И. Кант подчеркивал, что на абсолютную истину, на универсальную значимость претендует букет из «материализма, фатализма, атеизма, неверия, свободомыслия, фанатизма и суеверия»[89]. С ним трудно не согласиться – так же как и с формулой Л. Г. Ионина: «Кант, не доверяя идеям, доверял людям, их умению самим ориентироваться в мире и обществе, тогда как Робеспьер, не доверяя людям, безраздельно верил в идею…»[90]. То, что само собой подразумевалось философом Кантом, практикам его философии затмевалось простотой идеи.
Всякая самостоятельность мысли и действия подозрительна. В высшей степени показателен в этом плане «Декрет о подозрительных», принятый учениками Канта и Руссо 17 сентября 1793 года:
«Немедленно по распубликовании данного декрета все подозрительные лица, находящиеся на свободе на территории Республики, подлежат аресту.
Считаются подозрительными:
1. Те, кто своим поведением, своими связями, своими рассуждениями или писаниями выказывали себя сторонниками тирании, федерализма или врагами свободы;
2. Те, кто не может представить в предписанный законом от 21 сего марта форм к удостоверению о своих средствах к существованию и выполнении своих гражданских обязанностей;
3. Те, кому было отказано в удостоверении о благонадежности;
4. Общественные должностные лица, устраненные или смещенные со своих должностей Национальным Конвентом или его комиссарами и не восстановленные в своих правах, особенно те, кто был смещен или должен быль смещен на основании закона от 14 сего августа;
5. Те из бывших дворян, считая мужей, жен, отцов, матерей, сыновей или дочерей, и агентов-эмигрантов, кто не проявлял своего постоянного влечения к революции…».
Немудрено, что тюрьмы революционной Франции были наполнены моментально, никаких бастилий уже не хватало. А Александр Шометт в речи на Совете Коммуны 10 октября 1793 года предлагал также считать подозрительными:
«1. Тех, кто в народных собраниях мешает коварными речами, шумными криками и ропотом проявлению народной энергии;
2. Тех, кто будучи более осторожными, говорит загадочно о бедствиях Республики, сожалеет о судьбе народа и всегда готовы распространять дурные вести с притворной печалью;
3. Тех, кто смотря по обстоятельствам менял свое поведение и язык, кто, умалчивая о преступлениях роялистов и федералистов, с жаром распространяется о легких ошибках патриотов, и, чтобы казаться республиканцами, высказывает притворную суровость и строгость, которые исчезают немедленно, как только дело коснется какого-нибудь умеренного или демократа;
4. Тех, кто сожалеет об откупщиках и алчных торговцах, против которых закон обязан применить свои меры;
5. Тех, кто имея постоянно на устах слова “Свобода, Республика и Отечество”, часто посещает бывших дворян, контрреволюционных священников, аристократов, фельянов и умеренных и заботится об их судьбе…
8. Тех, кто, не совершил ничего против свободы, не сделал ничего и для нее».
Очень напоминает любую вспышку «света разума» и «справедливости» – в послеоктябрьской России, нынешних заклинаний против очернителей. Главное – всех «подозрительных в кутузку и в расход или на гильотину». Недаром в годы Великой революции орудие убийства стало национальным символом Франции – ее изображения были на тарелках, конфетных коробках, а на улицах распевалась очень милая песня «Перманентная гильотина»:
Депутат наш Гильотен
Знает медицину
И слабительным затем
Предписал машину —
Очистить Францию скорей
От подозрительных людей…
Гильотина, веселей,
Эй, на гильотину!
Кто плетет и ночь и день
Козней паутину,
Получает тот мигрень
И мурашки в спину.
Чтоб вылечить этих господ,
Их всех придется в свой черед
Послать на гильотину!
Франция изгнала вон
Сброд дворян старинный,
Старый строй разбит, сметен
И лежит руиной!
Но для дворян оставлен все ж
Вместо привилегий – нож
Острый гильотины!
Силятся они сейчас —
Тщетно без причины —
Разделить войною нас
На две половины.
И мы пошлем всю эту знать
Благородно умирать
На гильотину!
. . . . . . . . .
Промашки только не давай
Работать не переставай,
Машина, эй живее!
«Пыши, машина, шибче-ка!..». Кстати, о комсомолках. Решающим фактором успеха рационалистического насилия является личная убежденность, фанатичная вера вождям, личная преданность самоотверженных марионеток, их храбрость и жертвенность во имя идеи, жизнь как постоянный подвиг.
