Алексей Александрович Сурков – один из самых проницательных тогдашних литературно-партийных функционеров, – предупреждая товарищей о множестве грядущих неприятностей, которые сулит им дальнейшая деятельность Александра Исаевича, выразился так (я уже упоминал об этом однажды):
– Характер-то у него бойцовский!
Именно так оценивал свою роль в мире и сам обладатель этого «бойцовского характера».
Я только меч, – заключал Александр Исаевич одну из глав своего «Телёнка», – хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!
Эта автохарактеристика, надо сказать, на редкость прочно совмещалась со всем его обликом – не только творческим и поведенческим, но и просто человеческим, портретным.
Что же касается Андрея Дмитриевича Сахарова, то он меньше всего был похож на меч. Или даже на бич, которым можно изгонять нечистую силу или, скажем, торгующих из храма.
Когда один мой приятель, узнавший, что и о том и о другом из этих тогдашних наших кумиров у меня уже есть и кое-какие личные впечатления, попросил меня поделиться ими, я – полушутя, но и с достаточной долей серьезности, – сказал, что мне гораздо легче было бы поверить, что «Один день Ивана Денисовича» написал Сахаров, а водородную бомбу изобрел Солженицын.
Случилось так, что как раз в то время, познакомившись, а вскоре и подружившись с несколькими учеными-физиками, я соприкоснулся с другой средой обитания, очень мало похожей на привычную мне литературную.
Литератор – прозаик, поэт, – по самой природе своей профессии – свободный художник. Он не ходит на службу, ему не надо торопиться к определённому часу на работу («снимать табель»), он может, если вдруг сегодня его почему-то не тянет к письменному столу, устроить себе выходной день, а то и каникулы, некоторое время лениться, а потом вдруг войти в полосу трудового запоя. Это накладывает отпечаток на весь его образ жизни – по правде сказать, довольно-таки безалаберный.
Но мои друзья-физики отличались от моих друзей-литераторов не только тем, что трудовая их деятельность была более дисциплинированной, упорядоченной. Они не только трудились, но и отдыхали совсем не так, как мы. Ходили в какие-то походы, то – в альпинистские, то – на байдарках.
Александр Исаевич и по складу характера, и по образу жизни был ближе к этой учёной братии. Он даже и в походы ходил, как они, – правда, не в альпинистские, и не в байдарочные, а в велосипедные.
Ну, а что касается трудовой дисциплины и умения распоряжаться своим временем, тут ему вообще не было равных.
Я уже рассказывал, как он объяснил мне, что приучил себя быть в активном, рабочем состоянии все шестнадцать дневных часов, остающиеся ему от ночного сна.
Позже я узнал про ещё одну особенность его отношения к неумолимому бегу времени.
Есть такой анекдот.
У встречного прохожего на улице спрашивают, который час. Вскинув руку с часами к глазам, он долго смотрит на циферблат, раздумывает. Наконец отвечает: «Ще неизвестно».
Это значит, что большая (минутная) стрелка ещё не подошла к двенадцати или шести.
Анекдот этот очень точно отражает наше отношение к часам и минутам. На вопрос о времени мы привыкли отвечать приблизительно: «Полшестого», или: «Четверть пятого». Или: «Без четверти восемь».
Александр Исаевич свое время рассчитывал в минутах.
Поражала в нем пунктуальность и точность. Вероника рассказывала мне, что когда он приезжал из Рязани и мотался по своим делам в городе, не успевая к ним заскочить, то звонил и назначал встречу на вокзале. Назначал так: в десять тридцать шесть подойдите ко мне. Я буду на перроне у своего поезда. Вы знаете, где мой рязанский поезд, но мы увидимся до десяти пятидесяти четырёх.
Вот до такой степени был пунктуален. Когда они приходили, а Солженицын ещё с кем-то говорил, в 10.36 он извинялся перед этим человеком, общался с Вероникой и Юрой, а в 10.54 к нему подходил кто-то другой. И он прекращал свидание с ними. Хотя очень хорошо, повторю, к ним относился, я сам это видел.
(Игорь Кваша. Точка возврата. М. 2007. Стр. 232)
Узнав (в то же время, что Игорь, и от тех же Вероники и Юры) об этих его чудачествах, я тогда подумал, что такое расчётливое отношение к времени не в русском, а скорее в немецком духе.
Тут сразу надо сказать, что ни с какими немцами я тогда знаком не был, и представление об этом немецком менталитете было мне внушено не собственными моими жизненными впечатлениями, а – литературой:
Маленьким мальчиком я подъезжал впервые к Берлину. Раскрыв толстую непонятную книгу, похожую не то на Библию, не то на учебник тригонометрии, мать сказала мне:
– Мы приедем в Берлин в девять часов двенадцать минут.
