Феномен Солженицына — страница 87 из 162

мериканский не возьмёт ни одного переводного рассказа, где герой – атеист, или просто скептик, или сомневающийся.

– А Джефферсон, автор Декларации?

– Ну, когда это было. А сейчас я просмотрел бегло несколько ваших рассказов. Нет нигде, чтобы герой был верующим. Поэтому, – мягко шелестел голос, – в Америку посылать этого не надо, но не только. Вот я хотел показать в «Новом мире» ваши «Очерки преступного мира». Там сказано – что взрыв преступности был связан с разгромом кулачества у нас в стране – Александр Трифонович не любит слова «кулак». Поэтому я всё, всё, что напоминает о кулаках, вычеркнул из ваших рукописей, Варлам Тихонович, для пользы дела.

Небольшие пальчики моего нового знакомого быстро перебирали машинописные страницы.

– Я даже удивлён, как это вы... И не верить в Бога!

– У меня нет потребности в такой гипотезе, как у Вольтера.

– Ну, после Вольтера была Вторая мировая война.

– Тем более.

– Да дело даже не в Боге. Писатель должен говорить языком большой христианской культуры, все равно – эллин он или иудей. Только тогда он может добиться успеха на Западе.

(Там же. Стр. 372)

Даже в его отношении к такому непредсказуемому повороту судьбы, как нежданно-негадано свалившаяся на него Нобелевская премия, оказывается, тоже присутствовал дальний и точный расчёт:

...

В странах нескованных что есть присуждение Нобелевской премии писателю? Национальное торжество. А для самого писателя? Гряда, перевал жизни...

А что такое Нобелевская премия для писателя из страны коммунизма?.. Оттого что в нашей стране не кто иной, как именно сама власть, от кровожадно-юных дней своих, загнала всю художественную литературу в политический жёлоб... Сама власть внушила писателям, что литература есть часть политики... И поэтому каждое присуждение Нобелевской премии нашему отечественному писателю воспринимается прежде всего как событие политическое...

А так как и учёные наши не больно часто те заморские премии получали, то у нас почти и не поминали их, до пастернаковской бури мало кто и знал о существовании таких. Я узнал, не помню, от кого-то в лагерях. И сразу определил в духе нашей страны, политически: вот это – то, что нужно мне для будущего моего Прорыва.

(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. М. 1996. Стр. 268–269)

Даже в минуты сильного душевного потрясения, когда, казалось, решение могло – и должно – быть принято импульсивно, никаким расчётом не управляемым толчком воспалённой совести, он, прежде чем принять его, продумывает и просчитывает все возможные варианты:

...

Счастливей того лета придумать было бы нельзя – с такой лёгкой душой так быстро доделывал я роман. Счастливей бы не было, если б – не Чехословакия...

Считая наших не окончательными безумцами, я думал – они на оккупацию не пойдут. В ста метрах от моей дачи сутки за сутками лились по шоссе на юг танки, грузовики, спецмашины – я всё считал, что наши только пугают, маневры. А они – вступили и успешно раздавили. И значит, по понятиям XX века, оказались правы.

Эти дни – 21, 22 августа, были для меня ключевые. Нет, не будем прятаться за фатум: главные направления своей жизни всё-таки выбираем мы сами. Свою судьбу я снова сам выбирал в эти дни.

Сердце хотело одного – написать коротко, видоизменить Герцена: стыдно быть советским! В этих трёх словах – весь вывод из Чехословакии, да вывод из наших всех пятидесяти лет! Бумага сразу сложилась. Подошвы горели бежать, ехать. И уже машину я заводил (ручкой).

Я так думал: разные знаменитости, вроде академика Капицы, вроде Шостаковича, ищут со мною встреч, приглашают к себе, ухаживают за мной... А ну-ка, на машине быстро их объеду – ещё Леонтовича, а тот с Сахаровым близок (я с Сахаровым ещё не был знаком в те дни), ещё Ростроповича (он в прошлом году в Рязани вихрем налетел на меня, знакомясь, а со второго свидания звал к себе жить), да и к Твардовскому же, наконец, – и перед каждым положу свой трёхфразовый текст, свой трёхсловный вывод: стыдно быть советским! И – довольно юлить! – вот выбор вашей жизни – подписываете или нет?

А ну-ка, за семью такими подписями – да двинуть в Самиздат! через два дня по Би-би-си! – со всеми танками не хватит лязга у наших на зубах вхолостую пролязгают, осекутся!

Но с надрывом накручивая ручкой свой капризный «москвич», я ощутил физически, что не подниму эту семёрку, не вытяну: не подпишут они, не того воспитания, не того образа мыслей! Пленный гений Шостаковича замечется как раненый, захлопает согнутыми руками – не удержит пера в пальцах. Диалектичный прагматик Капица вывернет как-нибудь так, что мы этим только Чехословакии повредим...

Зарычал мотор – а я не поехал.

Если подписывать такое – то одному. Честно и хорошо.

И – прекрасный момент потерять голову: сейчас, под танковый гул, они мне её и срежут незаметно. От самой публикации «Ивана Денисовича» это первый настоящий момент слизнуть меня за компанию, в общем шуме.

А у меня на руках – неоконченный «Круг», не говорю уже – неначатый «Р-17».