Рационализм порождает как бы две философии нравственности, к которым он тяготеет как своеобразным полюсам: с одной стороны – свобода, а точнее – своеволие «богоподобного» самозванца, с другой – «свобода» смиренного исполнителя долга по отношению к его воле как закону. Освященный рационализм дополняется рационалистической святостью. С одной стороны – «принцип Бармалея», с другой – «парадокс ригоризма». С одной стороны – насилие самозванца над другими, мировоззрение насильника, с другой – добровольное признание его права на насилие, мировоззрение жертвы. Фактически же речь идет о едином мировоззрении, требующем от личности поведения раба, который не может позволить себе даже мысли о сомнении и протесте против воли самозванца – абсолютного субъекта, учением, с помощью которого, как говорил Ф. Ницше, обманывают человечество, с одной стороны, а с другой – люди обманываются сами.
Это мировоззрение оправдывает самозванство и произвол. Властные структуры оказываются носителями высших ценностей просто потому, что они есть. Сами же ценности – типа тех же ума, чести и совести – из человеческого сердца, сердцевины души отчуждаются и изымаются. В принципе, каждая тирания опирается на такую двоякую философию поведения, рассматривает ее как идеал, к которому она всеми силами и средствами склоняет общество. Последнее рассматривается как безликая масса, послушная воле властителя и с благодарностью и благоговением («уважением» Канта) эту волю реализующая. Политические доктрины и практика диктатур XX века и прошлого дают наглядные и убедительные примеры воплощения такого двуединства крайних позиций рационалистической философии нравственности.
Причем крайности эти сходятся, поскольку крайними выражениями этих двух полюсов «логически последовательного» рационализма является убийство: либо другого человека, либо самого себя – «Смерть решает все проблемы», – говаривал великий вождь и учитель народов – И. Сталин.
Это мировоззрение, объединяющее насилие и самоотречение перед ним, убийцу и убитого, право убить и быть убитым. Это мировоззрение, которое способно объединить и оправдать идеологов геноцида и сталинщины, политиков им руководствующихся, исполнителей приказов и их жертв. Разумеется, ситуация уравнивания палачей и жертв экстремальна. Однако перед лицом нашего времени, порожденных им кошмаров тоталитаризма – от гитлеровско-сталинского до «мотыжного» полпотовского – современному человеку приходится иметь дело с массовой психологией и массовым сознанием палачей и жертв, с типологией человекоубийства от изощренно индивидуального до всеобщего ядерного конца света, с механизмами манипулирования поведением миллионов людей, с принуждением их к утрате способности и желания самостоятельного ответственного мышления и таких же поступков.
Речь идет не просто о массовом сознании в условиях гитлеровской Германии, сталинщины, полпотовской Кампучии и подобных исторических «экспериментов», а о действительном проникновении и развитии в общественном самосознании идеи возможности, а то и необходимости человекоубийства. Фашизм, левый и правый экстремизм, терроризм, в том числе и международный, националистический и религиозный фанатизм – лишь крайние проявления такого самосознания. Призывы расправиться, отомстить, расстрелять и повесить всех, кто проявляет инакомыслие, проникающие на страницы газет, – свидетельство наличия таких тенденций в архетипах сознания. «Опыт» концлагерей, индустрии средств массового уничтожения, политический геноцид, экологические катастрофы, угроза ядерного самоуничтожения – все это создает массовую психопатологию феномена массовых убийств беззащитных людей. Это мир, в котором действуют не столько конкретные люди, сколько (в том числе и возможные) палачи и жертвы, «твари дрожащие» и «право имеющие». То, о чем только размышлял Достоевский, ставя мысленные эксперименты о возможности счастливого мира на основах разума, построенного на «слезе ребенка», обернулось реальностью, в которой дети просят сидя надо рвом под дулом автомата: «Дядя, скорей!».
Реплика В. В. Розанова о том, что есть только две философии – выпоротого и ищущего, кого бы еще выпороть, в начале века могла выглядеть остроумным парадоксом. Сейчас, в контексте опыта XX столетия, мысль эта выглядит зловещей, по-своему пророческой. Исторически человечество накапливало и теперь накопило такую силу, столько средств массового уничтожения, что их достаточно, чтобы убить каждого жителя планеты больше чем четыре раза! Вот и происходит расслоение на безвольных и рвущихся к «красной кнопке», готовых к решению вопроса «быть или не быть» в плане «быть – им», а «не быть – всем прочим».
Обе стороны рационалистической нравственности – и «принцип Бармалея» и «парадокс ригоризма» – сходятся в главном – программируемости мира и поведения неким универсальным законом. Поэтому буквально «все разумное действительно, а все действительное разумно» и, значит, – справедливо. Причем справедливо и для палачей и для жертв, для выпоротых и для ищущих, кого бы еще выпороть. Раньше уже говорилось о «синдроме палача» – его обиде на непонятливость жертв в справедливости их казни. На воротах фашистского комбината смерти красовалась умиротворяющая надпись «каждому свое».