Я не поверил ей. Я ведь знал тогда только русские вокзалы, с тремя звонками, с неторопливыми пассажирами, попивающими чай, с флиртующими телеграфистами и с душистой черёмухой. Я знал, что, если побежать сорвать ветку черёмухи, поезд не уедет, – поезд поймёт, что нельзя без черёмухи. Помолчав, я переспросил:
– Ну, а часов в десять или в одиннадцать мы все же приедем?
Тогда мать, усмехнувшись, ответила:
– Здесь поезда никогда не опаздывают.
Помнится, когда поезд действительно подошел к вокзалу Фридрихштрассе, и я, взглянув на часы, увидел девять часов двенадцать минут, я не обрадовался, – нет, я испугался. Ничто в тот день не могло исцелить меня от испуга перед непостижимой точностью...
(Илья Эренбург. Виза времени. М. 1933. Стр. 33)
Отношение Солженицына к часам и минутам напомнило мне этот рассказ Эренбурга.
Русскую необязательность, когда поезд, который по расписанию должен прибыть к пункту назначения в девять часов двенадцать минут, не придёт раньше десяти, а то и одиннадцати, эту русскую безалаберность и расхлябанность, которая так была мила Эренбургу, Александр Исаевич ненавидел. Всякий раз, когда ему приходилось с ней сталкиваться, – а сталкиваться с ней ему приходилось постоянно, – это выводило его из себя.
Ещё в период борьбы за пьесу «Олень и шалашовка» у меня с ним была одна встреча, которая меня поразила. Он написал письмо Лебедеву, помощнику Хрущёва, надеясь, что тот поможет с пьесой. И мы с ним договорились, что я заеду в гостиницу «Москва», где он останавливался, возьму письмо и отвезу в ЦК. Назначили время: шесть часов. Я в этот день с самого утра снимался, не успел пообедать и был страшно голоден... Решил на десять минут заскочить домой, чтобы быстро перекусить. Я живу недалеко от гостиницы «Москва», думал, успею и поесть, и к Солженицыну. В шесть пять – звонок. Подошла Таня. «Извините. А можно Игоря Владимировича?» Таня говорит: «А кто его спрашивает?» – «Это Александр Исаевич. Мы с ним договорились на шесть часов, а его что-то нет».
Это в шесть часов пять минут! Я взял трубку, извинился, объяснил причину и сказал, что буду через несколько минут. Мне бежать до гостиницы «Москва» минут десять...
(Игорь Кваша. Точка возврата. М. 2007. Стр. 233–234)
6 июня 1963 года К. И. Чуковский записал в своём дневнике:
...Сегодня у меня был Солженицын... Много рассказывал о своих тюремных годах... Рассматривал «Чукоккалу». Заинтересовался предреволюционными записями: «Я пишу Петербургскую повесть, давно хотел написать. Сейчас я закончил рассказ о том, как молодёжь строила для себя техникум, а когда построила, её прогнали. У нас в Рязани из трёх техникумов два были построены так».
– 75% – сказал я.
– 66! – сказал он, и я вспомнил, что он учитель,
(Корней Чуковский. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том тринадцатый. Дневник. 1936–1969. М. 2007. Стр. 369)
Пожалуй, было бы уместнее, если бы Корней Иванович тут вспомнил, что А. И. был не просто учитель, но – учитель математики .
Но на самом деле это его стремление к точности было не профессиональной, а сугубо личной, индивидуальной чертой.
Склонность к точному расчёту была у него в характере.
Варлам Тихонович Шаламов в своих записных книжках всякий раз, когда ему случается заговорить о Солженицыне, вспоминает его деловую расчётливость и даже прямо называет его дельцом :
Деятельность Солженицына – это деятельность дельца, направленная узко на личные успехи со всеми провокационными аксессуарами подобной деятельности.
(Варлам Шаламов. Новая книга. Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М. 2004. Стр. 333)
Я никогда не мог представить, что после ХХ съезда партии появится человек, который собирает воспоминания в личных целях.
(Там же. Стр. 377)
Почему я не считаю возможным личное моё сотрудничество с Солженицыным?
Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын.
(Там же. Стр. 373)
Сказано грубо и в конечном счёте, наверно, несправедливо. Но при всей грубости и несправедливости этого определения, – что правда, то правда, – в каждом шаге Солженицына неизменно присутствует точный деловой расчёт.
Даже в такой тонкой, глубоко интимной, казалось бы, никакой тактике и стратегии, никаким расчётам не подвластной области сознания, как вера в Бога:
– Для Америки, – быстро и наставительно говорил мой новый знакомый, – герой должен быть религиозным. Там даже законы есть насчёт этого, поэтому ни один книгоиздатель а