Феноменология зла и метафизика свободы — страница 59 из 103

В осмеянии мира юродивая святость к шутовству и скоморошеству – и в поведении и в эстетике, но не в мировоззрении, как полагает, например, А. Панченко в работе «Юродивые на Руси»[172]. Основной постулат философии шута – тезис о том, что все дураки, а самый большой дурак тот, кто не знает, что он дурак. Поэтому тот, кто сам себя признал дураком, перестает быть таковым. Мир полон дураков, среди которых единственный мудрец – шут, объявивший сам себя дураком. Кенозис же отвергает и этот путь самоутверждения, фактически – самозванство. Самый дурной человек – даже не душегуб, а самоуверенный всезнайка, ибо его грех – человекобожие. Не вправе человек судить других. Только признавая свою вину, только обращая смех на себя самого.

Святость и интеллигенция

«Светским вариантом юродства» может быть, вслед за А. Панченко, названа интеллигенция – явление наиболее характерное для российского и советского духовного опыта. П. Я. Чаадаев, К. Леонтьев, Л. Толстой, В. Розанов, А. Д. Сахаров – яркие и высокие образцы такого юродства. Но и здесь святость и авангардизм могут быть различены трудом. Обличение зла и кривды, торжествующих в жизни, и тем строже, чем бескорыстнее и «самоистощеннее» сам судья. Российская интеллигенция любит сопоставлять себя с первыми христианами-мучениками, с мучениками раскола. В. Фигнер в Шлиссельбурге зачитывалась жизнеописаниями боярыни Морозовой, протопопа Аввакума. Н. А. Бердяев прямо выводил феномен интеллигенции из феномена раскола.

Идея мученической смерти довлеет в интеллигентском и революционном самосознании. Не борьбы, не подвига, не победы спасения, а именно смерти. Корни воцарившегося при сталинизме смертобожия коренятся здесь. «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», «И как один умрем…». Капища жертв. Марсово поле. Только в 70-е годы в Киеве спохватились: улица в центре города называлась «Жертв революции» – настолько жертвенный синдром въелся в сознание, что не сразу дошла до ума двусмысленность названия. Назвали «Героев революции».

Уже в 1879 году апостолы социализма и жертвенной борьбы стали политическими убийцами. Г. П. Федотов квалифицировал это как срыв эсхатологизма[173].

Святость на Руси

Согласно К. Леонтьеву, русский человек может быть святым, но не может быть честным. Честность – западноевропейский идеал. Русский идеал – святость.

Русский не стремится к индивидуальной нравственной работе души. Он эту работу делегирует коллективу, общности, полагая, что тот за него все решит и решит нравственно, по правде, справедливо. Если русский интеллигент религиозен – то верит в святых угодников, если атеист – то в социальную среду. От него самого требуется смирение. В награду за эту добродетель прощается все. Смирение – суть единственная форма дисциплины личности. «Лучше смиренно грешить, чем гордо совершенствоваться. Русский человек привык думать, что бесчестность – не великое зло, если при этом он смирен в душе, не гордится, не превозносится. И в самом большом преступлении можно смиренно каяться, мелкие же грехи легко снимаются свечечкой, поставленной перед угодником»[174]. Это проявляется и в «лицемерии» душегубов, и в феноменах погромов с их коллективной безответственностью, в крестьянских «грабижках» начала века, явной народной симпатии «приблатненному» миру с его сентиментальной романтикой.

Простой человек не стремится к святости, что расценивалось бы проявлением гордыни. Святость – не путь, на который готов встать любой. Это удел немногих. Святой же всегда оценивается как слегка самозванец, личность, не лишенная гордыни и амбиций, чаще – бывший разбойник и грешник. Человеческий же удел – жизнь в миру, в общине, в семье, в ладу с традиционным укладом. Святость же всегда где-то вне личности. Русский человек и не претендует на личную внутреннюю святость. Святой даже и не святой, а свята Русь, которая свята почитанием святости, недоступной смертным. И именно в святости видит высший смысл жизни, отрицая ценность знания, творчества, активности и инициативы. Активная человеческая работа души и самосовершенствование оказываются парализованными полной амбивалентностью нравственности. Амбивалентности, сочетающейся с максимализмом – либо все, либо ничего. Ценность сверхчеловеческого в сочетании с попранием человеческого. И эта религиозно-нравственная транценденция в борьбе между «всем» и «ничем» заведомо обрекает на победу «ничто». Поэтому взлеты российской духовности обречены на исторические срывы самозванства.

5.3. От иночества к молчанию

… Когда, переступив разлад

Добра и зла, души и тела,

Живешь как облако, как сад,

И слов не ищешь среди дела,

Тогда приходит твой черед —

Для вдохновенья слишком трезвый,

Ты от людей уже отрезан,

Ты видишь слишком наперед…

С. С. Гусев

Избранничество – самоограничение самозванства; Исповедь: бытиепод-взглядом или философический эксгибиционизм?; Послушание через непослушание; Свобода как божественное самограничение; Странность и странничество; Иночество и молчание.

