Феномен Солженицына — страница 48 из 162

Книга эта захватила Ефрема Поддуева тем, что сразу пришлась она точно впору тем мыслям, которые все эти дни одолевали его, обреченного на смерть от неизлечимой раковой опухоли. Точно впору этим его мыслям пришлось уже самое её заглавие «Чем люди живы»:

...

Целую жизнь он прожил, а такая серьёзная книга ему не попадалась.

Хотя вряд ли бы он стал её читать не на этой койке и не с этой шеей, стреляющей в голову. Рассказиками этими едва ли можно было прошибить здорового.

Ещё вчера заметил Ефрем такое название: «Чем люди живы». До того это название было вылеплено, будто сам же Ефрем его и составил. Топча больничные полы и думая, не назвав, – об этом самом он ведь и думал последние недели: чем люди живы?

(Там же. Стр. 74)

Совпадение это до того поразило Ефрема, что этот мрачный, нелюдимый человек, до того молча топтавший дорожку меж кроватей, не вступая с сопалатниками ни в какие разговоры и не откликаясь ни на какие их реплики, вдруг сам, первый к ним обратился:

...

– Вот, – объявил он громко. – Тут рассказ есть. Называется: «Чем люди живы». – И усмехнулся. – Такой вопрос, кто ответит? – чем люди живы?

Сибгатов и Ахмаджан подняли головы от шашек. Ахмаджан ответил уверенно, весело, он выздоравливал:

– Довольствием. Продуктовым и вещевым.

До армии он жил только в ауле и говорил по-узбекски. Все русские слова и понятия, всю дисциплину и всю развязность он принес из армии.

– Ну, ещё кто? – хрипло спрашивал Поддуев. Загадка книги, неожиданная для него, была-таки и для всех нелёгкая. – Кто ещё? Чем люди живы?

Старый Мурсалимов по-русски не понимал, хоть, может, ответил бы тут лучше всех. Но пришёл делать ему укол медбрат Тургун, студент, и ответил:

– Зарплатой, чем!..

– Ну, ну! – требовал Ефрем.

Дёмка отложил свою книгу и хмурился над вопросом...

– Ну, пацан! – подбодрял Ефрем.

– Так, по-моему, – медленно выговаривал Дёмка, как учителю у доски, чтоб не ошибиться, и ещё между словами додумывая. – Раньше всего – воздухом. Потом – водой. Потом – едой.

Так бы и Ефрем ответил прежде, если б его спросили. Ещё б только добавил – спиртом. Но книга совсем не в ту сторону тянула.

Он чмокнул.

– Ну, ещё кто?

Прошка решился:

– Квалификацией.

Опять-таки верно, всю жизнь так думал и Ефрем. А Сибгатов вздохнул и сказал, стесняясь:

– Родиной.

– Как это? – удивился Ефрем.

– Ну, родными местами... Чтоб жить, где родился.

– А-а-а... Ну, это не обязательно. Я с Камы молодым уехал и нипочём мне, есть она там, нет. Река и река, не всё ль равно?

– В родных местах, – тихо упорствовал Сибгатов, – и болезнь не привяжется. В родных местах всё легче.

– Ладно. Ещё кто?

(Там же. Стр. 76–77)

И тут пришел черёд по-своему ответить на этот вопрос и Русанову:

...

– А что? А что? – отозвался приободрённый Русанов. – Какой там вопрос?

Ефрем, кряхтя, повернул себя налево. У окон были койки пусты и оставался один только курортник. Он объедал куриную ножку, двумя руками держа её за концы...

Прищурился Ефрем.

– Вот так, профессор: чем люди живы?

Ничуть не затруднился Павел Николаевич, даже и от курицы почти не оторвался:

– А в этом и сомнения быть не может. Запомните. Люди живут: идейностью и общественным благом.

И выкусил самый тот сладкий хрящик в суставе. После чего, кроме грубой кожи у лапы и висящих жилок, ничего на костях не осталось. И он положил их поверх бумажки на тумбочку.

(Там же. Стр. 77)

Эта сцена, как вы, может быть, помните, до того восхитила писательницу Любовь Кабо, что, дойдя до неё, она прямо-таки зашлась от восторга.

Особенно восторгаться, однако, тут было нечем. Потому что опять перед нами всё та же, уже хорошо нам знакомая «игра в поддавки».

Но это ещё не вся игра, а только самое её начало.

А вот – продолжение:

...

Ефрем не ответил. Ему досадно стало, что хиляк вывернулся ловко. Уж где идейность – тут заткнись.

И, раскрыв книгу, уставился опять. Сам для себя он хотел понять – как же ответить правильно.

– А про что книга? Что пишут? – спросил Сибгатов...

– Да вот... – Поддуев прочёл первые строки. – «Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартере. Ни дома своего, ни земли у него не было...»

Но читать вслух было трудно и длинно, и, подмощённый подушками, он стал перелагать Сибгатову своими словами, сам стараясь ещё раз охватить:

– В общем, сапожник запивал. Вот шёл он пьяненький и подобрал замерзающего Михаилу. Жена ругалась – куда, мол, ещё дармоеда. А Михаила стал работать без разгиба и научился шить лучше сапожника. Раз, по зиме, приезжает к ним барин, дорогую кожу привозит и такой заказ: чтоб сапоги носились, не кривились, не поролись. А если кожу сапожник загубит – с себя отдаст. А Михаила странно как-то улыбался: там, за барином, в углу видел что-то. Не успел барин уехать, Михаила эту кожу раскроил и испортил: уже не сапоги вытяжные на ранту могли получиться, а только вроде тапочек. Сапожник за голову схватился: ты ж, мол, зарезал меня, что ты делаешь?

