многом оторванной от культуры народной. Более того, культура Серебряного века уже существенно противостоит и власти, пытаясь жить своей, самодостаточной жизнью.
По авторитетному свидетельству активной участницы «Русского ренессанса», «декадентской мадонны» – З. Гиппиус, для духовной атмосферы начала века было характерно ощущение душного парника, неестественности, расцвета «цветов зла», ключевым было слово «вырождение»[246]. Декаданс и истерия сочетались со стремлением прочь из аномального мира к новой, невиданной и неслыханной сверхчеловеческой норме по ту сторону добра и зла. Приблизить смерть больного. Помочь ему умереть. Рожденный ползать летать не может. Слушайте музыку революции. Пусть сильнее грянет буря. В этом плане М. Горький, А. Блок, Л. Рейснер – фигуры типологически единые.
Доходящее до эсхатологизма несогласие с существующим – духовный опыт всей российской культуры. Все мыслящие так или иначе, но всегда были «против». Но в предыдущих разделах уже достаточно сказано о мировоззренческой и духовной ответственности российской интеллигенции за катастрофу 1917–1922 годов и за 70-летие тоталитаризма в России. Именно ей принадлежит особый культ протеста. Одна ее часть самоунижалась перед «народушком», а другая звала его к топору, заигрывая с бунтом и насилием, превращая слово «либерал» в презрительное ругательство. Главным невменяемым персонажем российской истории была именно интеллигенция, безответственная как по отношению к народу, так и по отношению к власти – чего только стоят истории ее властвования в 1917 году, или опыт «перестройки». Это опыт применения к государственным делам практики культурно-просветительных обществ, в которых было много разговоров, взаимной критики, пикировок, но мало дела.
Российская интеллигенция, оторванная от народа и расшатавшая лодку государственности, оказалась несостоятельной перед своеобразным гением Ленина, выразившимся в способности объединить массовое сознание и государственность, обратить стихию местничества и сепаратизма на государственное строительство, в адекватности почвенным устремлениям – таким как популистские идеи народовластия, славянофильская апология народного духа, нравственный ригоризм, идея сильного государства, великодержавный мессианизм, когда Россия предстает выразительницей всего несправедливо эксплуатируемого и страждущего человечества.
Гремучая смесь этой «соборности» – самозванство, безответственная нетерпимость и невменяемое насилие – была выпущена большевиками, как джинн из бутылки, была воплощена в ткань общественной жизни. Эту тотальную безответственность могла остановить либо капитализация (история с НЭПом показала, что критическая масса нетерпимости оказалась слишком велика), либо сверхпроизвол сверхсамозванства. Что и было осуществлено Сталиным, придавшим произволу, нетерпимости и насилию официальный государственный характер каждодневной практикой партийно-государственного аппарата. Дальнейшее было только делом времени – насколько растянется процесс обессиливания нации этим насилием.
Разрыв культур, власти и народа, отсутствие зрелого среднего сословия, вместо конструктивно-стабилизирующей роли которого Россия имела социальную активность идеологически перегретой, но социально безответственной интеллигенции – все это и реализовало трагический российский сценарий. Мудрый М. М. Пришвин, предпочетший интеллигентским тусовкам общение с природой, как то заметил, что петербургская и московская интеллигенция накануне революции «держалась за столб дыма – ветер и подул».
Однако на Руси был не только опыт интеллигентских духовных исканий. Ни в коем случае нельзя пройти мимо опыта народного свободомыслия, сдетонированного в России расколом. Стремление к сохранению веры отцов, сбережению ее от поругания вызвало мощный импульс самоорганизации, просвещения, обостренного отношения к нравственности и ответственности в староверческих общинах. Если где и сложилось «самобытное православие», так это» в этих общинах. Своеобразие этой народной «реформации по-русски» состояло в том, что она возникла не как пересмотр догматов, а как реакция («контрреформация») в ответ на такой пересмотр, который сам по себе был как раз возвращением к адекватной конфессиональной практике.
Показательно, однако, что последствия этой народной «реформации-контрреформации» для практики хозяйственной жизни были те же, что и на Западе. Действительно, большую часть процветающих российских капиталистов начала века составляли именно староверы, а также выкресты из мусульман и иудеев. Мы еще вернемся к универсальному социально-культурному механизму, стоящему за этим фактом.
К народному опыту и потенциалу свободы следует отнести и общину (мир), обусловленную самим способом хозяйствования и образом жизни русского крестьянина. Несомненный интерес представляет вопрос о возможных элементах варяжства в русской общине – например, выразившиеся в специфическом представлении о справедливости как поделенности на всех достигнутого результата (урожая или военного похода). По крайней мере община – несомненный способ самоорганизации, и поэтому может рассматриваться как зачаток гражданского общества.
