Феномен Солженицына — страница 71 из 162

...

ВОЖДИЗМ. Политика, направленная на утверждение одного человека в роли непререкаемого и непогрешимого руководителя.

(Словарь современного русского литературного языка в 20 томах. Том второй. М. 1991. Стр. 366)

У Солженицына этот «вождизм» был, что называется, в крови.

Но у него это была не «политика, направленная на утверждение одного человека», а коренное свойство личности.

Из этого коренного свойства его личности вырос и развился и присущий ему особый тип мышления .

Всё это мы как будто уже наблюдали, столкнувшись с другим коренным свойством его личности: истовой (и даже неистовой) верой в данное ему свыше всеведенье пророка .

Так может быть, это просто разные наименования одного и того же явления? Не все ли равно, как назвать этот тип личности – пророком или вождём?

Нет, не все равно.

Два эти понятия хоть и близкие, часто даже совпадающие, но – не тождественные.

Пророк – пророчествует. Он знает истину и несёт её людям. И в некотором смысле ему даже все равно, сейчас дойдёт до них эта открывшаяся ему истина, или когда-нибудь потом, когда он, ныне побиваемый камнями, уже завершит свой земной путь.

Призвание вождя состоит в том, чтобы самому утвердить эту открывшуюся ему истину, претворить её в реальность. Добиться того, чтобы те, к кому он обращается, не просто внимали ему и шли за ним, но и выполнили, осуществили то, к чему он их призывает, пошли тем – единственно верным – путём, который он им указывает.

Александр Исаевич Солженицын по складу своей личности был вождём именно вот такого, ленинского типа.

* * *

В процессе его размышлений о русской революции 1917 года, по мере того как он получал доступ к всё новым, прежде неводомым ему источникам и открывались ему все новые, прежде неведомые ему факты, менялось и коренным образом изменилось его отношение к февралю :

...

Помню, профессор Кобозев часто и настойчиво меня спрашивал: а как вы, всё-таки, точно относитесь к Февральской революции? что вы о ней думаете? Была ли она полезна для России? была ли неизбежна? и неизбежно ли из неё вытекала Октябрьская? – Я всегда отмахивался: во-первых, потому, что я ведь шёл к Октябрьской, всё определившей, а что там проходная Февральская? Во-вторых, неизбежность и полезность Февральской общеизвестны. В-третьих: если бы художник мог всё заранее сформулировать – не надо бы и романа писать. А всё откроется само лишь по ходу написания.

И действительно, начало открываться само – и вот только когда! Натуральными обломками предфевральских и февральских дней – мненьями подлинными и мненьями, придуманными для публики, лозунгами, лжами, быстро организовавшейся газетной трескотнёй с её клеймами, несвязанностью столичных событий со страною, ничтожностью, слепотой или обречённой беспомощностью ведущих вождей революции – я был теперь закидан выше головы как хламом, и выбарахтывался из этого хлама с образумлением и отчаянием.

Без нарастающего, громоздящегося живого материала тех лет – разве мог бы я до этого сам доуметь?!

Я был сотрясён. Не то чтобы до сих пор я был ревностный приверженец Февральской революции или поклонник идей её, секулярный гуманист, – но всё же сорок лет я тащил на себе всеобще принятое представление, что в Феврале Россия достигла свободы, желанной поколениями, и вся справедливо ликовала, и нежно колыхала эту свободу, однако, увы, увы – всего восемь месяцев, из-за одних лишь злодеев-большевиков, которые всю свободу потопили в крови и повернули страну к гибели. А теперь я с ошеломлением и уже омерзением открывал, какой низостью, подлостью, лицемерием, рабским всеединством, подавлением инодумающих были отмечены, и составлены первые же, самые «великие» дни этой будто бы светоносной революции, и какими мутными газетными помоями это всё умывалось ежедневно.

Неотвратимая потерянность России – зазияла уже в первые дни марта. Временное правительство оказалось ещё ничтожнее, чем его изображали большевики... С первых же дней всё зашаталось в хляби анархии, и чем дальше – тем раскачистей, тем гибельней, – и образованнейшие люди, до сих пор так непримиримые к произволу, теперь трусливо молчали или лгали. И всё это потом катилось восемь месяцев только вниз, вниз, в разложение и гибель, не состроилось в 1917 даже недели, которою страна могла бы гордиться. Большевикам – нельзя было не прийти: оно всё и катилось в чьи-нибудь этакие руки.

И как же, как же я этого не видел сорок лет? как же поддался заманчиво розовому облаку февральского тумана? Как же не разглядел, что не в Октябре решалось, а уже в Феврале?..

Но вот теперь я открыл, что этот путь реально был в российском прошлом – мало сказать неблагополучен, – непригляден, он нёс в себе в 1917-м анархическое разложение всего российского тела. И что ж – я с такими заодно? (Да оно лезло и раньше изо всех щелей, я просто не осознал, помогла понять – Февральская революция.)