А Михаила говорит: припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера. И верно: ещё в дороге барин окочурился. И барыня дослала к сапожнику пацана: мол, сапог шить не надо, а поскорей давайте тапочки. На мёртвого.

– Ч-чёрт его знает, чушь какая! – отозвался Русанов, с шипением и возмущением выговаривая «ч». – Неужели другую пластинку завести нельзя? За километр несёт, что мораль не наша. И чем же там – люди живы?

Ефрем перестал рассказывать и перевёл набрякшие глаза на лысого. Ему то и досаждало, что лысый едва ли не угадал. В книге написано было, что живы люди не заботой о себе, а любовью к другим. Хиляк же сказал: общественным благом.

Оно как-то сходилось.

– Живы чем? – Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде. – Мол, любовью...

– Лю-бо-вью?! Не-ет, это не наша мораль! – потешались золотые очки. – Слушай, а кто это всё написал?

– Чего? – промычал Поддуев. Угибали его куда-то от сути в сторону.

– Ну, написал это всё – кто? Автор?.. Ну, там, вверху, на первой странице посмотри.

А что было в фамилии? Что она имела к сути – к их болезням? к их жизни или смерти? Ефрем не имел привычки читать на книгах эту верхнюю фамилию, а если читал, то забывал тут же.

Теперь он всё же отлистнул первую страницу и прочёл вслух:

– Толс-той.

– Н-не может быть! – запротестовал Русанов. – Учтите: Толстой писал только оптимистические и патриотические вещи, иначе б его не печатали. «Хлеб». «Пётр Первый». Он – трижды лауреат Сталинской премии, да будет вам известно!

– Так это – не тот Толстой! – отозвался Дёмка из угла. – Это у нас – Лев Толстой.

– Ах, не то-от? – растянул Русанов с облегчением отчасти, а отчасти кривясь. – Ах, это другой... Это который – зеркало русской революции, рисовые котлетки?.. Так сюсюкалка ваш Толстой! Он во многом, оч-чень во многом не разбирался.

(Там же. Стр. 77–78)

Тут, увлекшись своей игрой в поддавки, Александр Исаевич несколько заигрался. В официальной советской табели о рангах имя Л. Н. Толстого стояло одним из первых (если не первым) в ряду имен, составляющих славу и гордость России. («Зеркало русской революции...», «Матёрый человечище...», «Дубина народной войны поднялась...», и т. д.) И никакой Русанов никогда не посмел бы говорить о нем в таком пренебрежительном тоне.

Но в самой своей основе отношение Русанова к «не нашей» морали и «не нашей» философии великого писателя земли русской основополагающим партийным установкам, разумеется, не противоречит. И твердо в этом увереннный Русанов и дальше упрямо продолжает гнуть свою линию.

...Речь держал Костоглотов...

– ...Мы не должны как кролики доверяться врачам. Вот пожалуйста, я читаю книгу... Патологическая анатомия, учебник для вузов. И тут говорится, что связь хода опухоли с центральной нервной деятельностью ещё очень слабо изучена. А связь удивительная! Даже прямо написано, – он нашёл строчку, – редко, но бывают случаи самопроизвольного исцеления ! Вы чувствуете, как написано? Не излечения, а исцеления ! А?

Движение прошло по палате. Как будто из распахнутой большой книги выпорхнуло осязаемой радужной бабочкой самопроизвольное исцеление, и каждый подставлял лоб и щёки, чтоб оно благодетельно коснулось его на лету.

– Самопроизвольное! – отложив книгу, тряс Костоглотов... – Это значит вот вдруг по необъяснимой причине опухоль трогается в обратном направлении! Она уменьшается, рассасывается и наконец её нет! А?

Все молчали, рты приоткрывши сказке. Чтобы опухоль, его опухоль, вот эта губительная, всю его жизнь перековеркавшая опухоль – и вдруг бы сама изошла, истекла, иссякла, кончилась?..

Все молчали, подставляя бабочке лицо, только угрюмый Поддуев заскрипел кроватью и, безнадежно набычившись, прохрипел:

– Для этого надо, наверно... чистую совесть.

Не все даже поняли: это он – сюда, к разговору, или своё что-то.

Павел Николаевич, который на этот раз не только со вниманием, а даже отчасти с симпатией слушал соседа-Оглоеда, отмахнулся:

– При чём тут совесть? Стыдитесь, товарищ Поддуев!

Но Костоглотов принял на ходу:

– Это ты здорово рубанул, Ефрем! Здорово! Все может быть, ни хрена мы не знаем... Вот, например, после войны читал я журнал, так там интереснейшую вещь... Оказывается, у человека на переходе к голове есть какой-то кровемозговой барьер, и те вещества или там микробы, которые убивают человека, пока они не пройдут через этот барьер в мозг – человек жив. Так от чего ж это зависит?.. А зависит, оказывается, в этом барьере от соотношения солей калия и натрия... А отчего зависят натрий и калий? Вот это – самое интересное! Их соотношение зависит – от настроения человека!!. Понимаете? Значит, если человек бодр, если он духовно стоек, – в барьере перевешивает натрий, и никакая болезнь не доведёт его до смерти! Но достаточно ему упасть духом – и сразу перевесит калий, и можно заказывать гроб...