Нет, такие взлёты отчаяния – я понимаю, я разделяю. В такой момент – я способен крикнуть! Но вот что: главный ли это крик? Крикнуть сейчас и на том сорваться, значит: такого ужаса я не видел за всю свою жизнь. А я видел и знаю много хуже, весь «Архипелаг» из этого, о том же я не кричу? все пятьдесят лет из этого – а мы молчим? Крикнуть сейчас – это отречься от отечественной истории, помочь приукрасить её. Надо горло поберечь для главного крика. Уже недолго осталось. Вот начнут переводить «Архипелаг» на английский язык...

Оправдание трусости? Или разумные доводы?

Я – смолчал.

(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. М. 1996. Стр. 214–215)

Времени на раздумья у него тут было немного. Но какое-то время все-таки было. Пусть не сутки, а только час или два...

Но бывало и так, что решение надо было принять сразу, – не то что часа, а и нескольких минут не было у него для раздумий, расчётов и колебаний. Да что там минут! Счёт шел на секунды!

Но и тут он успевал взвесить и рассчитать все «за» и «против».

...

В воскресенье утром довольно рано мы с Банкулом уезжали (в гостинице было отмечено его имя, не моё), подобрали по уговору отца и сына Ламсдорфов и поехали на Сарагосу, а дальше к Барселоне... Проехали мы Гвадалахару, то ущелье, где знаменито бежали итальянцы, – в разгаре его поглощающего рассказа вдруг полицейская машина стала нас обгонять и указывала свернуть на обочину. Что такое? мы как будто ни в чём не провинились.

Остановились. Из полицейской машины выскочил сержант, но подошёл не с шофёрской стороны, как к нарушителям, а с правой. И спросил, тут ли едет Солженицын... Я сидел на заднем сиденье, он выровнялся и с честью доложил, что Его Величество король Хуан-Карлос просит меня немедленно к нему во дворец.

Ламсдорф перевёл – и мы молчали. Звучная была минута. Так разогнались ехать! На полном ходу, из огня гражданской войны, вызывал меня на сорок лет позже король – благодарить? Или что-то ещё спросить, мнения, совета? (Вероятно, ещё ночью обзвонили гостиницы, но нигде не обнаружен. Застава же схватила по швейцарскому номеру.) Звучная была минута – и казалась длинной. Ни полицейский сержант, ни наши русские испанцы не сомневались, что мы поворачиваем. Но я ощутил мучительный перебив разгона – не только в нашем рассчитанном движении, где почти не было отложных часов, но излома и самого замысла: король – не был в замысле... Ехать представляться королю? Да, почётно, – но после моего вчерашнего выступления такая встреча только повредит начинающему королю в глазах его образованщины. И что ж я могу ему посоветовать, кроме сказанного этой ночью? – тормозить и тормозить развал Испании. Так и сам же догадается. Да и левым будет легче всё смазать: я уже буду не независимый свидетель Восточного мира, но креатура короля, ими оспариваемого.

И я понял, что должен делать. Открыл блокнот и стал писать по-русски, медленно и диктуя вслух, а молодой Ламсдорф в другом блокноте писал сразу по-испански, повторяя тоже вслух, – а сержант стоял навытяжку и недоуменно слушал.

...Я высоко ценю приглашение Вашего Величества... Я и принял решение приехать в Вашу страну осенью прошлого года, когда Испанию травили. Я надеюсь, что моё вчерашнее выступление поможет стойким людям Испании против натиска безответственных сил. ...Однако встреча с Вашим Величеством сейчас ослабила бы общественный эффект от вчерашнего... Я желаю Вам мужества против натиска левых сил Испании и Европы, чтоб он не нарушил плавного хода Ваших реформ. Храни Бог Испанию!..

Сержант неодобрительно берёт написанную бумагу, он всё равно не понимает, кто и как может отказаться от приглашения короля. Он просит нас ждать и идёт передавать эту бумагу по рации. Мои спутники тоже удивлены...

Сидим в молчании.

Минут через пятнадцать сержант возвращается торжественно:

– Его Величество желает вам счастливого пути! Никто вас больше беспокоить не будет.

(А. Солженицын. Угодило зёрнышко меж двух жерновов)

При всей своей расчётливости это решение делает ему честь.

Решение промолчать о вторжении в Чехословакию чести ему не делает. И он это сознает:

...

Я – смолчал. С этого мига – добавочный груз на моих плечах. О Венгрии – я был никто, чтобы крикнуть. О Чехословакии – смолчал. Тем постыдней, что за Чехословакию была у меня и особая личная ответственность: все признают, что у них началось с писательского съезда, а он – с моего письма , прочтённого Когоутом...

Этот стыд за Чехословакию так долго и сильно ещё горел во мне потом, что в последующие годы, когда я составлял «Жить не по лжи», я в запале написал: «преданный нами, обманутый нами великий народ Европы – чехословацкий». А глянуть просторней – кто кого обманул и с каким душевным величием, когда чехословацкие легионеры дезорганизовали колчаковское сопротивление, самого Колчака предали на расстрел большевикам, а через Сибирь увозили украденное русское золото? (И они не были к тому принуждаемы пулей, как наши солдаты в 1968.) Это – один из нередких в истории примеров, когда люди, группы и даже целые нации в безумной слепоте куют своё же гибельное будущее.