И эти минувшие два года на Западе – то шля поддерживающие или протестующие телеграммы, то речами и интервью гневно разя всё того же, того же советского Дракона, то помогая создать «Континент», сплачивая силы Восточной Европы, – я просто действовал от повышенной политической страсти или катился по той инерции, какая создалась в Союзе? Да находясь в угрожаемой, но оцепеневшей Европе – как же спокойно сидеть, не будить её, не тревожить, не занозить, чтобы очнулась?

(А. Солженицын. Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Новый мир. 1999. № 2)

То, что в процессе многолетней его работы над «Красным Колесом» взгляд его на февраль, а значит, и вся концепция задуманной им грандиозной эпопеи так радикально переменились, нет ничего необычного. С писателями такое случается сплошь и рядом. А тут ещё надо учесть, что задумал он эту свою эпопею на заре туманной юности – в десятом классе средней школы. К тому же, как уже было сказано, когда он оказался на Западе, на него обрушился целый океан новых, неведомых ему прежде исторических свидетельств. При всех этих обстоятельствах взгляд его на историю русской революции 17-го года не мог не перемениться.

Удивляет – и даже поражает – тут совсем другое.

Открыв истину, он испытывает неодолимую потребность тут же, немедленно, открыть её «оцепеневшей Европе». И не просто открыть, а заставить её отказаться от своих многовековых заблуждений, сойти с неправильного пути и вернуться на тот, что – он уверен в этом – является единственно правильным.

Цель его, таким образом, состоит – ни мало, ни много! – в том, чтобы ИЗМЕНИТЬ ХОД ИСТОРИИ.

«Оцепеневшая Европа» (как и блуждающая во тьме Америка) его не послушалась. Не пожелала отказаться от исповедуемого ею «секулярного гуманизма». Так надо хоть соотечественников предупредить о грозящей им смертельной опасности СКАТИТЬСЯ К ФЕВРАЛЮ. Тем более, что там, на Родине, дело, кажется, именно к тому и идёт.

...

...Большие события на родине если не начались, то – начинались, вот-вот разразятся. Давно-давно я ждал их (да ещё с наших лагерных мятежей 50-х годов) – и давно же готовился, «Красным Колесом». Чем больше я охватывался им, тем пронзительнее понимал всю грядущую опасность оголтелого феврализма. Я надеялся и готов был – хотя какими тропами? – «Мартом Семнадцатого» заклинать моих единоземцев: во взрыве вашей радости только не повторите февральского заблудия! только не потеряйтесь в этой ошалелой круговерти!

Но как же мне подать на родину голос о том главном, что я, в розысках, потрясённо обнаружил, – об острых опасностях безответственного Февраля? Да вот – и благоприятный поворот. «Голос Америки», который в киссинджеровское время не осмеливался читать «Архипелаг» для советского слушателя; который даже не смел никогда имя Ленина произнести осудительно («советский народ боготворит его»); который, вот в 1985, пострадал от сенатской грозы за передачу в эфир столыпинских глав «Августа», – летом 1987, в зарницах новой горбачёвской политики, предложил мне прочесть серию отрывков из «Марта Семнадцатого», чуть опоздав к 70-летию Февраля.

Как я обрадовался! Потянется живая ниточка в Россию! Вот теперь, когда перестали глушить, – огненную бестолковицу Февраля да живым голосом – прямо в сегодняшний бурлящий СССР.

Только – не «серию отрывков» бессвязных хотел бы я прочесть, а составить для передачи по радио – содержательный, сжатый сгусток всего «Марта Семнадцатого»...

Бригада для записи приезжала к нам из Вашингтона дважды: в октябре 1987 на первую половину, в апреле 1988 на вторую. Записывали на старую технику больших кассет, но с повышенным качеством звука... Так хорошо было подготовлено и отлажено, что ни разу не потребовалось переписывать никакого куска вторично.

И – потекли мои передачи на родину с ноября 1987-го. Я слушал каждую и ликовал: что – а вдруг? – всё же успеваю и к опасностям нынешним...

Однако отзывы что-то долго не приходили к нам. Хотя «Голос Америки» дал липовую справку, будто мои передачи «слушало 33 миллиона», – но мы вскоре поняли: да в наступающую Эру Свободы кто там будет, разве по старой привычке, слушать «Голос Америки»? Теперь люди заняты другим: на их глазах совершается ход сегодняшней русской истории.

Так что – все мои старания пошли под откос, зря. «Март Семнадцатого» – опоздал-таки к новому Февралю.

(А. Солженицын. Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Через непродёр»)

Опоздал!.. Не успел!.. Чуть бы раньше потекли на родину его передачи, – совсем по другому, по правильному пути пошел бы ход сегодняшней русской истории.

Но он не отчаивается, не теряет надежды, что положение ещё можно выправить, указав пробуждающейся от оцепенения стране истинный, единственно верный путь. И, уже не в первый раз прерывая – для более насущного и неотложного дела – работу над очередным узлом «Красного Колеса», создаёт свой знаменитый трактат: «Как нам обустроить Россию».