Фэнтези 2003 — страница 57 из 76

Послали за Рукосуем Молчаном.

Рукосуй долго себя ждать не заставил, прилетел к чародею аки птица небесная.

Микула Веретено поведал ему о беде, постигшей мужа-волшебника Копыта, и спросил напрямик:

— Брате Рукосуй, это ваших рук дело?

Брат Рукосуй и не подумал запираться. Но, признавшись в совершенном злодеянии, тут же достал из баула лист бумаги и подал чародею.

— Уговор, — прочел вслух Микула Веретено. — Мы, мужи-волшебники Станимир Копыто и Рукосуй Молчан, побились о заклад в следующем: Рукосуй Молчан утверждает, что способен, не прибегая к Ночному волшебству, нанести вред колдовской силе Станимира Копыта, а Станимир Копыто утверждает, что брат Рукосуй — пьяный болтун и хвастунишка. Уговорились: буде Рукосуй Молчан реализует свои утверждения, Станимир Копыто заплатит ему пятьсот целковых, буде же нет — оные пятьсот целковых заплатит Копыту Молчан. Подписано в присутствии хозяина трактира «Затрапезье». Подписи… — Он поднял глаза на волшебников.

— В тот день, когда мы с братом Станимиром пошли в трактир, я открыл новое заклятье, — виновато пробормотал Молчан, — ну и спьяну решил испытать его…

— Так-так-так, братия… — Микула Веретено почесал в затылке. — Полагаю, вам, брате Станимир, придется выложить брату Рукосую пятьсот целковых. А вам, брате Рукосуй, надлежит в моем присутствии снять с брата Станимира ваше заклятье и немедленно написать докладную записку на имя Кудесника с описанием вашего открытия. Слава богам, братия, что это заклятье не открыли ордынцы. Иначе порче подверглась бы вся Колдовская дружина! Приступайте, брате Рукосуй!

Рукосуй Молчан виновато опустил бороду на грудь:

— Простите меня, чародей!.. Вся беда в том, что я забыл противозаклятье. А записать не удосужился. Оплошка вышла!..

— Слезыньки горючие! — пробормотал Станимир, ибо на него теперь тоже обрушился настоящий ужас.

* * *

Микула Веретено вызвал тоскующего в безделье Станимира через месяц. Лицо чародея сияло, седая грива стояла дыбом.

— Радуйтесь, брате! — сказал он. — Академия волшебных наук сумела восстановить позабытое Молчаном противозаклятье. — Микула Веретено сотворил незнакомую Станимиру Копыту акустическую формулу. — Спойте.

— Фа-фа-соль-ля, — пропел Станимир. — Фа-фа-соль-ля-ля!

Чародей радостно хлопнул в ладоши:

— Порядок, брате! Ваш музыкальный слух полностью восстановлен. — Он поднялся из-за стола и продолжил официальным тоном: — Поелику законы Колдовской дружины, касающиеся связи с Ночным волшебством, не были нарушены, никто из замешанных в инциденте наказан не будет. Однако вам, брате, придется выплатить Рукосую Молчану проигранные пятьсот целковых и заплатить неустойки потерпевшим!

* * *

Неустойка пришлась воеводе как нельзя кстати, ибо он только что — срамное выражение!!! — уступил участи и отдал свою дочь в жены соседскому сынку-лоботрясу.

Вновь обретший суть жизни Станимир быстро наверстал потерянное.

Словом, все остались довольны исходом дела. Окромя воеводиной дочки: она сразу обнаружила, что молодой супружник доставляет ей в постели гораздо меньшую усладу, чем той первой ночью, когда папенька ввалился в спальню.

Увы, у нее не было колдовской силы, чтобы понять, чем различались ментальные атмосферы той ночи и наступившего медового месяца. А мужу-волшебнику Станимиру Копыту — слезыньки горючие! — ив голову не пришло хотя бы еще раз использовать переложение акустической формулы «фа-фа-си-бемоль-до второй октавы». Иначе он был бы обеспечен благодарными клиентками до конца своей жизни…




МАГИИ ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ

СВЯТОСЛАВ ЛОГИНОВ

Большая дорога

Большая дорога просыпается до света. Солнце еще потягивается в заоблачной колыбели, подумывая, не пора ли вставать, а на дороге уже раздается тележный скрип, отрывистые крики погонщиков, стук, бряканье и прочий шум, сопровождающий движение массы невоенного люда. На постоялом дворе распахиваются ворота, и добрая половина гостей покидает радушный кров, отказываясь даже перекусить на дорожку. И Колох, такой навязчивый с вечера, утром никого не уговаривает задержаться, понимая, что людям нужно спешить. Он лишь кланяется, получая деньги за ночлег, желает гладкого пути и призывает постояльцев, когда поедут обратной дорогой, остановиться именно у него. Гости обещают и через минуту забывают обещание, занятые более насущными делами.

Большая дорога просыпается до света, но Радим встает еще раньше. Растапливает кухонный очаг, ставит на огонь котел, вылив в него остатки воды из дубовой бадьи, потом с двумя ведрами бежит на ручей. Вернуться надо прежде чем прогорят тонкие поленья, иначе придется растапливать очаг заново, а это перевод колотых дров, да и вода не вскипит к сроку.

А потом… Радим, подай!.. Радим, принеси!.. Радим, сбегай!.. Живей, кому говорят!..

К полудню начинают появляться новые гости, остановившиеся, чтобы дать роздых коням и самим перекусить на скорую руку. Этих кормят кашей и бобовой похлебкой, что вовсю кипит в котле. Редко кто спросит пива, а о вине и речи нет, народ занятой, большая дорога не любит пьяных, выпивоха здесь далеко не уйдет.

Радим оттаскивает на кухню грязные миски и в сотый раз бежит за водой. Посудомойка Дамна тратит удивительно много воды.

К четырем часам пополудни холодная баранина в меню сменяется жарким. Теперь на постоялом дворе обедают люди праздные: богатые путешественники, офицеры, скачущие по своим надобностям, скучающие аристократы, которым королевский лейб-медик прописал вуаяж, авантюристы и пройдохи, чей промысел начинается вечером и под крышей. Отобедав, все эти люди сыто оглядываются, ища развлечений, знакомств и приятного времяпровождения. Ранний вечер — пора чистой публики.

Ближе к ночи опять появляется рабочая беднота: погонщики скота, батраки, возвращающиеся с найма, мастеровые, ищущие заработка, наемники без места и прочий люд. Здесь же — мелкое ворье, промышляющее кражами с возов; на постоялом дворе они ничего не крадут, а то ведь иначе на большой дороге хоть не показывайся — Колох на расправу скор и крепко печется о репутации заведения.

Беднота ужинает на улице под навесом — под крышей вечером дороже — и тут же заваливается спать, большей частью на собственных возах, так что всеми благами постоялого двора пользуются лишь кони и медлительные волы. И это правильно, главное, чтобы скотина была накормлена и сбережена от цыганского глаза, а самому можно и в телеге покемарить, благо, что она у Колоха во дворе, и значит, везомое добро будет в целости.

Тут уже Радим носится как угорелый. Всякий покрикивает на него, и всякий в своем праве. А ноги уже подкашиваются, но уставать нельзя никак, потому что именно в эту пору больше всего перепадает мелких монеток, кинутых щедрыми посетителями. Тумаков, впрочем, тоже перепадает изрядно. Так что надо успевать как в отношении колотушек, так и в рассуждении чаевых. Никому нет дела, что Радим отвечает только за огнь в печах, большом очаге и камине, что пылает в чистой зале. Еще, конечно, за воду, чтобы не переводилась она ни у поварихи, ни у посудомойки. И, опять же, грязную посуду оттаскивать — Радимова забота. Однако крикнет загулявший чистоплюй: «Эй, пацан, еще бутылочку мальвазии!» — и беги за вином, потому что обе подавальщицы приглашены за чей-то стол и то ли трудятся, то ли празднуют — не поймешь. А Дамна уже вопит с кухонной половины: «Радим, где кипяток?» Хоть разорвись, а успевать надо.

