолжившемся, а – мысленно, с самим собой: