Нет, он и раньше, конечно, знал, что адвокат – это защитник. И функция его в суде заключается в том, чтобы защищать обвиняемого. Но он полагал, что адвокат выполняет эту свою функцию лишь в разного рода неясных случаях: когда вина обвиняемого не доказана или доказательства эти вызывают некоторые сомнения. А тут вдруг выяснилось, что адвокаты защищают и самых что ни на есть настоящих преступников. Отлично знают, что человек совершил уголовно наказуемое деяние, ни на секунду в этом не сомневаются – и все-таки защищают!
– Товарищи! – сказал потрясённый Петр Нилович, когда эта истина открылась ему во всей своей отвратительной наготе. – Это что же происходит? Партия ведёт беспощадную борьбу с преступностью, а тем временем тут у нас, под самым носом, в самом центре Москвы обосновалась организация, вся деятельность которой направлена на защиту преступников!.. Вот мы тут обсуждаем, как лучше наладить вашу работу, какую помощь вам оказать и все такое... А не можем ли мы просто взять, да и закрыть эту вашу контору?
Председатель Московской коллегии адвокатов, к которому, как он понял, и был в первую очередь обращён этот неожиданный вопрос, встал и сказал:
– Вы все можете, Петр Нилович!
Одним из первых, с кем Петр Нилович пожелал встретиться в новой своей должности начальника «агитпропа», был А. Т. Твардовский.
Приём прошел доброжелательно, и высказал Демичев, что хотел бы видеть и этого Солженицына. Где меня искать, Твардовский не знал и не обещал, но в этот день меня с неудержимостью вдруг потянуло в «Новый мир» – толкуй, что нет передачи мыслей и воль. Оттуда А. Т. созвонился тотчас, и назавтра, 17 июля, мне был назначен приём.
Почти вся редакция сидела в кабинете Твардовского. Давно я их всех не видел, и показалось мне чуждо и скучно с ними. В голове-то был «Архипелаг» да Тамбов 1921-го года, а они хором требовали от меня «проходимого рассказика», будто бы «публикация чего-нибудь» моего после двухлетнего перерыва (и в знак лояльности к новому Руководству) сейчас «очень важна».
Для них и для лояльного «Нового мира» – конечно, да. А для меня «проходимый рассказик» был бы порчей имени, раковиной, дуплом. Сила моего положения была в чистоте имени от сделок – и надо было беречь его, хоть десять лет ещё молчать.
А ещё все они (вслед за Твардовским, правда; это очень наглядно было у них, как они единодушно поддерживали мнение шефа по любым пустякам) настаивали, чтоб для завтрашнего визита я сбрил недавно отпущенную бороду. Независимый и беспартийный русский писатель, идя представляться начальнику партийного агитпропа (с какой вообще стати? Зачем?), я должен был непременно принять тот безликий вид, к которому привыкли в партаппарате. И так серьёзно меня в этом убеждали, будто серьёзней и дела в редакции не было. Я трижды, четырежды уклонялся, тогда стали требовать, чтоб я шёл не в легкомысленной апашке да ещё навыпуск, а в чёрном костюме при галстуке – это в июльскую жару!..
А я шёл на встречу с такой задачей: как можно дальше продвинуть ничейное сосуществование. Я не опасен вам нисколько – и оставьте меня в покое. Я очень медленно работаю, и у меня почти ничего не написано, кроме того что напечатано и в редакции. И в конце концов я – математик, и готов вернуться к этой работе, раз литература не кормит меня.
Это был – исконный привычный стиль, лагерная «раскидка чернухи»; и прошло великолепно. Сперва очень настороженный и недоверчивый, Демичев в ходе двухчасовой беседы потеплел ко мне и во всё поверил... В его тихом голосе совсем отсутствовало живое чувство, но к концу даже проявилось облегчением. Он был крайне невзрачен, и речь его была стёртая...
– Всегда ли вы понимаете, чтo пишете и для чего?
Тихо!.. Я-то, конечно, всегда понимаю, для этого я достаточно испорчен русской литературной традицией. Но объявлять об этом рано. Осторожными шагами я иду по скользкому:
– Смотря в каких вещах. «Для пользы дела» – да: утвердить ценность веры у молодежи; напомнить, что коммунизм надо строить в людях прежде, чем в камнях. «Кречетовка» – с заведомой целью показать, что не какое-то ограниченное число закоренелых злодеев совершали злодейства, но их могут совершить самые чистые и лучшие люди, и надо бороться со злом в себе... А в «Матрёне» и «Денисовиче» я... просто шёл за героями. Никакой цели себе не ставил.
(Это место окажется для него ключевым в разговоре. В нескольких публичных выступлениях он будет рассказывать одними и теми же словами, как он припёр меня к стенке вопросом – зачем я пишу, и я не нашёлся ничего сказать, кроме как повторить устаревший и уже не годный для соцреализма довод – «иду за героями». А их надо вести за собой...)
– Да, – важно сказал Демичев. – Хотелось бы, чтоб он (Иван Денисович. – Б. С.) больше прислушивался к тамошним сознательным людям, которые могли бы дать ему обьяснение происходящего.
