Феномен Солженицына — страница 50 из 162

упых комнатных разговоров и, потрясываясь вместе с половицами от ходьбы Ефрема, не чувствовал этой ходьбы. И не видел он, что день разгулялся, перед заходом где-то проглянуло солнце... И полёта часов он не замечал. Он засыпал, может быть, от лекарства, и просыпался. Как-то проснулся уже при электрическом свете и опять заснул. И опять проснулся среди ночи, в темноте и тишине.

И почувствовал, что сна больше нет, отпала его благодетельная пелена. А страх – весь тут, вцепился в нижнюю середину груди и сжимал.

И разные-разные-разные мысли стали напирать и раскручиваться: в голове Русанова, в комнате и дальше, во всей просторной темноте.

Даже никакие не мысли, а просто – он боялся. Просто – боялся. Боялся, что Родичев вдруг вот завтра утром прорвётся через сестер, через санитарок, бросится сюда и начнёт его бить. Не правосудия, не суда общественности, не позора боялся Русанов, а просто, что его будут бить.

(Там же. Стр. 131)

Бесчисленные доносчики, стукачи, сексоты, без которых не могла бы работать гигантская сталинская репрессивная машина, руководствовались разными побуждениями и мотивами. Наверно, были среди них и искренне верящие в то, что своими действиями они помогают партии разоблачить вредителей, врагов народа, шпионов. Таких, я думаю, было не больно много. Другие писали и подписывали то, что от них вымогали следователи, в страхе, что если не напишут или не подпишут, их самих поглотит огненная печь ГУЛАГа. А многие давали эти клеветнические показания и под пытками. (Таких – всего труднее судить). Были среди доносчиков и провокаторы, так сказать, по призванию (темна, темна человеческая душа).

Павел Николаевич Русанов не принадлежитл ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим. Им, как мы узнаем из этих тайных его мыслей, неизменно двигал личный, сугубо шкурный интерес. В случае с Родичевым – желание заполучить лишнюю комнату в 14 квадратных метров и стать полновластным обладателем балкона. В другом случае жертвой его доноса мог стать человек, ненароком неосторожно задевший его самолюбие:

...

...тот же Эдуард Христофорович, инженер буржуазного воспитания, назвавший Павла при рабочих дураком (а потом сам признался, что мечтал реставрировать капитализм)...

(Там же. Стр. 133)

И такой же шкурный интерес лежит в основе всех высокоидейных высказываний Павла Николаевича, буквально каждой его реплики.

Эта пресловутая его идейность – не знак его верности своим партийным убеждениям, а инструмент его власти над окружающими, что-то вроде хлыста надсмотрщика. («Уж где идейность – там заткнись», – метко замечает по этому поводу многоопытный Ефрем Поддуев).

Даже Костоглотов, яростно отстаивающий свое право на собственную, самостоятельную, неподконтрольную мысль, и тот вынужден с этим считаться. «Вот был такой философ Декарт. Он говорил: всё подвергай сомнению», – неосторожно роняет он. Павел Николаевич, разумеется, не может оставить эту сомнительную реплику без ответа:

...

– Но это же не относится к нашей действительности! – напомнил Русанов, поднимая палец.

И неукротимый Костоглотов сразу пасует:

...

– Нет, конечно, нет... Я только хочу сказать, что мы не должны как кролики доверяться врачам.

(Там же. Стр. 97)

Вряд ли тут кому придет в голову, что во всех этих случаях Русанов отстаивает какие-то свои принципы, защищает свои взгляды и убеждения.

То-то и дело, что никаких СВОИХ принципов, взглядов и убеждений у него нет.

Разве только вот это:

...

С годами у Русанова всё определённей и неколебимей складывалось, что все наши недочёты, недоработки, недоделки, недоборы – все они проистекают от спекуляции. От мелкой спекуляции, как продажа какими-то непроверенными личностями на улицах зелёного лука и цветов, какими-то бабами на базаре молока и яиц, на станциях – ряженки, шерстяных носков и даже жареной рыбы. И от крупной спекуляции, когда с государственных складов гнали куда-то «по левой» целые грузовики. И если обе эти спекуляции вырвать с корнем – всё быстро у нас выправится и успехи будут ещё более поразительными. Не было ничего дурного, если человек укреплял своё материальное положение при помощи высокой государственной зарплаты и высокой пенсии (Павел Николаевич и сам-то мечтал о персональной.) В этом случае и автомобиль, и дача были трудовыми. Но той же самой заводской марки автомобиль и того же стандартного проекта дача приобретали совсем другое, преступное, содержание, если были куплены за счет спекуляции. И Павел Николаевич мечтал, именно мечтал о введении публичных казней для спекулянтов. Публичные казни могли бы быстро и уже до конца оздоровить наше общество.

(Там же. Стр. 106)

В искренность этого убеждения Павла Николаевича, казалось бы, можно поверить. Особенно вот в эту его невозможность примириться с тем, что какой-нибудь спекулянт может оказаться собственником такой же дачи и такого же автомобиля, какие ему, Павлу Николаевичу, достались ПО ПРАВУ.