Другой формой такой самоорганизации было казачество – как в узком смысле (казачий круг и другие проявления самоорганизации), так и в широком – как способ самоустроения вольнолюбивых русских людей, бежавших от крепостничества и в поисках лучшей доли от центральной российской власти за Урал, в Сибирь, до Тихого океана, на Аляску и в Калифорнию. Уникальный факт в истории: не ведя колониальных войн (если не считать до сих пор не оконченную кавказскую) Россия колонизировала шестую часть суши за счет разбега наиболее здоровой части основного этноса.
И наконец, это земство, игравшее заметную и все возрастающую роль в дореволюционной России. Земство было уже реальным цивилизованным выражением жизни начавшего складываться российского гражданского общества. Земцы организовывали переписи населения, занимались организацией народного образования, просвещением и обучением пореформенного крестьянства эффективным способам ведения хозяйства, землепользования.
Не случайно именно эти ростки гражданского общества были прежде всего раздавлены большевистским режимом.
Вопрос о свободомыслии в советское время достаточно нетривиален. Должна ли речь идти обо всех альтернативах насаждаемой идеологической доктрине? И тогда с довольно вескими основаниями к носителям духовной свободы можно относить практически всех репрессированных режимом: за веру, за идеологические и политические разногласия, за научные взгляды и т. д. и т. д. Действительно, разве иметь свои взгляды и мнение, публично их выражать – не проявления свободы? Или же речь должна идти только об акцентуированном свободомыслии, осознанном отстаивании приоритета прав человека, отстаивании свободы творчества. В этом случае свободомыслие совпадает с диссидентским движением, имеющим явно выраженные либералистские интенции.
Социальная база диссидентства была и достаточно широка и узка одновременно. В принципе диссидентом (инакомыслящим) мог стать и становился любой мало-мальски образованный человек, задумавшийся о происходящем вокруг него. Однако социальные центры советского свободомыслия были все-таки локальны – это были научно-техническая и художественная интеллигенция. Именно эти две среды и поставляли лидеров мнения в диссидентском движении, в том числе – такие фигуры общемирового значения, как А. Д. Сахаров и А. И. Солженицын. Однако позиции каждой из этих социальных групп были двойственны.
Художественная интеллигенция апеллировала прежде всего к опыту и наследию российского авангарда начала века. Парадоксальность заключается в том, что именно авангардисты с энтузиазмом приветствовали большевистский переворот, разрушение «отживших» культуры и искусства, строительство новой жизни «с чистого листа», воспитание «нового Человека», задавали тон в культурной политике первых лет советской власти. Короче говоря, мировоззрение «победителей» и русского авангарда было архетипически едино в своем утопизме, активизме, антигуманности, оправдании насилия. Б. Е. Гройс весьма убедительно показал[247], что конфликт Сталина и авангарда фактически был конфликтом авторского права на программы переустройства мира и человека, фактически – борьбой за власть в искусстве и не только. Пожалуй, именно этим объясняется, почему крах идеологической доктрины и официозного искусства не вызвал бурного расцвета свободолюбивого андерграунда, на поверку оказавшегося зеркальным двойником официоза, питавшегося энергетикой противостояния и ерничания. Подобно Шерлоку Холмсу и профессору Мориарти, в объятиях друг друга официоз и андерграунд рухнули одновременно. К радикальному отрицанию ценности свободы пришел и А. И. Солженицын, объявивший ее «бессмыслицей» в гарвардской речи 1973 году.
Научно-техническая интеллигенция, по данным авторитетных и обстоятельных социологических исследований, в советское время была наиболее продвинутой («опережающей») социальной группой[248]. Практически все социально-культурные нововведения (от авторской песни до оздоровительного движения и от самиздата до видео) инициировались и осуществлялись научными работниками и ИТР, занятыми в непроизводственной сфере. Свободомыслие в этой среде было наиболее аргументировано, рационально[249], позитивистски ориентировано, в наибольшей степени тяготело к классическому либерализму, выдвинуло такие яркие фигуры общенационального масштаба, как В. С. Есенин-Вольпин, А. Д. Сахаров, С. А. Ковалев. Не случайно и такое количество нынешних успешных предпринимателей являются выходцами именно из этой социальной группы. К сожалению, в интересующем нас плане постперестроечные реалии лишили эту социальную среду ближайших перспектив – оказались подорванными сами физические условия существования этой среды, которая могла стать основой действительного возрождения страны. И дело не только и не столько в пущенном на ветер научно-техническом потенциале, сколько в потенциале интеллектуально-нравственном, имевшейся критической массе социальной базы реформ, оставшейся невостребованной «реформаторами».