Вечер был в самом разгаре — угаре, как сказал бы Радим, будь у него хоть секунда для посторонних мыслей. И на чистой, и на черной половине зала гудели разговоры, щелкали костяшки домино, а бродячий музыкант, с цитрой в руках отрабатывающий ужин и ночлег, расположился ближе к проходу, чтобы его инструмент был равно слышен всем, пирующим под крышей. Полуденные разговоры о ценах, пошлинах и грабителях сменились вечерними — о стародавних временах, о драконах, привидениях и зачарованных кладах. Радим слышал эти пересуды краем уха, но даже помечтать о несбыточном ему было некогда, ложась в постель, Радим мгновенно проваливался в сон, не успев даже припомнить, о чем толковали собравшиеся у очага постояльцы.

— Что касается василиска, — авторитетно рассуждал толстопузый негоциант, — то с ним может справиться любая кухарка. Если подумать, что такое василиск? Кунштик, выродок, петуший бастард. И обходиться с ним нужно как со всяким петухом. Вот только смотреть на него нельзя, а так — выйти, зажмуря глаза, и замереть, будто окаменел, а когда василиск налетит — схватить его и свернуть башку.

— И скольким василискам вы успели свернуть башку, уважаемый? — спросил его визави, представившийся аптекарем из Ристола. Хотя Радим успел заметить, что мешка с лекарствами у аптекаря не было, медицинские советы он давать отказывался, а доминошки перемешивал в две руки, но тремя пальцами, что заставляло подозревать в нем шулера. Купец, судя по всему, тоже это заметил, но за себя был спокоен, поскольку играл в паре с подозрительным незнакомцем, и благодушное настроение не покидало бы его, если бы не беспрестанные колкости и язвительные замечания напарника, портившие удовольствие от игры.

Против шулера и торговца играла еще более странная пара: наемник, явно переживающий не лучшие времена, и зажиточный крестьянин, каких повсюду пруд пруди, с мозолистыми руками и загорелым морщинистым лицом. К такому никто и приглядываться не станет, однако Радим успел приметить, что хуторянин явился налегке, а это всегда странно, без дела мужика на большую дорогу арканом не затащишь. Соседи, случается, заходят скоротать вечерок, но этот-то нездешний… хотя вроде уже бывал здесь пару раз. На заклад биться не стоит, но зря толстопузый радуется, что уселся играть в паре с мошенником, как бы не пришлось в результате раскошеливаться.

— Парень! — слышится зов подвыпившего гостя. — Спроси там, где моя рыба?

— Сей миг! — заученно отвечает Радим и со стопой грязных мисок исчезает на кухне. Интересный разговор о василисках остается недослышанным.

В поварне Колохова жена — ведьмоватая Рикта мечется от жаровни к печи, поспевая еще что-то рубить на разделочном столе.

— Рыбу требуют! — на бегу сообщает Радим.

— Жарится! — кричит Рикта, деревянной лопаткой переворачивая шипящих в масле вьюнов. — Что мне, сесть на них, чтобы скорей подрумянились?

— Да откуда столько?.. — причитает Дамна при виде перемазанной жиром посуды. — Кипятку тащи, ирод!

— Сперва дров! — приказывает хозяйка.

Радим притаскивает с заднего двора охапку наколотых поленьев, потом мчится через зал, чтобы зачерпнуть в гостевом дворе кипятка. Там под навесом дымит еще один очаг, над которым висит закопченый котел, чтобы беднота, ставшая на ночлег, тоже могла хлебнуть кипяточку. А дрова для всех печей и очагов — на Радиме. Сколько их переколото да перетаскано — не сосчитать!

Парочку полешек стоит подкинуть под котел, чтобы забурлила вода, после того, как дольешь свежей. Дрова хранятся во дворе, но не около очага, а то скучающие мужички, такие прижимистые, когда речь заходит о своем, даровое топливо мигом спалят, чтобы косточки лишний раз погреть, да и просто забавы ради.

Во дворе тоже говорят о чудесном, но здесь народ уже не делится на скептиков и сказочников. Посомневаешься, посмеешься над чужим рассказом, а тут самого беда подстережет, да еще диковатее, чем соседа. В Поручинках, сказывают, оборотень задрал корову. Возле стада — волчьи следы, а за росчистью — человечьи, в мягких чувяках, чтобы гвоздей в подметке не было. Это уже всякий знает, что оборотень гвозди на дух не переносит, потому и вбивают в косяк кованый гвоздь, чтобы незваный гость в дом не вперся. А корову злыдень таки уволок, хотя ни волку, ни тем более человеку коровьей туши на закорках не снести. Ясно дело, волкулак постарался.

Радим зачерпывает полведра кипятку и бежит, стараясь, чтобы воздух сносил горячий пар, не жег пальцы. Быстро бежишь, оно и ничего, а остановишься — не обессудь.

В зале, кажется, назревает драка. Во всяком случае, степенный разговор, сдобренный легкой пикировкой, перешел в ссору с криком и размахиванием кулаками.

— Я мошенничаю?.. — хрипит длинноносый аптекарь, хватаясь за пояс, где нет ничего, кроме заткнутого за ремень платка. — Да я тебя за такие слова…

Ноги игрока в мягких без единого гвоздя чувяках нервно приплясывают; сразу видно, что мошенник готов к любому повороту дела: бежать, отпрыгнуть, ударить, а обойдись дело миром — с усмешкой усесться за прерванную партию. Наемник за меч не хватается, у него на поясе видавшее виды оружие, которое или спит в ножнах, или, если уж доведется быть извлеченным на свет, не сверкает впустую, а бьет сразу и наверняка. Даже удивительно, что его владелец оказался без места и вынужден куда-то идти. Лишь одно в его экипировке показалось Радиму странным — ноги в мягких, не для каменистых дорог чувяках.

Крестьянин сидит, нависнув над столом, широченные руки прижимают к столу доминошную позицию, чтобы никто не мог смахнуть костяшки, так что потом уже не найдешь виновного. Лицо крестьянина страшно, мужики не прощают тех, кто мошенничает при игре на деньги, и бьют уличенных шулеров хуже, чем конокрадов. Ног крестьянина не видать из-за стола.

Один лишь торговец сохраняет хладнокровие и явно наслаждается ситуацией. Конечно, ежели обнаружится мошенничество, выигрыша ему не видать, зато можно будет полюбоваться, как станут бить жулика. Купеческие ноги на самом виду, выставлены в проход; стоптанные подковки дорожных сапог сияют стальными полумесяцами.

— Давай разбираться… — по-нехорошему мягко предлагает солдат. — Только сразу предупреждаю: кто кости смешает, тот и соврал.

Мужик кивает и медленно поднимает лапы над столом. Все четверо склоняются над позицией. В таверне звенит тишина, Радим, забыв про стынущий кипяток, следит за разбирательством.

— Ты сейчас положил кость три-два, — диктует наемник, — а она уже проходила в начале игры. Вот она лежит. Ты что, думал, я не замечу?

Хуторянин наливается чернющей синевой. Сразу видно, что бить он будет хоть и неумело, но без жалости, со всей мочи.

— Моя кость правильная, — длинноносый тычет пальцем, — а ты проверь, что там за костяшка…

Негоциант двумя пальцами поднимает доминошный камень, скребет ногтем и громко сообщает:

— Фальшивка! У нее два очка втерто! Должно быть пять-два, а выходит — три!

