Есть террор со стороны государства, и есть террор как ответ на этот террор, например, в виде террористических актов по отношению к представителям власти. В конечном счете эти два вида террора предполагают друг друга и придают террору вид системы с положительной обратной связью, только усиливающей общее количество насилия: контртеррористические акции только ужесточают террор, вызывая еще более жесткие меры и т. д.
Последние десятилетия породили международный терроризм, охватывающий ряд государств. Примером может служить деятельность исламистских группировок, деятельность которых с Ближнего Востока распространилась на страны Севера Африки, Афганистан и Пакистан, проявляется в Европе и США.
Терроризм порождает нравственную ловушку борьбы с насилием… Террор и терроризм приняли столь ужасающие масштабы и сопровождаются столь катастрофическими последствиями, что все готовы признать необходимость борьбы с ним невзирая на возможные жертвы.
Применимы ли критерии нравственности, морали к терроризму как образу действия и мысли? Парадокс в том, что применимы – и вполне. Например, к терроризму оказывается применимым золотое правило этики: «Не делай другому того, чего бы ты не хотел, чтобы он делал тебе». Террорист не только ожидает преследования и жесткого обращения по отношению к себе, он обычно и действует «адекватно в ответ» на репрессии по отношению к «жертвам», своим товарищам и т. д.
Применим к терроризму и категорический императив И. Канта: «Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом». Он еще лучше ложится в основание терроризма – террорист хочет, чтобы максима его воли приобрела всеобщий характер. Удивительно, но факт, что борцы с терроризмом убедительно и наглядно подтверждают это. Действия Израиля по отношению к палестинцам, США в Афганистане, России в Чечне демонстрируют, как борцы с терроризмом действуют фактически теми же самыми методами.
Применим к обоснованию терроризма и кантовский практический императив: «Поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству в своем лице и в лице всякого другого так же, как к цели и никогда не относился бы к нему только как к средству». Любое самое страшное насилие на земле всегда творилось «во благо и во имя человека». Нравственное обоснование терроризма может носить глубоко религиозный характер.
Терроризм всегда стремился к рационалистическому оправданию террора. Это свойственно не только марксизму-ленинизму, претендующему на приведение общества в соответствие с познанными «научными» законами развития этого общества, исторической необходимостью. Этот стиль мышления был свойствен и якобинцам, рубившим головы, видимо, в силу того, что голова была лишним органом для «непонятливых». Терроризм апеллирует не только к рационализму, но и к гуманизму, оправдывая насилие борьбой за установление справедливого, счастливого общества. Таким образом, терроризм предстает готовностью и стремлением делать других счастливыми помимо, а то и вопреки их воле. Вполне в духе «слогана», висевшего при входе в Соловецкий лагерь особого назначения: «Через насилие сделаем всех счастливыми!»
Говоря о нравственной оценке терроризма, можно признать справедливость давней мысли: судить надо не по целям, а по используемым средствам. Зла не хочет никто. Все хотят *как лучше». Но используют при этом разные средства. В нравственной квалификации терроризма могут и должны использоваться простые критерии. В качестве таковых, суммируя сказанное, можно обозначить следующие «системообразующие» нравственность терроризма черты: игнорирование свободы воли, угроза жизни других людей.
Проведенное рассмотрение показывает, что проблемы мотивации к насилию не могут быть решены в рамках простых квалификаций. Так. ранее, было показано, что практическая мораль насилия может рассматриваться на шкале, крайними позициями, полюсами которой, с одной стороны, является насилие по отношению к другим, в пределе – убийство, а с другой – самоограничение, насилие над собой, в пределе – самоубийство.
Такая модель, однако, представляется упрощенной. Так, для квалификации таких форм мотивированного насилия как терроризм, профессиональное насилие (палач, солдат, спецагент) линейного соотншения между насилием над другими и самим собой оказывается недостаточно.
Благодатным материалом для попыток более глубоких квалификаций является российская литература и осмысление в ней различных аргументов к применению широкого круга практик насилия. Прежде всего, речь идет о творчестве Ф. М. Достоевского («Преступление и наказание», «Братья Карамазовы», «Бесы»), текстах публицистов революционно-демократического направления. Не менее богатый материал дают горьковские «Песни» («О соколе» с ее противопоставлением «рожденных летать» «рожденным ползать», «О Буревестнике» с ее самоценностью бури), «Мать» с ее явно новозаветным сюжетом, и особенно «Старуха Изергиль» с легендой о Данко, огнем своего сердца осветившего путь заблудшим людям. Все эти произведения выросли непосредственно «в теле» революционно-демократической мысли России на рубеже столетий, в них нашло свое образно-мифологическое выражение содержание этой мысли, ее менталитет.
Во-первых, это противостояние нравственного героя и толпы. «Герой», осуществляющий, говоря словами П. Лаврова, «свою историческую деятельность во имя нравственного идеала», оказывается не только вне нравственной оценки – отрицается даже сама возможность такой оценки его деятельности[96]. Во-вторых, это необходимость безоговорочной веры идеалу и в идеал. Эта установка тесно примыкает к предыдущей. Вне- и без-нравственный «герой», противостоя толпе и ведя ее за собой, нуждается в том, чтобы толпа верила ему, а еще лучше – в него. Согласно тому же П. Лаврову, борющейся партии более всего опасны не противники, а неверующие: «во что верит человек, он уже не подвергает критике»[97]. Поэтому нужны мифы и их мученики, «легенда о которых переросла бы их истинное достоинство, их действительную заслугу. Им припишут энергию, которой у них не было. В их уста вложат лучшую мысль, лучшее чувство, до которого доработаются их последователи. Они станут недосягаемым, невозможным идеалом перед толпою. Число гибнущих тут неважно. Легенда всегда их размножит до последней возможности»[98].
Среди других составляющих менталитета «самозванного Данко» конспиративность, установка на тайну и секретность замыслов, следствием чего, помимо прочего, является и допущение «лжи во благо». Толпе не только незачем знать подлинное лицо и мысли «героев», ее можно сознательно вводить в заблуждение. Секретность практически любой информации, запрет на гласность и открытость, прямая ложь – концентрированное выражение «героического» самозванчества.
Еще одним компонентом этого менталитета, вытекающим из предыдущих и дополняющим их, является самоценность беспрекословного единства – не все вместе, а все как один. И наконец, следует упомянуть неконструктивность, нетворческую, а потребительски-исполнительскую ориентацию этого сознания на присвоение результатов чужого труда: от теоретического «экспроприация экспроприаторов» и практического «грабь награбленное» до мечты чевенгурцев, что «солнце-вечный пролетарий будет работать на нас». Это сознание органически неспособно к творчеству и созиданию.
Сознание самозванцев, конспиративно, заговорщицки, в тайне от других людей и вопреки их воле делающих их счастливыми – удивительно целостно. Несогласие с существующим – духовный опыт всей российской культуры. Все мыслящие так или иначе, но всегда были «против». Формы этого изначального, «онтологического» несогласия были многообразны. Но начало XX века, сочетание народнических традиций с модернизмом и авангардизмом породило эпически парадоксальную форму – сплав эгоцентризма, элитарности и жертвенности.
Опираясь на этот материал, В. Страда попытался определить мораль террора и революционера[99], как промежуточную между выполнением приказа солдатом, которого ждет слава и честь, и убийцей, которого ждет осуждение. В первом случае мы имеем дело с позитивной оценкой полностью социализированного поведения, во втором – 100 % девиацией, нетерпимой в социуме. Вершащий убийство людей, обозначенных врагами приветствуется и приводится в пример. Убийство членов социума влечет купирование, изъятие из социума, а то и из жизни, творца таких действий.
Но и эта модель линейна и ограниченна. Мотивация терроризма многофакторна. В случае с идейным терроризмом мы имеем дело не с безудержным эгоизмом или корыстной девиацией, как полагал, например Н. Страхов в своей критике революционного «нигилизма».[100] [Страхов, 1897. с. 59–90] Это и не ограниченный фанатизм. Это позиция, основанная на принципиальном самоотречении ради великой цели, понимаемой как универсальное благо. Достижение этой цели предполагает отрицание и разрушение всего настоящего, а своя жизнь, как и чужая, рассматриваются только как средства. Отличительной чертой таких «людей будущего» является то, что «вся их деятельность, даже весь образ их жизни определяется одним желанием, одною страстною идеею – сделать счастливыми большинство людей»[101]. В отличие от выполняющего приказ солдата и безответственного убийцы, террорист – мотивирован гиперответственно.
Различия между П. Нечаевым и народовольцами, большевистскими, нацистскими и исламистскими радикалами только в масштабе объекта их террора. В мотивации принципиальных различий нет. Это поясняет пример, приводимый Б. Савинковым – классиком теории и практики российского террора в «Записках террориста». Когда он приехал в Киев создавать очередную группу боевиков, в числе которых ему представили интеллигентную красавицу – выпускницу гимназии. На его вопрос – зачем она идет в террор, та ответила весьма красноречиво, с «Новым заветом в руках». «Почему я иду в террор? Вам не ясно? “Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою Мене ради, сей спасет ю” – Вы понимаете, не жизнь погубит, а душу». Российский экстремизм – сознательное душегубство по высоким нравственным мотивам. Причем пусть это не покажется парадоксальным, но – сознательное убийство собственной души. Убить другого можно только сначала погубив свою душу. Но террорист, как самозваный благодетель, в итоге этого душегубства видит спасение души, видящееся ему в идее, ради которой творится двойное, если не тотальное душегубство. Философия нравственности полна таких ситуаций, в которые загоняет себя абстрактный разум, играя с нравственным беспределом.