(А где ты был со своим объяснением, когда это происходило? Что б вы с той повестью бедной сделали, если б я ещё всё объяснил?..)
Я: – Для охвата всей лагерной проблемы потребовалась бы ещё одна книга. Но – (выразительно) – не знаю, нужно ли?
Он: – Не нужно! Не нужно больше о лагере! Это тяжело и неприятно...
На градусе взаимной откровенности выдал я ему и свои творческие задушевные планы: «Раковый корпус».
– Не слишком ли мрачное название?
– Пока условное. Там будет работа врачей. И душевное противостояние смерти. И казахи, и узбеки.
– А это не будет слишком пессимистично? – всё-таки тревожился он.
– Hе-ет!
– А вы вообще – пессимист или оптимист?
– Я – неискоренимый оптимист, разве вы не видите по «Ивану Денисовичу»?..
...Разговор складывался всё лучше и лучше.
– Мне нравится, что вы не обиделись на критику и не огорчились, – уже не без симпатии говорил он. – Я боялся, что вы озлоблены.
– Да в самые тяжёлые минуты я никогда озлоблен не был.
По мере разговора он несколько раз мне выкладывал даже и без нужды: «Вы – сильная личность», «вы – сильный человек», «к вам приковано внимание всего мира».
– Да что вы! – удивлялся я...
– Я вижу, вы действительно – открытый русский человек, – говорил он с радостью.
Я бесстыдно кивал головой...
Тут выяснилось, что мы с ним – и года рождения одного, и предложил он вспомнить нашу жертвенную горячую молодость.
Оба мы очень остались довольны.
(Бодался телёнок с дубом)
По окончании встречи, прямо из ЦК, А. И. поехал к Штейнам, где собрались с нетерпением ждавшие его друзья, и упоённо, во всех подробностях рассказал, как ловко он обдурил большого партийного начальника и каким тот оказался доверчивым болваном.
Так мне это помнится по тогдашним рассказам Вероники и Юры.
Но в «Телёнке» А. И. излагает это несколько иначе:
На одной из квартир, где я юмористически рассказывал, как дурил его при встрече, стоял гэбистский микрофон (очевидно у Теушей). Перед Демичевым положили ленту этой записи. И хотя, если под дверью подслушиваешь и стукнут в нос, то пенять надо как будто на себя, Демичев рассвирепел на меня, стал моим вечным заклятым врагом. На весь большой конфликт наложилась на многие годы ещё его личная мстительность. В его лице единственный раз со мной пыталось знакомиться Коллективное Руководство – и вот...
(Там же)
Я думаю, что квартиру Штейнов на квартиру Теушей Александр Исаевич тут поменял не по ошибке памяти, а сделал это вполне сознательно. Уж очень не хотелось ему выглядеть в этой истории, говоря по-лагерному, фраером, каким он тут оказался: нельзя же было не предвидеть, что квартира Штейнов, конечно же, «на прослушке».
В. Войнович в своей книжке о Солженицыне об этом его «душевном двоении» говорит с презрением. Приведя несколько самых ярких и выразительных фрагментов из телефонного разговора А. И. с В. С. Лебедевым, он замечает:
На меня этот документ и сейчас, в 2002 году, произвел сильное впечатление. Но будь он мне известен в то время, когда был Солженицыным представлен в лице самого себя идеальный образ правдивейшего нашего современника, утверждавшего, что сила его положения «была в чистоте имени от сделок», образ этот мог померкнуть уже тогда. Можно сказать, что все советские люди, кроме сумасшедших, а писатели особенно, в общении с властью не всегда говорили, что думали, но из литераторов моего круга я не знаю никого, кто бы так легко и беспардонно врал и льстил партийному руководителю. Ну да, он это делал не искренне. А кто же начальству льстит искренне? Все могут такое своё поведение оправдать или тем, что сидели, или тем, что не хотели сидеть, или стремились чего-то достичь, или уберечь достигнутое.
(Владимир Войнович. Портрет на фоне мифа. М. 2002. Стр. 162)
Я на это дело гляжу несколько иначе.
Ведь по всем канонам лагерной морали только так – и не иначе – полагалось опытному, матёрому лагернику вести себя с «начальничком», какого бы ранга этот «начальничек» ни был: «темнить», «косить», «раскидывать чернуху», «уходить в глухую несознанку», «втирать шары», «лепить горбатого», «играть незнанку», «толкать парашу».
Нет, по этой линии у меня к Александру Исаевичу особых претензий нет.
Гораздо больше меня в нём поражает другое.
Легко, не задумываясь, не испытывая никакого морального дискомфорта, он разрешает себе это «душевное двоение». Но – ТОЛЬКО СЕБЕ. Никому другому, – даже самым близким своим друзьям – с тем же, что у него, тюремным и лагерным опытом, – он этого не прощает.
Оккупация советской армией Чехословакии 21–22 августа 1968 года была поворотным событием для всех нас. Солженицын... составил короткий протест. «Подошвы горели – бежать ехать. И уж машину заводил... Зарычал мотор – а я не поехал... Я смолчал...»