Избранничество – самоограничение самозванства

Путь святости – путь избранных. Для простых смертных самосохранение и самоутверждение – естественная норма социальной жизни, баланс сил в которой реализует социальную справедливость. Однако самосохранение и самоутверждение, как писал С. Аскольдов в сборнике «Из глубины», «…в этом испорченном мире находятся на скользком пути. Здесь нужен постоянный перегиб в сторону самоотречения, чтобы не соскользнуть в неправое самоутверждение»[175].

Самоотречение и самоотдача, отдать другому последнюю рубаху – путь добра и справедливости, но только тогда, когда имеющий сам отдаст свое жизненное преимущество другому. Тогда он руководствуется принципом святости (самоистощания). Но возможен и дьявольский путь. Уравнивание и справедливость могут восстанавливаться и утверждаться не добровольной самоотдачей, а насаждаться путем насильного самозванного захвата. «Предложение уравнять адресуется не к имеющему излишнее, а к неимеющему. В святом пути говорилось “отдай” по доброй воле, в гуманистическом уравнивал закон, как некая нейтральная инстанция, в дьявольском провозглашается “бери” и “отнимай”. По видимости, результат как будто тот же самый: неимевший уравнивается с имевшим лишнее. Но все внутреннее содержание нового содержания вещей диаметрально противоположное. При уравнивании по заветам святости получается твердая опора нового порядка в той психологии, которая связана с добровольной отдачей и благодарным получением… Обратное в дьявольском пути. Поскольку уравнивание происходит на почве разбуженного и разожженного самоутверждения, дело не ограничивается уравниванием. Неимевший ранее преступает предел справедливости в другую сторону, берет более, чем следует, и неправедно мстит. Все зиждется на психологии самоутверждения и, в конце концов, даже польза, как норма жизни, не осуществляется, зло переливается через ее предел и создает хаос самоутверждающихся воль, то есть ад»[176].

При этом диаметрально противоположную роль начинает играть и государство. В случае самоотдачи и благодарения оно – гарант человеческой свободы, когда человек – цель действия законов. В случае самозванного захвата и насаждения, оно – аппарат насилия и уничтожения, а человек – средство достижения сомнительной и неукорененной в бытии пользы. Сама польза может быть также двояка: либо основанная на святости, на сознании ответственности личности – и тогда ее государственной формой может быть демократия, либо – на подавлении воль – и тогда ее формой становится тоталитаризм.

Примером такого торжества зла является послеоктябрьское развитие России, имевшее в себе очень мало социального. Скорее этот переворот был антисоциальным и породил глубокую цепь антисоциальных и антигуманных следствий. Разрушив государство, суд, международные связи, свободы, он привел к длительному, годами творимому уничтожению социальных структур – гарантов чести, свободы и достоинства личности, уничтожению социальных слоев, классов и этносов. Фактически под флагом социализма происходила десоциализация общества и личности, полное разложение социальной культуры.

Неспроста эти процессы породили мощный всплеск архаики: стайно-кастовую организацию общества, языческое смертобожие, смертобожески-центрированную символику (в столице на центральной площади стоит мавзолей с непреданным земле трупом), капища типа Хатыни, взывающие не к скорби, а к мести, и подобные смертобожеским ВДНХ (названия деревень, районов и цифры убитых).

Самозванческое царство могло существовать только на насилии, лжи и обмане. И главное зло – в них, а даже не в разбушевавшихся звериных инстинктах. Именно зараза зла, порция за порцией вливаемая в человеческие души, продлила жизнь этого царства, но лишь на время, необходимое для ничтоженья сил, духа, природных и людских ресурсов, чтобы царство это в одночасье рухнуло в тлен. Откуда же берется нравственное здоровье? Чем крепится «перегиб в сторону самоотречения»?

Исповедь: бытие-под-взглядом или философический эксгибиционизм?

Может быть, начало тому «перегибу» дает искренняя открытость, исповедальность? Но не противоречит ли исповедальная открытость сакральной сокрытости? Отличается ли исповедь от бесстыдного самозванства?

Запомнился один сюжет из философских быта и нравов нескольких лет давности. Готовился очередной выпуск «Санкт-Петербургских чтений по философии культуры». Тема его звучала довольно претенциозно – «Зло и Ужас. Путь и Счастье», но на фоне тогдашних межвузовских сборников статей уже одно название выглядело шагом, может быть и не вперед, но хотя бы в сторону от парадигмального занудства. Хотелось первичного философствования, а не очередных косноязычных выражений радости узнавания чужого философствования.