— Кто ставил? — требовательно вопрошает солдат. Волосатые кулаки сжимаются и разжимаются, но к поясу не лезут, игорная свара — безоружная.

Мгновение висит тишина, игроки припоминают расклад, а зрители ждут вердикта. Затем три лица поворачиваются к хуторянину:

— Так вот чья работа!.. — пронзительно звенит долгоносый. — А сидит-то как ангел!

Меньше всего крестьянин напоминает ангела.

— Н-ну… — выдавливает он, поднимаясь.

На него глядят с откровенными усмешками, все взгляды, сколько есть народу в зале, прикованы к нему, и во всех взорах читается одно и то же: «Жулик! Мелкий доминошный жулик!» Это невозможно стерпеть, уже не сипение, а хриплый рев вырывается из горла, глаза вспыхивают кровавым огнем, исказившаяся личина поворачивается к противнику, грозя полувершковыми зубами. Под давлением вздувшихся мышц лопаются рукава кафтана, и бывший хуторянин предстает во всей красе и истинном облике. Визг Рикты, появившейся в дверях с блюдом жареных вьюнов, заглушил все прочие звуки.

Врут свидетели, когда говорят, будто не завершивший трансформацию оборотень не может напасть. Откуда знать это фальшивым очевидцам, ежели ни один из них не остается в живых, чтобы потом рассказывать, как это было? Этот прыгнул еще будучи почти человеком, так что защитный амулет, неведомо откуда возникший в руке носатого, не мог бы его защитить. Но за миг до того Радим ухватил ведро и выплеснул кипяток на заросший шерстью загривок.

Не крик, не вой, не хрип и не визг, а сметающий звуковой удар рухнул на чувства людей. Черная громада метнулась в облаке пара и, вышибив окно, исчезла. Меч наемника разрубил пустое место.

Упавший со стула купец отползал, царапая пол подковками сапог. Длинноносый лежал без движения, бегущий оборотень сбил его с ног, хотя и не успел нанести единственного смертельного удара. Не захотел платить своей жизнью в обмен на жизнь обидчика, а быть может, просто одурел от боли.

— Ушел! — злобно выдыхает воин. Теперь всем видно, что меч в его руке не простой, а густо исписан рунами. Никакой это не наемник, оставшийся без места, а боевой маг, охотник за нечистью.

Длинноносый тоже не шулер, а по всему видать — экзорцист, помощник, заставивший оборотня проявить себя, открывает один глаз и переспрашивает:

— Ушел?

Только теперь все начинают кричать и метаться. Кто-то собирается немедленно уезжать, но, вспомнив, что за порогом сгущается вечер и бродит озлобленный волкулак, — остается.

Охотник подходит к вышибленному окну, снимает с торчащего гвоздя клок серой шерсти, заворачивает в тряпицу. Говорят, волкулачья шерсть обладает какими-то особенными свойствами, а ежели зверь, с которого выдрана шерсть, до сих пор бродит живым, то свойства эти усиливаются. «С непойманного оборотня хоть шерсти клок», — посмеются через несколько дней опомнившиеся сельчане.

— Кто ж его знал, что он не к двери прыгнет, а к окну, сквозь гвозди, — жалуется оставшийся без добычи воин.

— На меня он прыгал, — произносит экзорцист и поднимается с пола, медленно, словно проверяя, все ли кости целы. — Перестарался я, не надо было про ангела говорить.

— Да уж… если бы не вот он, — колдун, притворявшийся наемником, кивнул в сторону Радима, — лежать бы тебе сейчас с распоротым животом.

— Шустрый парнишка. — Долгоносый наконец поднялся, выудил из кошеля большую серебряную монету, протянул Радиму. — Это тебе за то, что мои кишки уберег. Подрастай, скорей, возьму тебя в помощники.

— Благодарствую, — сказал Радим басом.

Волшебники подошли к дверям, принялись в четыре руки обирать с косяка что-то невидимое, должно быть, настороженную ловушку, в которую так и не попал прорвавшийся сквозь окно волкулак. Колох мрачно наблюдал за действиями гостей, потом раздраженно спросил:

— Где гвоздь? Гвоздь был в косяке, старинный… сто лет ему.

— Гвоздя тут уже две недели как нет, — ответил наемник. — Потому мы и пришли. Думаешь, оборотень к тебе первый раз заявился? Как бы не так!

— Ты ври, да не завирайся! — повысил голос трактирщик. — У меня в заведении вовек безобразнее не случалось!

— Так оборотень сюда не на охоту ходил, а отдохнуть — пивка попить, в домино постучать. В таком месте он пакостить не станет, людей да скотину он на дальних хуторах драл.

— Так и ловили бы его там! — огрызнулся Колох. — А то вы мне всех гостей распугаете с вашей охотой.

Волшебник лишь усмехнулся, продолжая сматывать незримую нить.

— Радим! — рявкнул хозяин. — Живой ногой в кладовку, гвоздь выбери поздоровее и в притолку вбей. Шляпку начисти, чтобы сияла, и закрашивать не смей! Чтоб тут ни одна тварь не проскользнула, головой ответишь!

Провожаемый десятками взглядов Радим метнулся в чулан, схватил толстый гвоздь с квадратной шляпкой, тот самый, выкованный сто лет назад. Вернулся в зал и вбил гвоздь в старое отверстие. Неплотно вбил, так оборотень сильнее зацепится, ежели вздумает ворваться в дом, отплатить за кипяток на загривке… опять же, под неплотно всаженную шляпку гвоздодер легче завести, — это на тот случай, если хозяин вновь договорится с ночным голосом и, в обмен на обещание безопасности для себя и постояльцев, уберет из двери запирающий гвоздь.

Приятно быть на виду у всех, когда за каждым твоим движением наблюдают десятки глаз, а о твоем подвиге будут рассказывать по окрестным хуторам и через десять, а быть может, и через сто лет. Полновесный двойной талер, надежно упрятанный в штанах, даже оттуда ласкает душу.

А потом в дверях появляется глухая тетеря Дамна и непригоже вопит:

— Ирод! Уснул, что ли? Кипяток тащи!

А где его взять, кипяток? — все на волкулака выплеснуто…

Если просыпается большая дорога до света, то не засыпает она, кажется, никогда. Поздно за полночь Радим добирается к постели в темном чуланчике. Сквозь тощую подстилку выпирают неровные доски, но Радим ничего не чувствует. Он проваливается в недолгий сон, успев лишь усмехнуться словам кудесника: «Подрастай, скорей, возьму тебя в помощники». Как же, держи карман шире, — завтра волшебник и не вспомнит про мальчика на побегушках, который вовремя плеснул кипяток, не получив за это ничего, кроме неприятностей. Серебряную монету отнял Колох в уплату за выпитое бежавшим оборотнем пиво.

Волшебники с утра уйдут, в рассказах об удивительном происшествии останется просто безымянный мальчишка, а Радим так и будет, покуда ноги держат, кружить словно белка в колесе, подгоняемый окриками и бесцельным движением большой дороги.

Засыпая, Радим слышал, как за лесом разливисто воет ошпаренный оборотень.

О чем плачут слизни

Место казалось плотным, но Кика знала, какая прорва скрывается под ковром переплетшихся трав. Конечно, кто опаско ходит, тот пройдет, но девка с коробом клюквы за плечами шагала, не чая никакой беды, и, конечно же, вляпалась в самую хлябь. Оно и обошлось бы, девчоночка была худехонькая, а ивовые лапотки расшлепаны, что гусиная лапа. Этак можно через любую топь словно на лыжах пройти, но за плечами в щепном коробке лежало поболе пуда сладкой подснежной клюквы, и ягодный груз потянул девчонку вниз.

Даже теперь можно было выбраться из трясины, если не рваться на волю дуриком, а спешно скинуть ношу, притопить ее и выползать на волю, ломая дранковые бока короба и давя нежную ягоду. Но путница либо не сообразила, как можно спастись, либо просто не поняла опасности и пожалела портить тяжким трудом собранное добро. А через минуту уже было поздно выбираться, болото жадно вцепилось в добычу, и всякое движение только ускоряло неизбежный конец.

Болотная жижа по весне холодна, сверху может июнь жарить, а под моховой шубой прячется стылое воспоминание о декабрьской стуже. Потому и болотная ягода цветет позже всех иных.

Почувствовав, как ноги охватила липкая стылость, девчоночка закричала, но слабый голосок сорвался, крик получился неубедительный. Даже если услышит кто, то не помчится сломя голову на выручку, а лишь плечами пожмет.

Девчонка билась уже бестолково. Исцарапанные руки рвали податливую траву, вялые после зимы корешки. Им бы ухватиться за что-то стоящее — ни в жисть бы не выпустили, выволокли бы засосанное тело из трясины, да нет кругом ничего ни стоящего, ни стоящего. Болото…

Кика страсть не любила наблюдать последние мгновения утопающих, когда жидкая грязь силком лезет в горло, тина застилает взор, а предсмертный кашель рвет легкие, с кровью выплескиваясь наружу. Болото неторопливо и убивает неспешно, позволяя в полной мере прочувствовать происходящее. А Кике какая радость с тех мук? Деревенские, конечно, всякое болтают, но что их слушать? Ни один из них в прорве не живал и дела не знает. Люди только поверху ходят, оттого и глубины в их суждениях нет. А у самой Кики никто не спрашивал, нравится ли ей прохожих топить.

Не дожидаясь последних судорог, Кика рванулась к утопающей, обхватила длинными руками и потянула в глубину. Крик жертвы пресекся, залитый мутной водой. Пыталась ли утопленница сопротивляться или ее просто ломала предсмертная тоска, Кика не разобрала, недосуг было. И без того приходилось волочить не только саму девчонку, но и короб, так и не скинутый с плеч и ужасно мешающий. Еле управилась с такой-то работой. Втащила обмякшее тело в затинок, освободила от ненужной ноши, уложила поближе к огоньку. Синий болотный огонь почти не светит, и тепла от него, что от лучины, а все с огнем уютнее. К тому же горит он день и ночь, успевая малость согреть тесный затинок.

Утопленница не дышала, и Кика, которой вовсе не интересно было возиться с мертвым телом, перевернула ее на живот и особым образом ударила между лопаток. Лежащая дернулась, горлом пошла пена, смешанная с грязью и илом. Все в порядке, значит, оживет. Люди, пожалуй, девку и не откачали бы, а для Кики в том ничего сложного нет. Сейчас отплюется и задышит.

Лежащая застонала и открыла глаза.

— Ну что, — спросила Кика, — оклемалась?

Утопленница обвела безумным взглядом затинок. Кику она разглядела не сразу, но, разглядевши, задрожала крупной дрожью и глаз уже не отводила. Оно и неудивительно, болотная жизнь никого не красит, вернее, красит, но в зеленый цвет. Кика шевельнулась, и девка немедленно подскочила, забилась в угол, поджав ноги, словно боялась, что Кика сейчас ухватит ее за лодыжки и утащит в самую глубь болота, в затинок. А чего бояться, когда уж давно в затинке сидишь?

— Спужалась? — поинтересовалась Кика. — А ты не пужайся, хозяйка я здешняя.

— Это ты меня утопила? — Девушка наконец разлепила перемазанные илом губы.

— Утопла ты сама, а я тебя спасла. Кабы не я, лежала бы ты сейчас в ямине да торфянела потихоньку.

— Спасибо, тетенька.

— А ты не спасибай зря. Таким, как я, вовсе спасибо не говорят, мне ваше спасение без надобности. Давай лучше думать, к какому делу тебя пристроить.

— Тетенька, отпустили бы вы меня домой…

— Ишь, что удумала! — Кика усмехнулась. — Так я тебя не держу, дверь не заперта. Только учти, тута над головой илу семь сажен. Умеешь в иле плавать, так ступай.

— Что же делать-то? — Девчонка, все так же сидящая в углу, глянула на Кику глазами, полными слез. Не было уже в этом взгляде страха, одна глупая надежда.

— Вот и я думаю, что делать? — ворчливо ответила Кика. — Будешь со мной жить, станешь как я, болотной хозяйкой.

— Я не хочу.

— Да кто ж тебя спросит, голубушка? На-ко вот, глони. — Кика достала из туесочка слизистый комок, протянула девушке.

— Что это? — Утопленница плотнее вжалась в угол.

— Это, милочка, редкая вещь — слеза слизня. Как ты ее сглонешь, то память о прежней жизни тебе враз отшибет и станешь ты мягкая да всему покорная, как тот слизняк. Тогда я тебя в кикимору переделаю, и будет нас тут две хозяйки.

— Я не хочу! — Девушка затрясла головой.

— Не хочешь — не надо, — покладисто согласилась Кика, пряча драгоценную каплю. — Неволить не стану. Сиди тогда здесь. Ты рукодельству какому ни есть обучена?

— Обучена! — с готовностью заторопилась утопленница. — И прясть умею, и на кроснах ткать, и по канве вышивать могу…

— На коклюшках умеешь?

— И кружево всякое — на коклюшках и крючком…

— Крючком — это как? — заинтересовалась Кика.

— Просто это, просто! Я хоть сейчас научу, у меня и крючок с собой!

Девушка добыла откуда-то тонкую железку, приняла от хозяйки клубок тонко спряденных зеленых ниток, принялась споро вязать, поясняя, что и как делает:

— …крючком сквозь петлю нитку-то тащу… а тут — разом две. А можно одну нитку сквозь две петли, вот оно и закружавится…

Кика наблюдала за работой, молча кивала головой. Тому, кто всю жизнь рукодельничает, переспрашивать не нужно, он с первого взгляда науку перенимает. Потом спохватилась, сказала:

— Хорошо, ластонька, ловко у тебя выходит. Только давай сперва у огня пообсушись. Это мне, жабочке болотной, сырость на пользу, а тебе поберечься надо — простудишься, не ровен час.

Верно, молодая утопленница устала бояться, потому что безропотно сняла сарафан, развесила его перед огнем, сама укутавшись полушалком, который Кика связала из клочьев линялой волчьей шерсти, набранной по весне на родном болоте. Нет лучше средства от простуды, чем волчья шерсть, недаром волк, покуда шкура цела, никогда не простужается.

Девчоночка отогрелась, и ее с ходу сморил сон, что порой нападает на человека, глянувшего в лицо жутковатой гибели. Иной, избежав опасности, по трое суток не спит, а другого сон валит, что топором. Кика притушила огонь — и без того в затинке натоплено, как и зимой не бывает, — прикрыла девчонку второй шалюшкой, а сама всю ночь просидела, разбираясь с плетеным кружевом, что выходило из-под стального крючка. Крючок понравился, хотя Кика не любила металла. Но это не беда, можно самой смастерить, из птичьей косточки, еще и лучше будет.

Кика, как и все ее племя, спать не умела и под утро выбралась наружу: набрать свежей тины и гусиных яиц на завтрак. Гуси как раз начали обустраивать гнезда, и Кика разорила одно, зная, что гусыня покричит сердито, а потом снесет новые яйца.

Вернувшись домой, увидала, что девушка проснулась и сидит за работой. Была она уже переодета в свое, а шалюшку аккуратно сложила. Такое дело Кике понравилось. Захотелось утешить бедняжку, сказать что-нибудь ласковое, но что можно сказать живому человеку, запертому в затинке?

— Ничего, девонька, привыкнешь. Ты, я вижу, работящая, а работящей везде хорошо. Не пропадешь.

Девчонка глянула затравленно и ничего не сказала. Видно было, что у нее на уме, но просьбишка осталась невысказанной.

«Ох, чует сердце, не привыкнет она, — подумала Кика. — Зачахнет девчонка, как пить дать. Может, надо было силком ее заставить слезу сглонуть? Или сейчас окормить?..»

Ничего не придумавши, Кика занялась обедом. Поела сама и девчонку поесть заставила, ничем не окормивши. Потом вдвоем уселись за работу — прясть, а то готовым ниткам уже конец виден был.

Тину прясть девка не сумела, пальцы не те. Вроде бы и тоненькие, и ловкие, а зеленые пряди размазываются слизью, не желая скручиваться в нить. Пришлось прясть самой, а помощнице отдать плетение. Та послушно делала все, что ни прикажут, на вопросы отвечала кротко и коротко, сама вопросов не задавала.

— Чего ж ты не спрашиваешь, зачем рукодельничаем? — не выдержала Кика.

— Зачем зря спрашивать? Работа и есть работа, ее делать надо.

— Хе!.. Моя работа не простая. Вот, смотри! — Кика отворила окошко, указав рукой наверх.

Окошко в затинке не простое, выходит оно в липкую, непроглядную мглу, но видать сквозь него далеко и ясно, словно в подзорную трубу. Хочешь — нижнее царство разглядывай, хочешь — на волю выгляни. И видно все, и слышно, только потрогать нельзя. И еще, всего обзора — не дальше болота. В своем царстве Кика хозяйка, а на чужое — и глядеть не моги.

На этот раз окошко открылось из-под низу. Густой ил казался полосами тумана, комья торфа висели среди болотной жижи, словно черные клубы дыма. И лишь задавленный родничок на самом дне струил ледяную воду, омывая волшебный Стынь-камень. Плывун вогнутым небом нависал над головой, ограничивая кругозор.

— Красиво? — с гордостью спросила Кика.

— Страшно.

— Это потому, что ты еще не привыкла. Времечко пройдет, любоваться будешь — не налюбуешься. А работа моя — вон она, над головой. Плывун, думаешь, сам по себе стелится? Это же ковер болотный, его соткать надо. Слепому глазу в нем видны только белые корешки да зеленый мох, а на деле все это нитки, которые я спряла. Зеленые — из тины, белые — из пушицы. Придет срок, будем пушицу собирать. Ее прясть легче, у тебя получится. А на окна болотные, на няши да чарусы — самое тонкое кружево плетем, только малому куличку пробежаться. Плывун присмотра требует, заботы и починки. День пробездельничаешь, глядь — коврик и расселся. Получится не болото, а безобразие. Не пройти и не проплыть. И я без дела, и людям без пользы — один комариный звон. Потому и стараюсь. Вон, видишь, дырища? — это ты ее просадила, когда с тропки сбилась. Там работы на всю весну хватит.

— Не нарочно я, — ответила девушка, глядя на зеленоватое пятно, за которым угадывалась воля. Глаза, который уже раз за эти два дня, медленно наполнялись слезами, прозрачными, как волшебный комок, дарующий беспамятство. Впрочем, давно известно, что у женского полу глаза на мокром месте посажены.

— Не реви! — строго прикрикнула Кика. — Вашим слезам веры нет!

— Я н-не реву… — всхлипнула утопленница. — Просто по солнышку взгрустнулось…

— Отвыкай. Солнышко не про нас. Оно там, а мы тут, в тенечке. У него свое дело — ягоду растить, а у нас свое — моховой ковер штопать. Эвон, гляди, кто-то болотом прется — зыбун так ходуном и ходит. Каждый след, считай, дырка в ковре. Я бы такого ходока своими руками на дно утянула. Давай-ка поглядим, что за невежа…

Кика огладила ладонями чешуйчатое окошко, и сразу пленка зыбуна над головой стала прозрачной, в затинок глянуло полуденное солнце и словно ветром пахнуло, настоянном на багульнике и сосновой смоле.

По болоту шел человек. Молодой парень, безбородый еще, лишь ржаные усы начали пробиваться на губе. Был парень одет по-городскому, в длиннополый сюртук, кучерявый чуб выбивался из-под картуза, на ногах красовались болотные сапоги с раструбами, в каких, ежели их развернуть, то хоть выше колена в воду заходи — ног не промочишь. На плече небрежно висел а тульская двустволка, наводящая ужас на боровую и болотную дичь.

— Степа!.. — девчонка так кинулась к окну, что едва не вышибла его и не залила весь затинок жидким илом. — Степушка, тут я!

— Тише, шальная! — крикнула Кика, стараясь утихомирить бьющуюся девку. — Затинок на части разнесешь. Ну что ты развоевалась, парня знакомого углядела? Эка невидаль!..

— Это же Степа! Меня он ищет!

— Ой, не дури! С чего ему тебя искать? Сама же видишь, на охоту парень пошел, куликов стрелять. Я этого гулену давно приметила — бекасов влет сшибает.

— Это он для виду на охоту, а на деле — за мной. Мы с ним еще когда сговорившись, осенью сватов обещал прислать. Матушка, пусти меня к нему!

— Куда я тебя пущу? Прорва тут, не видишь? Сейчас окно вышибешь — так к нему даже пузыри не взойдут.

— Матушка, пусти! Это же мой Степа, не могу я без него, люблю его больше сердца! Пусти к нему хоть на минуточку!

— Ты, девка, на себя посмотри. Ты же в болоте утопла. У вас таких даже на кладбище не хоронят. Степа твой от тебя, поди, враскорячь побежит.

Девчонка не слушала. Билась в окно, звала своего Степушку, любимым кликала, дролечкой, кровинкой ненаглядной… — откуда слова такие брала. Вязкая топь равнодушно гасила крики, ей было все равно, что топить.

Степа ушел, и девчонка замолкла, забилась в угол, лишь вздрагивала порой, словно подстреленная и по недосмотру недобитая зверушка.

«Не приживется, — огорченно думала Кика. — Так и исчахнет тут зазря».

Кика сама понимала, что напутала в своей пряже — дальше некуда. Не полагается такого живых людей в прорве держать. Девку следовало притопить до смерти, отнести к Стынь-камню, там, замершую, нетленную, поить болотными настоями, растирать жижей да слизью, пока утопленница не оживет. Тогда только она станет настоящей кикиморой — существом угрюмым и недобрым. Но ведь сама Кика иначе на свет произошла, и ей было одиноко без подрути. Потому и копила беспамятную слезу, надеясь обрести товарку с живой душою. А живая душа, вишь, о Степушке плачет. Далась ей эта любовь, будь она неладна.

Молчание длилось долго, часа, может быть, три. Тишина в затинке такая, что и в могиле не сыщешь. Тут молчать — себя не любить, недаром вся болотная нежить ворчлива, сама с собой беседы ведет. Вот и сейчас первой Кика тишину нарушила:

— Хватит дуться, что мышь на крупу. Пошли, покажу тебе кой-что.

Кика подошла к стене, отворила проход. Девка, до того сидевшая безучастно, подняла голову и чуть слышно произнесла:

— Ты же говорила, отсюда выхода нет.

— Так его и нет, выхода-то. Видишь, дорога вниз идет. Это дело такое — вниз всегда катиться можно. Падать и дурак сумеет, а ты сумей наверх подняться. Ну, чего стала? Пошли, посмотришь, что там у меня хранится.

Кика двинулась по проходу, зная, что девчонка идет следом. Думает, что хуже, чем есть, — не будет, а так — хоть что-то новое. Пусть вниз, а все-таки — дорога. Эх ты, дуреха, тебе же ясным языком сказано: не всякая дорога к добру ведет. Погоди, еще раскаешься…

Под ногами зажурчала родниковая вода. Пальцы сразу свело. Потом впереди появился свет: мертвенное мерцание, что заставляет впустую напрягать глаза, но не освещает ничего.

— Ну, что скажешь? — спросила Кика, останавливаясь.

— Что это?

— Это, милочка, Стынь-камень, болоту нашему сердце. Он воду студит, от него все кипени в округе. Ручьи да речки здесь начало берут. Без него болото или лесом зарастет, или озером растечется. Ни ягод не станет, ни журавлей, ни воды чистой. Тут всему самое древнее начало. Люди болото не больно жалуют, а ведь без него ничему в мире не быть. Озеро загниет, лес в засуху погорит. Останется только сушь да пыль. Поняла теперь?

— Поняла, хозяюшка.

— Так подойди поближе, глянь попристальней, может, увидишь чего…

— Боязно мне.

— Тебе, подружка, бояться уже нечего. Глубже Стынь-камня не нырнешь, выше затинка не подымешься.

Девчонка стояла в нерешительности, и тогда Кика, отшагнув в сторону, резко толкнула ее в спину, как толкают купальщицу, не смеющую окунуться в холодную воду. Вскрикнуть девчонка не успела, ладони ее коснулись Стынь-камня, и она мгновенно застыла, замерла в костяной неподвижности, не живая и не мертвая. Не билось сердце, не дышала грудь, лишь взгляд, казалось, все понимал. А может, и не понимал, кто его знает? Очнется — ничего помнить не будет.

Теперь можно браться за притирания, за мази да слизи. Колдовать, ворожить, росой с росянки поить, жабьими молоками потчевать… И родится небывалая кикимора с живой душой и человеческой памятью. Это о том, что возле Стынькамня творилось, ничего не запомнится, а прежняя жизнь не денется никуда, помниться будет до капельки, до распоследнего словечка. А значит, останется в лягушачьем сердце человеческая любовь. И поползет зеленомордое страшилище в деревню, к своему ненаглядному Степушке…

Вот о такой нежити и рассказывают люди самые страшные сказки.

Кика взвалила одеревенелое тело на плечи, поволокла прочь от Стынь-камня. «Ишь, царевна, — ворчала она дорогой, — второй уж день только тем и занимаюсь, что тебя на руках ношу. Делать мне больше нечего».

Из затинка вынырнула в заросший омут, сквозь пласты ила пробилась к свету. Девчонка не дышала, и подводное путешествие не могло повредить ей. Девушку Кика оттащила в кочкарник, где место и впрямь было плотное, так что и захочешь, глубже чем по колено не провалишься. Уложила на солнцепеке, полюбовалась на свою работу. Девчонка лежала грязная, мокрая, исцарапанная. Бледное лицо заляпано илом. Кикимора, да и только! И о какой это любви ей возмечталось? Тут, впрочем, не Кике судить; если и впрямь так любит Степушку, то отлежится на солнце и оживет. А ежели соврала, захотевши поиграть в любовь, — то не взыщи. Не быть тебе тогда ни девкой, ни кикиморой и вообще никем.

Кика развернулась и беззвучно канула в болотной глубине.

Дома подошла к окошку, глянула: как оно там? В самую пору поспела: девушка зашевелилась, открыла глаза и села во мху. Несколько мгновений непонимающе смотрела на стебли болиголова и кривые сосенки, медленно поднялась, шагнула, не глядя, и вдруг повалилась на колени, ткнулась лбом в мох: «Спасибо, хозяюшка, спасибо, родная! Век буду бога молить!»

— Фу ты! Кого она будет молить?.. и о ком? — Кика отмахнулась четырехпалой рукой и сплюнула через правое плечо.

* * *

Дни потянулись обычные, словно и не бывало в укромном затинке человеческой гостьи. Как там на деревне дела, Кика не ведала; окно деревню не показывает, а самой ползти не положено, да и охоты нет. Это по вязкому ходить Кикины ноги подходящи, а по сухому — изволь ползать. Потому и нет охоты деревню навещать.

Поначалу тревожно было: все-таки девка и Стынь-камня касалась, и тиной ее отерло, — а потом Кика успокоилась. Если подумать как следует, то в хорошей бабе и от русалки чуток должно быть, и от кикиморы. А то не женщина получится, а пресная лепешка.

Летом народа на мху мало бывает, только ежели за морошкой кто прибежит. В летнюю пору огороды да сенокос людей возле дома держат. Лишь однажды целой гурьбой явились бабы за мхом, избы конопатить. Новые избы зимой рубят, а мох для стройки с лета запасать надо. Знакомой девки (имени ее Кика так и не узнала) среди пришлых баб не оказалось. Зато Степушка ходил на охоту частенько, нанося ужасный ущерб уткам и куликам. Вот только прочесть по его лицу нельзя было ничегошеньки.

К августу по лесным закраинам созрела хмельная гоноболь, а там и брусника зардела густым горько-сладким багрянцем. Народ стал на мху показываться. Кое-кто из жадности и клюкву зеленцом хапать начал. А уж в сентябре все за клюквой побежали. Вместе со всеми и Кикина знакомка объявилась. Ходила с бабами, стараясь от громады не отставать. Ягоду хватала споро, не разгибаясь, не позволяя себе даже минутного отдыха. Словно выслужиться хотела, показать, какая она справная да работящая. Кика помогала как могла: отводила других баб с необобранных мест, оставляя посестренке лучшие ягоды. Хотя уже знала, что забота ни к чему; еще летом выследила она Степу с другой.

Хоть и сухи лесистые песчаные островки, а принадлежат болоту и из затинка насквозь просматриваются. Вот там-то, в укромном грибном месте, и миловался Степушка со своей новой зазнобой.

— Оченно ты мне, Тонечка, по сердцу пришлась, — твердил он, правой рукой обнимая босоногую красавицу за плечи, а ладонь левой деликатно положив на талию — не ниже и не выше.

Тонька ловко выскальзывала из объятий, отмахивалась лукошком:

— Руки-то не распускай бесстыжие. У тебя своя Анюта есть, с ней и обнимайся.

Вот и узнала Кика, как зовут неутонувшую утопленницу.

— С Анюткой у меня ничего не было, — отвечал Степа, петушком подбегая к Тонечке, — а что было, то быльем поросло. Не люба она мне, одна ты мне до ужаса нравишься.

— То была Анютка люба, а теперь — не люба? — дразнилась Тонька, вновь ускользая от жадных рук, но не отбегая далеко. — Все вы, мужчины, переменщики, и веры вам ни на грош.

— Ледащая она, и тиной от нее воняет, — оправдывался Степушка.

— Вот ты — иное дело, земляникой от тебя пахнет, и вся ты как ягодка, так бы и съел!

— Не твоим зубам ягодка зреет! — хохотала Тонька.

Были бы у самой Кики зубы — скрипела бы ими от злости и обиды за посестренку. И ведь ничего не скажешь, Тонька и впрямь фигурой куда казистее; Кика, видом схожая с корягой, ценила в людях телесное дородство и оттого особо переживала беду отпущенной гостьи.

— К тебе, Тонечка, всем сердцем прикипел! — разливался Степушка, кидаясь вдогонку за ускользающей сластью.

И ведь добился своего, уломал девку, уложил на колючую постель из сухих сосновых иголок.

Потом она уже сама к нему бегала, ласкалась да ластилась, дролечкой величала, кровинкою. Кику ажно корежило, когда слышала она эти сворованные слова. Степка жмурился, что сытый кот, врал про любовь до гроба, обещал сватов по осени прислать.

— Ой! — счастливо смеялась Тонька. — Ужо погоди, отец тебя на Малушке Герасимовой женит — тогда запоешь!

— Вот еще! — отмахивался Степан. — Нужна мне та Малушка… она же гугнивая.

— Зато отец у нее богатей, — неумно накликивала Тонька, — еще побогаче твоего. Деньги к деньгам, гляди, сговорятся отцы, тебя и не спросят.

— Я уж давно по своей воле живу, — спесиво отвечал Степка, пощипывая соломенный ус.

Тут у Кики всякое зло на разлучницу пропало, даже топить ее раздумала. Знала, что накаркала Тонька на свою голову. Отцы-то уже неделю как сговорились, и было это тут же, на болоте, при котором кормились все окрестные деревни.

Два мужика шли негаченной тропой на дальние острова проверять ягодные балаганы. Там с сентября и до самого снега будут жить наемные работники, грести частыми хапужками клюкву, ссыпать в короба. А уж вывозить собранное станут зимой, санным путем, потому как на себе такое не перетаскаешь, ягоду на островах берут сотнями пудов. К такому промыслу нужно заранее готовиться: поправить балаганы, запасти харчи. В страду заниматься этим будет некогда. Вот и шли богатые мужики, державшие в руках островной промысел, оглядывать свое хозяйство. А Кике любопытно было послушать, о чем гуторят люди, опрометчиво полагающие себя хозяевами окрестных мест. Тоже, хозяева нашлись — смех и грех! — через ее-то голову! Но подслушать чужой разговор все равно надо, это дело святое…

— Так-вот я думаю, Емельян Андреич, — говорил один из мужиков, упорно перемешивая сапогами вязкий мох, — пора мне Степку женить.

— Это дело хорошее, — отвечал другой, также размеренно переставляя ноги.

— И у тебя Малуша в возраст вошла. Не прогонишь, если сватью пришлю?

— Оно бы и ничего, да балует твой Степка, говорят. Гуляет с кем-то из деревенских, да и не с одной.

— Это, Емельян Андреич, дело молодое, чтобы девок портить, — отвечал Степкин отец. — Дурной еще, вот и гуляет. А как оженится, то перестанет. Дело известное.

— Такого оно так, и я не прочь Малушу пристроить, а вот что приданого ты за ней хочешь?..

До дальних островов путь медленный и долгий. Сговорились отцы.

На Покров мхи покрыло первым нетающим снежком. О ту же пору и невестам издавна покрывают головы бабьими платками. Прежде этот день посвящен был Велесу — плодородному скотьему богу, всем сельским работам в этот день конец, и скотину с этого дня резать можно. Потому и праздник, веселый, языческий, потому и свадьбы.

С утра зазвонили в сельской церкви. В осеннем воздухе звон далеко слышен, до самых укромных укрывищ достигает.

— Звонят — воду мутят, — ворчала Кика.

Вообще от колокольного звона не было ей ни жарко ни холодно, но сегодня все не так. Трезвонили к свадьбе, дролечка Степа женился на гугнивой Малушке. Как-то там посестренка убивается?.. Не показывает чудесное окно деревни, праздничных людей, румяные лица. Лишь бряканье железного била в медный колокольный бок доносится в затинок. И сколько ни смотри, увидишь только приснеженную топь, исчахлые деревца и девчонку, что, прижав кулачки к груди, бежит, не увязая в подмерзшем мху.

У болота цепкая память, сверху может декабрь трещать, а под моховым одеялом прячется воспоминание об июньской жаре. Тепла трясина и гостеприимна.

Кика встретила беглянку на полпути к незамерзающим окнам.

— Куда ты, подруженька?

Анюта остановилась, кинулась в ноги болотной хозяйке.

— Кикушка, родная, помоги! Я знаю, ты говорила — у тебя средство есть. Забыть его хочу!

— Есть средство, как не быть. От всего на свете есть средство, — Кика достала заботливо припасенную слезу. — На, вот, глони. Полегчает.

Ни мгновения не колеблясь, девушка проглотила прозрачную каплю.

Кто знает, о чем плачут среди травы скользкие болотные слизни?

Взгляд Анюты стал спокойным и отрешенным. Не приведи судьба никому из живых смотреть на мир таким взглядом.

Кика ухватила названую сестру за руку, повела к знакомому топкому месту.

— Вот и хорошо, — твердила она, — вот и ладненько. Пошли, сестренка, домой, в затиночек. Ты, главное, пока сквозь трясину плыть будем, зажмурься и не дыши. А там — Стынь-камень всякую боль остудит.

Мамочка

— Мамочка, а это когда будет?

— Скоро, я же тебе говорила.

— Прямо сегодня?

— Ну, не совсем сегодня… в полночь.

— Все равно, это уже почти сегодня. А другие ведьмы на посвящение придут?

— Нет. Только мы с тобой.

— Ой, как здорово! А идти далеко? Или мы полетим?

— Мы пойдем пешочком. Это совсем близко, почти здесь.

— Жалко… Я бы хотела лететь как настоящая ведьма.

— Ведьмы тоже не все умеют летать, а только самые сильные.

— Ты у меня самая-самая сильная!

— Ладно, болтушка, собираться пора. На вот, держи.

— Ой, мамочка, что это?

— Твое новое платье. Нельзя же тебе сегодня быть замарашкой.

— Какое красивое! Мамочка, а разве ведьме можно белое платье надевать?

— Ты же у меня еще не ведьма.

— Но когда я пройду посвящение, его будет нельзя. Хотя ну и пусть, я его какой-нибудь бедной девочке подарю… только сначала оно в шкафу повисит, а я буду иногда любоваться. Ну как, мама, хорошо?

— Просто замечательно! Пройдись по комнате, я погляжу… оно тебе очень к лицу.

— А можно я брошку с незабудками возьму?

— Можно.

— А это ничего, что она серебряная?

— Надевай, не бойся. Или ты собираешься стать вампиршей?

— Ой, мамочка, ты как скажешь! Вампирши, они же противные! Холодные как лягушки. Брр!..

— Готово? Только накинь пелеринку, а то на улице уже прохладно.

— Мам, а почему ты дверь не запираешь? Ты ее заговорила, да?

— Легонечко, совсем чуть-чуть. Ты смотри, какие звезды! Сегодня безлунная ночь и самые яркие звезды в году.

— Деревенские говорят, что звезды — это глаза ангелов, которые следят, чтобы люди не грешили.

— Глупости. Тогда бы все грешили днем, когда звезды не горят. Звезды — это небесные огни, поставленные, чтобы находить дорогу. Днем нельзя высоко летать, солнце сожжет, а ночью — самое лучшее время. А чтобы не заблудиться, на небе загораются звезды. Большой ковш, Малый ковш, а вон — Чертовы вилы, люди называют их Волосы Вероники. А это — След метлы, или Млечный Путь.

— Это дорога, по которой мы будем летать на шабаш?

— Нет. Так высоко могут подниматься только великие колдуньи, да и то это происходит очень редко. Тогда на небе виден настоящий след метлы, и люди говорят, что явилась комета. Огненная звезда полыхает на небесах много ночей подряд, и никто не знает, что повело чародейку в такую даль, какие дела она вершит. Помыслы великих сокрыты от простых людей, да и колдунов тоже. Ведьмы низших степеней могут лишь смотреть в эту высоту и завидовать.

— Мамочка, а ты какой степени?

— Я — ученая ведьма. Это почти самое высокое звание. Обычные, природные ведьмы бывают двух видов: те, которые умеют только вредить, — это самые слабые, и те, которые умеют лечить. Еще бывают люди с зеленой рукой, но это уже почти не ведуньи, просто у них, что ни посадят, все растет. А иные знают петушиное слово, их тогда никакой зверь не трогает, даже цепной пес к такому ласкаться станет. Ученые ведьмы гораздо сильнее их всех, они и лечить могут, и вредить, если понадобится. По ночам летают только ученые ведьмы, потому что им подвластна вся природная магия, а не часть, как обычным колдуньям.

— Я тоже буду ученой ведьмой. Это так здорово — все уметь, чтобы люди просили помочь им… вот как та красивая тетя, что приходила к тебе недавно. Она так кланялась, так кланялась, мне было ужасно жалко, что у нее заболел мальчик, и я радовалась, что ты его вылечишь.

— С чего ты взяла, будто у нее заболел мальчик?

— А потому что девочки слушаются мам и с ними никогда ничего не случается. Ну, может, горлышко заболит, и надо будет лежать в постельке и глотать сладкую микстуру. А мальчишки везде бегают и ломают ноги. И если им не поможет ученая ведьма, то они так и останутся хромыми.

— А!.. Понятно. Только у этой тети нет ни мальчиков, ни девочек. Она просила, чтобы я извела ее старого, ревнивого мужа, из-за которого она не может часто встречаться со своим ухажером. Она думает, что, когда овдовеет, ухажер женится на ней. А я знаю, что он все равно бросит ее через месяц, потому что собирается жениться на другой. И тогда эта дама придет и станет просить, чтобы я свела в могилу ее бывшего любовника. Просто из мести. Люди всегда так: делают одну мерзость за другой, то из любви, то из ненависти, но во всем непременно винят нас. Твоя красивая тетя тоже не понимает, что это она убийца, а я — всего лишь ученая ведьма, которая хорошо выполняет свою работу.

— Никакая она не моя, и не красивая, а очень даже противная. И на шее у нее вовсе не родинка, а бородавка. Ее вообще в жабу надо превратить. Почему ты ей помогаешь, когда ее надо превратить в жабу?

— Ну, во-первых, не умею превращать в жаб людей, даже таких нехороших. Это могут делать только великие ведьмы. И потом… мне просто приказали выполнить ее просьбу. Ученым ведьмам подвластны природные явления, но ведь есть еще инфернальные силы, а им могут приказывать лишь великие. Я, конечно, была вправе отказаться, но такие вещи могут плохо кончиться. С потусторонним лучше не шутить.

— Тогда скорее становись великой ведьмой.

— Эх ты, глупышка… Чтобы стать великой ведьмой, надо пройти через непредставимые испытания. А во время посвящения приходится приносить ужасные жертвы, так что все великие до конца своих дней остаются несчастными.

— Мамочка, но ведь у тебя буду я! Мы обе станем великими ведьмами и будем лететь среди звезд по своим никому не ведомым делам. Люди начнут глядеть в небо и говорить: «Смотрите, там две кометы разом — большая и маленькая! Такого еще не бывало, не иначе нам грозит эпидемия насморка и другие ужасные бедствия!» А маленькие дети будут играть, будто в небе летает комета-мама и комета-дочка. Они будут правы, но этого никто не узнает. Правда я замечательно придумала?

— Да, конечно. Ну вот мы и пришли.

— Мамочка, но это же просто дом! Я думала, мы пойдем в какой-нибудь склеп или заброшенную церковь.

— Склеп годится только для грязных некромантских извращений, а церкви давно облюбовала мелкая нечисть. Нам нечего там делать. Все серьезные дела происходят в самых обычных домах. Осторожнее, здесь ступеньки… Ну вот, теперь можно зажечь свет. Пелеринку повесь вот сюда и дай я тебя причешу…

— Ой, не дергай так!

— А ты стой смирно. Кто ж виноват, что у тебя такие густющие волосы? Все-таки ты у меня ужасно красивая, и платье тебе очень идет.

— Мамочка! Разве так говорят — ужасно красивая?

— Ведьмы именно так и говорят.

— Тогда я тоже буду так говорить. Видишь, какая я ужасная и красивая?

— Стой ты, егоза! Мне еще надо связать тебе руки.

— Зачем?

— Такой обычай. По-настоящему руки развязаны только у ведьм, всех остальных сковывают традиции, собственная глупость или людское невежество. Ты еще не ведьма, поэтому в следующую комнату можешь войти лишь связанной. Так не жмет?

— Не-а. Но ты меня потом сразу развяжи, а то мне так не нравится.

— Я развяжу тебя сразу, как только будет можно, а пока — потерпи.

— Ой, мамочка, это что?

— Алтарь с жертвенником.

— Разве я должна приносить жертву? Ты не говорила.

— Я должна. Прости… я обманывала тебя сегодня весь день. Не ты, а я буду сейчас проходить посвящение. В великие ведьмы. Но сначала мне нужно принести последнюю жертву адским силам, откупиться от них. Я тебе рассказывала про нее… только что.

— Мамочка, ты меня хочешь тут зарезать? Мамочка!.. Мама, не надо, я не хочу!

— Тихо, тихо! Вот так, ноги тоже надо связать. Ты не бойся, я все сделаю очень быстро, ты совсем ничего не почувствуешь. Ты пока лежи тихонечко, я только свечи зажгу.

— Мамочка, я не хочу! Давай лучше не надо быть великой ведьмой!

— Поздно. Если я сейчас откажусь, мы всего лишь погибнем обе.

— Тогда давай потом, через год или хотя бы через недельку…

— Нет. У каждой ведьмы такой случай бывает раз в жизни. Слышишь? Сегодня бьют сломанные часы на заброшенной церкви. Полночь. Через час обряд должен быть закончен, а он длинный.

— Мамочка, я же знаю, что ты хорошая! Зачем ты вообще согласилась на это?

— Я не знала, что они потребуют такой жертвы. Честное слово, я узнала об этом только вчера, когда было уже нельзя отступать. Прости меня… и… закрой глазки.

— Мамочка, подожди еще минутку! Давай пусть лучше они нас вместе убьют, я знаю, это будет не страшно, когда вместе.

— Нет. Путь надо пройти до конца. Но я отомщу за тебя. Они горько пожалеют, что назначили именно эту жертву.

— Значит, я сейчас умру, а ты станешь великой ведьмой, будешь ходить в белом платье и летать среди звезд?..

— Обещаю, что я никогда в жизни не надену белого платья, а гадкую тетку с бородавкой, когда она явится, я превращу в самую отвратительную жабу на свете. Я все сделаю, как ты хочешь, только закрой глаза, время уходит.

— Еще минуточку, ведь час такой длинный. Ты мою брошку с незабудками не выбрасывай и никому не отдавай. Там одна незабудка поворачивается на заклепочке, а под ней надпись: «Ne m'oublie pas». Это по-французски…

— Я знаю. Пора, доченька.

— Мама, а как же ты теперь будешь жить без доченьки?

— Они сказали, что я смогу родить другую.

— И эту другую дочку ты будешь любить так же, как меня?

— Наверное, нет. Я уже никого не смогу любить, как тебя.

— Это хорошо. А то вдруг понадобится принести еще какую-то жертву… А брошку не отдавай никому, даже новой девочке.

— Ладно. Я все сделаю, как ты сказала, только закрой же наконец глаза!

— Не могу, мама. Я не хочу смотреть, как ты станешь это делать, но они не закрываются.

КИРИЛЛ САВЕЛЬЕВ