Но вот появляется у Павла Николаевича в палате новый сосед, сразу расположивший его к себе неиссякаемым своим жизнелюбием, а ещё того больше – дружелюбием, перед живым и искренним напором которого устоять было невозможно:

...

– Тебя как зовут? – уже был он в его проходе и сел колени к коленям.

– Павел Николаич.

– Паша! – положил ему Чалый дружескую руку на плечо. – Не слушай ты врачей! Они лечат, они и в могилу мечут. А нам надо ить – хвост морковкой!

Убеждённость и дружелюбие были в немудром лице Максима Чалого. А в клинике – суббота, и все лечения уже отложены до понедельника. А за сереющим окном лил дождь, отделяя от Русанова всех его родных и приятелей...

А у Чалого, ловкача, бутылка уже лежала тут, под подушкой. Пробку он пальцем сковырнул и по полстакана налил у самых колен. Тут же они их и сдвинули...

– Будем жить! Будем жить, Паша! – внушал Чалый, и его смешноватое лицо налилось строгостью и даже лютостью. – Кому нравится – пусть дохнет, а мы с тобой будем жить!

С тем и выпили. Русанов за этот месяц очень ослабел, ничего не пил кроме слабенького красного – и теперь его сразу обожгло, и от минуты к минуте расходилось, расплывалось и убеждало, что нечего голову нурить, что и в раковом люди живут, и отсюда выходят.

– И сильно болят эти?.. полипы? – спрашивал он.

– Да побаливают. А я не даюсь!.. Паша! От водки хуже не может быть, пойми! Водка от всех болезней лечит. Я и на операцию спирта выпью, а как ты думал? Вон, во флаконе... Почему спирта – он всосётся сразу, воды лишней не останется. Хирург желудок разворотит – ничего не найдёт, чисто! А я – пьяный!.. Ну, да сам ты на фронте был, знаешь: как наступление – так водка...

А в стаканах опять было два по сто.

– Да нельзя больше, – мягко упирался Павел Николаевич. – Опасно.

– Чего опасно? Кто тебе вколотил, что опасно?.. Помидорчики бери! Ах, помидорчики!..

– Эх, красненькие! – рассуждал Максим. – Здесь за килограмм рубь, а в Караганду свези – тридцать. И как хватают! А возить – нельзя. А в багаж – не берут. Почему – нельзя? Вот скажи мне – почему нельзя?..

Разволновался Максим Петрович, глаза его расширились, и стоял в них напряжённый поиск – смысла! Смысла бытия.

– Придёт к начальнику станции человечишко в пиджачке старом: «Ты жить хочешь, начальник?» Тот – за телефон, думает – его убивать пришли... А человек ему на стол – три бумажки. Почему – нельзя? Как так – нельзя? Ты жить хочешь – и я жить хочу. Вели мои корзины в багаж принять! И жизнь побеждает, Паша! Едет поезд, называется «пассажирский», а весь – помидорный, на полках – корзины, под полками – корзины. Кондуктору – лапу, контролёру – лапу. От границы дороги – другие контролёры, и им лапу.

Покруживало Русанова, и растеплился он очень и был сейчас сильней своей болезни. Но что-то такое, кажется, говорил Максим, что не могло быть увязано... Увязано... Что шло вразрез...

– Это – вразрез! – упёрся Павел Николаевич. – Зачем же?.. Это – нехорошо...

– Нехорошо? – удивился Чалый. – Так малосольный бери! Так вот икорку баклажанную!.. В Караганде написано камнем по камню: «Уголь – это Хлеб». Ну, то есть для промышленности. А помидорчиков для людей – и н-нет. И не привезут деловые люди – н-не будет. Хватают по четвертной за килограмм – и спасибо говорят. Хоть в глаза помидоры эти видят – а то б не видели. И до чего ж там долдоны, в Караганде, – ты не представляешь! Набирают охранников, лбов, и вместо того, чтоб их за яблоками послать, вагонов сорок подкинуть – расставляют по всем степным дорогам – перехватывать, если кто повезёт яблоки в Караганду. Не допускать! Так и дежурят, охломоны!..

– Это что ж – ты? Ты? – огорчился Павел Николаевич.

– Зачем я? Я, Паша, с корзинами не езжу. Я – с портфельчиком. С чемоданчиком. Майоры, подполковники в кассу стучат: командировочное кончается! А билетов – нет! Нет!!.. А я туда не стучу, я всегда уеду. Я на каждой станции знаю: за билетом где нужно к кипятильщику обратиться, где – в камеру хранения. Учти, Паша: жизнь – всегда побеждает!

– А ты вообще – кем работаешь?

– Я, Паша, – техником работаю. Хотя техникума не кончал, агентом ещё работаю. Я так работаю, чтобы всегда – с карманом. Где деньги платить перестают – я оттуда ухожу. Понял?

(Там же. Стр. 218–219)

Так выясняется, что симпатичнейший Максим Чалый принадлежит к самой ненавистной Русанову породе людей. Он – спекулянт. И отнюдь не мелкий, а крупный. Похоже даже, что очень крупный.

Но ни на секунду не возникает у Павла Николаевича мысль, что, согласно его воззрениям, этот симпатичнейший Максим заслуживает публичной казни. Или даже какого-нибудь другого, не столь сурового наказания: