И он тонко улыбнулся Канцлеру.
Андрей Валентинов, Марина и Сергей Дяченко, Генри Лайон ОлдиПАНСКАЯ ОРХИДЕЯ(из цикла «Пентакль»)
Дорогие читатели!
Когда Г. Л. Олди, М. и С. Дяченко и А. Валентинов впервые решились объединить свои усилия, результатом этого соавторства стал роман «Рубеж». Прошло несколько лет, и авторы снова отыскали творческую задачу, которую не грех бы распотрошить сообща. Одной из отправных точек послужил «Миргород» Гоголя — малороссийские истории, провинциальные байки, сложившиеся в Мир-Город, в картину Странного Мира…
Перед вами — три рассказа трех авторов. Ни Олди, ни Дяченко, ни Валентинов не скажут вам по доброй воле, кому именно принадлежит каждый рассказ. Таков принцип построения новой книги — это единый цикл, состоящий из отдельных самостоятельных новелл. Единство места (Украина с ее городами, хуторами и местечками), единство времени (XX век-«волкодав») и, наконец, единство действия, можно сказать, даже взаимодействия пяти человек, желающих, соответственно, разного и по-разному видящих жизнь, но пишущих одну общую книгу. Как видите, мы вольготно устроились в рамках классической драмы. Подобно тому, как у Луиджи Пиранделло шесть персонажей искали автора, мы вышли на поиски персонажа — однажды переступив порог кофейни, где вместе обсуждали замысел. И разошлись до срока по разным улицам, чтобы в финале встретиться под часами на главной площади. Или в полдень у старой мельницы. Или в полночь возле разрушенной церкви…
Предлагаем ли мы сыграть в игру «угадай автора»? Разумеется. Хотя и не питаем иллюзий — искушенному читателю зоркости не занимать. Насколько цельной получится будущая книга — покажет время. А пока предлагаем вашему вниманию фрагмент будущего цикла.
Искренне Ваши
Марина и Сергей Дяченко, Дмитрий Громов и Олег Ладыженский (Г. Л. Олди) и Андрей Валентинов.
ЧЕРТОВА ЭКЗИСТЕНЦИЯ
Жизнь чертячья — она известно какая. Отовсюду беды жди: то крестом припечатают, то молодица справная ухватом достанет. Но такая напасть — не напасть еще. Это в старину хуже справной молодицы для племени чертячьего беды не было. А как перемены пошли, как начало все меняться… И не думайте, что если у людей в жизни перемена, так у чертей все по-старому, как при царе Паньке или при самой царице Катерине. Где там! Издавна заведено: когда у нас, потомков Адамовых, жизнь иной становится, то у чертей, считай, вдвое. Правда, что причиной чему бывает — не скажу. Видать, по всякому случается: когда черти набедокурят, когда и люди свое учудят. А потом — кому жаловаться? Вот и вертятся и те и другие, словно грешники на сковороде.
Как-то перед самым Рождеством выгнали Черта из пекла. Не впервой выгнали, случалась и прежде такая беда, да уж больно времена стояли суровые. И Черт оплошал — так уж провинился, что у самого Люципера в его пекельной конторе зубы заныли. Грянул он, всем чертям начальник, кулачищем волосатым по столу, взревел трубой медной, грешников распугивая: «Ах он, Черт, такой-разэтакий! А гнать его взашей! Да не просто гнать!..»
Вот и выгнали. И не просто выгнали.
Сошел Черт с автобуса на нашей районной автостанции, воротник пальтишка своего поправил, от ветра ледяного спасаясь, оглянулся да и понял: плохо!
А надо сказать, что пострадал Черт аккурат из-за Жан-Поля Сартра, философа французского — того, что экзистенцию выдумал. Выпала Черту служба в самом городе Париже. Не из самых худших служба. Это лишь показаться может, что нашему православному черту в заморской земле делать нечего. Совсем даже не так, напротив. Тогда в Париже православных собралось, что душ грешных в Пекле. Известное дело: паны да подпанки от беды подальше из России подались, а с ним и просто люд случайный толпой немалой. И все злые, все голодные, все друг к другу хуже, чем черт к черту. Собирай души грешные, не наклоняйся даже! Так что Черт наш сыром полтавским в масле катался, на серебре ел да премии каждый квартал из Пекла получал. А вот взяли — и выгнали!
Сартра этого Черт на Монпарнасе встретил, в шинке тамошнем, что у них, французов, «кафе» именуется. Сели за стол, абсента зеленого выпили, словцом перекинулись, снова выпили — уже до изумления. Вот и понравились один другому, общаться принялись. В том тоже беды не было бы, потому как по Сартру давно свои, французские, черти плакали, но только охмурил философ иноземный нашего Черта.
— Растолкуй мне, пане Сартр, что есть твоя экзистенция? — спросит бывало у него Черт. А тот и рад, ему бы только про экзистенцию и толковать. Объясняет Жан-Поль Сартр приятелю своему новому, чего он там выдумал, а тот кивает, слушает внимательно. Но вот лихо! О делах подобных они под абсент зеленый толковали, потому что без абсента мысли философские никак не рождаются. А где абсент, там граппа итальянская, где граппа, там и горилка родимая. И не понял Черт из всех пояснений почти ничего. Почти, потому как одну мысль Сартрову все же ухватил.
— Что ни твори — добро ли, зло — разницы никакой нет, — повторял поутру Черт, кофе черный с граппой смешивая (и этому Сартр его обучил!). — А разницы нет, потому как добро абсолютным не бывает, значит, для кого оно добро, а для кого — совсем наоборот. И со злом такая же история.
Допивал Черт кофе с граппой, заваривал по новой.
— А если так, что толку в моей чертячьей службе? Вот, к примеру, приказано мне зло творить, православный люд смущать да искушать. А как понять, что оно есть? Искушу, скажем, а душа православная от того, напротив, спасется — и прочих спасет? Нет, непонятно выходит! С другой же стороны, даже если не делать ничего вообще, все равно что-нибудь да случится. Может, доброе, может, и нет. Но ведь случится, причем без всяких наших стараний! Тогда зачем мы, черти, вообще нужны?
И такая забрала нашего Черта экзистенция, что забросил он службу. Все равно, мол, и без меня вокруг зла полно — и добра тоже полно. Сами люди себе все и устроят, причем в лучшем виде. Так зачем подметки стирать?
Ясно, что премии в следующем квартале Черт не получил. Может, выкрутился бы, за ум свой чертячий взяться бы успел, но только граппа подвела. Принялся Черт по кафе парижским про экзистенцию толковать. И со знакомыми, и с теми, что не очень. А дальше — ясность полная. У чертей с этим делом хуже, чем у нас. Легла бумага, чертовыми каракулями исписанная, прямо на стол Люциперов, грянул он кулачищем…
В одном повезло Черту, хоть и не слишком. Был он Черт уважаемый, не из новых, которые от брызг грязных народились или из яйца пасхального неосвященного вылупились. Настоящий Черт, коренной. Вот и позволили ему самому ту дыру выбрать, где ему теперь жить-бедовать предписано будет. Сунули Черту под самый пятачок карту французского Генерального Штаба: показывай! И вспомнил он, как в давние годы заглядывал в некий хутор в славной Малороссии. Хмыкнул, ткнул когтем. И не подумал, что был прежде хутор — стал райцентр, была Малороссия — и ее переменило.
Понял лишь, когда с автобуса сошел. Оглянулся, поморщился. И тут его под локоток и поддержали. Аккуратненько так.
— А документик ваш, гражданин?
В прежние годы черти — те, что издалека к нам жаловали, — под шляхтичей польских да под купцов немецких рядились. Поглядишь на такого: фу-ты, ну-ты, пан пышный! Но и тут перемена вышла. Оказалось на Черте нашем пальтишко драповое с вытертой подкладкой, шапка-бирка, что теперь «пирожком» именуется, и ботинки киевской фабрики со шнурками рваными. А ко всему — фибровый чемоданчик, в котором и коту тесно. Привыкай, мол, ссыльнопоселенец пекельный, кончилось твое панство!
Понял Черт: и вправду плохо. Полез за паспортом во внутренний карман, а пока доставал, пока ощупывал и мысленно перелистывал, сообразил: еще хуже! Но только делать нечего. Достал, предъявил.
— Ай да паспорт! — захохотали те, что под локти Черта взяли. — Всем паспортам паспорт! Да с таким тебя, гражданин, и в тюрьму Лукьяновскую не пустят!
Что правда, то правда. Сплошные «минусы» в паспорте: и в Москву нельзя, и в столицы республик нельзя, и даже в центры областные. Некролог — не паспорт! Видно, здорово досадил Черт начальству пекельному.
— Ну ладно, — отсмеялись. — Держи, лишенец. Живи — пока!
А как вернули документ, как вышел Черт на площадь у вокзала… Куда теперь? Прежде все помнил: там шинок огнями светил, там голова, грешник забубенный проживал, там ведьма знакомая из-за плетня выглядывала. А тут… Дома кирпича красного в два этажа, грузовики по дороге пыль снежную поднимают. Холодно, сыро… Куда Черту податься?
— А здоров будь, значит!
Поглядел Черт — подумал, что прежние весельчаки вернулись. Ан нет, не они — знакомец давний из родного Пекла.
— Никак, Фионин? — всмотрелся. — Ишь, каким важным стал, и не узнать-то!
Сам же смекнул: хоть и в шапке-бирке, хоть с паспортом негодным, а все одно — встретили.
— Да и тебя не узнать! — отвечает ему черт Фионин. — Словно после лагеря исправительно-трудового. А меня по фамилии звать не моги, с «гражданином» именуй. Ну, пошли, что ли?
Не стал Черт спорить. Это прежде Фионин самым никудышним чертом считался, из тех, что веревки висельникам подают. Теперь и морду отъел, и в пальто ратиновое вырядился. А на боку левом, под пальто, — револьвер в кобуре желтой. Вроде и не видно, но только от взгляда чертячьего не спрячешь.
Зашли они в ресторанчик вокзальный, взял черт Фионин «мерзавчик» да пару котлет, стаканы выставил.
— Не потому угощаю, что персона ты значительная, — пояснил. — Был ты важным — никаким стал. А потому угощаю, что у нас всех теперь чертячье равенство. Прежде небось и горилки со мной бы не выпил, побрезговал, а теперь — не откажешься, поди!
И вновь не стал Черт спорить — и отказываться не стал. Про себя же решил, что прав приятель его Жан-Поль Сартр. Захотел черт Фионин гонор свой показать, с гостя спесь сбить, а ведь доброе дело сделал. И водки поднес, и поведать о здешнем житье-бытье не откажется. Иначе зачем приглашал?
И в самом деле. Как выпили, как котлетами холодными зажевали, приосанился черт Фионин, платком батистовым губы вытер:
— Ну, слушай! Чего прежде было — забудь. Раньше ты волю свою показывал да Месяц с небес перед Рождеством воровал, теперь же — зась! Наша теперь воля!..
Не выдержал Черт — улыбнулся. Славная была история с Месяцем, ох славная! Даже теперь вспомнить приятно. Ведь это только кажется, что Месяц с небес легко добыть, если ты черт, конечно. Хитрое оно дело, не всем чертям доступное.
— И про Рождество забудь. Нет теперь Рождества — и Велик-дня нет, и Петрова поста разом с Великим. Порядки теперь здесь наши, пекельные. Никаких тебе ведьмовских шабашей, никаких опыров с одминами. Были — и нету! А какие остались, строго живут, по патенту работают, не самовольничают. Потому что души теперь тоже целиком — наши. У кого хотим, у того отнимаем, и не иначе. Понял ли?
— Понял! — кивнул Черт, немало удивляясь. — Что ведьм с прочими скрутили, ясно. И что души ваши целиком — тоже. Но с Рождеством-то как вышло?
Сам же думает: болтай, мол, Фионин, болтай! Никогда ты умом своим чертячьим не славился. Чеши языком длинным!
— А календарь о восемнадцатом годе зачем меняли? — заухмылялся черт Фионин. — Календарь поменяли, а праздники все в прежние дни оставили, по старому стилю. Вот и нет теперь в них силы!.. Ну, не это главное. А главное, что первым у нас в районе гражданин Сатанюк. Скажет — орденом тебя наградят, скажет — шкуру на ранцы школьные сдерут. Он и среди нас, чертей, первый — и среди людей тоже. Потому как прятаться нам, чертям, сейчас не резон, напротив. Так что слушайся во всем да приказы выполняй. Вот Рождество отмененное отгуляем и поставим тебя, лишенца, веревки висельникам подавать. Забудешь о своем Париже, ох, забудешь!
Совсем скверно Черту стало. Понял: и такое сделают. А главное, знал он черта Сатанюка, что ныне «гражданином» именуется. Довелось встречаться! Да так, что и без новой встречи обойтись вполне можно.
Поглядел на него черт Фионин, лапой пухлой по плечу похлопал:
— Понял? Вижу, понял! Ну ладно, живи — пока! А мне на бюро райкома пора, списки там утверждать станем. На таких, как ты!..
С тем и откланялся. То есть кланяться, конечно, не стал, даже кивнул еле-еле.
Вышел Черт на улицу, чемоданчик свой фибровый в руке пристроил — да и побрел куда глаза глядят. Идет, а сам вновь о приятеле своем Сартре размышляет. Вот ведь как выходит! Вроде доброе для них, чертей, дело случилось: и Рождества уже нет, и черт знакомый на хуторе, что ныне райцентром обернулся, верховодит. В прежние дни, когда любой казак мог молитвой припечатать, о таком и не мечталось. Казалось бы, хорошее дело! Вот только почему-то все больше о веревке намыленной думается — и не чтобы висельнику ее подать, а чтобы себе оставить.
Идет Черт, о Сартре думает и по сторонам поглядывает. Не позднее еще время, ходит народ туда-сюда. Принюхался Черт по привычке — не пахнет ли где грехом? Дрогнул ноздрями да чуть не задохнулся. Всюду, всюду дух грешный! И такой густой, что с непривычки обмереть можно. Не поверил Черт даже, в душу первого встречного заглянул. Эхма, что в душе-то! Мечтает душа, как рассмотрят в инстанции письмо анонимное, которое три дня назад в ту инстанцию отправлено. Рассмотрят, меры примут. Черт — в другую душу, а там и вовсе мрак. Вспоминает душа, как врагов лютых к стенке кирпичной ставила, как сапоги да галифе, еще теплые, с дружками своими делила. Помотал черт башкой ушастой, высмотрел на улице дивчину пригожую. Уж у такой в душе иное совсем будет!
И вправду — иное. Умел бы Черт краснеть, покраснел бы до кончиков ушей своих собачьих. А тут и не покраснеешь даже. Одно осталось — лапой когтистой махнуть. Махнуть — и ночлег искать приниматься. Потому как это в дни прежние можно было к знакомой ведьме заглянуть или в шинке пристроиться. А теперь, да еще когда в паспорте сплошные «минусы»…
Повезло Черту — порой и такое случается. Дошел он до места, где прежде постоялый двор был, где чумаки, что из Крыма ехали, шеляги свои чумацкие пропивали, а там он и есть, двор постоялый! Почти такой же, только стены кирпичные, да на вывеске «Дом колхозника» значится. Обрадовался Черт, заулыбался даже. Ведь там, где торгуют, там ему, Черту, и место, как бы времена ни менялись. Достал он бумажник, подсчитал наличность (три червонца всего оказалось). «Хватит ли?» — подумал. Решил: «Хватит!» Зашел в ларек ближайший, взял две скляницы зеленого стекла с белыми «бескозырками» — и на порог. А как чемодан свой фибровый под койку бросил, так и пошел со сторожем местным знакомство сводить. Ведь на постоялом дворе черт всегда своего сыщет.
Между тем и ночь настала — та самая, рождественская. Ясная ночь, тихая. Вот и месяц остророгий над райцентром показался. Показался, блеснул боком серебряным.
И пропал, словно и не было.
Гражданин Сатанюк в ту ночь на службе пребывать изволил. Не один — с чертом Фиониным и со всем прочим своим кагалом чертячьим. Обнаглело бесово семя, адово племя! Вместо того чтобы в Пекло спешить, пока кочеты голос не подали, решили они честь по чести Рождество запрещенное справить. Мол, прежде ваш верх был, теперь наш настал. Навсегда!
В кабинете и гуляли. В наши дни начальство больше бани предпочитает, а в те годы какие бани? Одна на весь город — и та на ремонте второй уже год. Но и в кабинете устроиться можно, особенно если кабинет непростой. Тут тебе стол — всем столам стол, быка колхозного уложить можно, а тут дверца в горницу укромную. Называется горница «комнатой личного отдыха», а какого именно, начальству виднее. Гуляй — не хочу!
Вот и гуляли. Стол бутылками заставили, закуски, только что с базы доставленные, кругом разложили. К закускам — патефон с пластинками польскими и румынскими, а к патефону — молодицы одна другой краше. Хоть и не чертовки, а хороши! Звенят рюмки, поет-гремит патефон, заморский танец танго танцевать так и манит. Хохочут молодицы, улыбаются зазывно, на двери горницы скрытой кивают. Вот она, жизнь чертячья, иной нам и не надо!
Почти до самой полуночи гуляли-безобразничали. А потом велел гражданин Сатанюк черту Фионину в окошко выглянуть. Жарко ему, начальнику чертячьему, стало, вот и решил узнать: хороша ли погода. Если хороша, если тихо, так отчего бы кости не размять, не прогуляться всем кагалом чертовым по улице? Мол, прежде мы, черти, прятались, а теперь же — наше время!
— Ну, чего, Фионин? — вопросил гражданин Сатанюк. — Снега нет ли?
— Никак нет, — вздохнул тот. — Ни снега нет, ни Месяца нет. Украли, видать!
— То есть как — украли?.. — взревел гражданин Сатанюк сиреной пароходной.
Не доревел. Обрезало.
А наш Черт меж тем давно уже по улицам гуляет. Сторож со двора постоялого не бойцом оказался — с полутора скляниц храпака задал, с иными же прочими знакомство свести пока не вышло. Так почему бы и не выйти на улицу в такую ночь, особенно если в Пекло не гонят?
Вот и ходит себе Черт вдоль улиц. Не просто так — вспоминает. И ведь есть чего, есть! Вот тут, прямо, где теперь памятник, серебрянкой смазанный, шинок стоял. Всем шинкам шинок, до самой Полтавы — да что Полтавы! — до Киева слава о нем летела. Приезжали в тот шинок паны важные, дивились. Что за притча? И горилка вроде бы та, что всюду, и сало, и пампушки с чесноком. Та — а все же иная, куда как иная! Хлебнешь, зажуешь, занюхаешь — и в свой Киев возвращаться расхочется. А уж когда скрыпицы играть начинали!.. Все дивились, Черт не дивился. Содержал тот шинок его давний приятель, ведьмак, который всей местной нечистью верховодил. Ох и славный шинок был! Там Черт и познакомился с панычом из Больших Сорочинцев, что страсть как про чертей байки слушать любил. Слушать, записывать — и сочинять. Добрый был паныч, только худо кончил. Плохо от черта к попу кидаться!
Вздохнул Черт: был шинок — нет его. И ведьмака нет, давно в котле пекельном бока греет, и паныча любопытного. Нет их. Если б только их! Помнил Черт: коли Рождество близко, спешат хлопцы и девчата колядовать, рядятся волхвами да медведями…
Безлюдно на улицах, скучно! Видать, крепко запретили Рождество. Нет — ничего нет.
А чего есть?
Оглянулся Черт, от лишних глаз опаску имея. Но только пусто, ночь зимняя вокруг, ни души на улице. И в небе пусто: был Месяц — нет Месяца. Хмыкнул Черт, затылок прической «бокс» стриженный почесал…
Там, где прежде роща стояла, парк оказался. Не роща, конечно, но все же деревья в наличии. Поискал Черт, какое из них вербой будет. Хоть и без листьев, а узнать можно.
— А ну, вылазь! Вылазь, говорю!
Только кто ответит? Ночь, тьма зимняя, Месяца — и того нет.
Хмыкнул Черт, губы дудочкой сложил:
Них, них, запалам, бада,
Эшехомо, лаваса, шиббода,
Яндра, кулейнеми, яндра…
Не взяли бы Черта в Гран-Опера петь и даже в сельский клуб не пустили бы. Не дал Люципер таланту! Но только порой важно не как поешь, а что. Зашевелился снег под вербой, листья прошлогодние встопорщились. Показалось из-под них круглое да серое. Выглянуло, вновь спряталось.
— Кумара? — пискнуло еле слышно.
— Кумара-кумага! — засмеялся Черт в ответ. — Жунжан!.. Вылезай, Клубок! Не признал, что ли?
— Признал…
Встал перед ним черт Клубок — такой же, каким был в годы давние: сутулый и седой, глаза — плошки желтые, борода козлиная, рога козлиные. А в рогах — вроде клубка шерстяного. Ох не завидовали тем, кому такой клубок ночью под ноги попадался!
— Признал, — повторил, бороду козлиную почесав. — А как не признать-то? Кто же из нынешних «Кумару» помнит? И песни наши забыли, и Рождество справляют, нас, стариков, срамят… Давно приехал?
Так и разговорились.
Из парка Черт к речке собрался. Не пропала речка, только уже стала и грязней, даже сквозь лед заметно. Пошел он туда, хоть и надежд особых не имел. За Клубка, приятеля стародавнего, Черт спокоен был. Куда тому пропадать? Или в округе все вербы перевелись? А вот Мостовой, что мосту старому хозяином считался, мог и не уцелеть. Давно мост сломали, еще полвека тому. Разобрали — и новый, железный построили. Прижился ли Мостовой? При железе жить опасно, это Черт еще по Парижу запомнил. Эх, веселым чертом был Мостовой! Клубок — тот без выдумки обретался, по земле катился да с пути сбивал. Или огнем пыхал. Мостовой же без шуток и ночи не проводил. Позднего прохожего на мосту встретит — меняться предлагает. У кого кожух добрый, тому новый, еще лучший сулит, у кого кобза — заморскую гитару обещает. А уж когда дело до уговоров дойдет, никому не устоять! Однажды и вовсе смех был: попа повстречал, что от молодицы под утро пробирался. А у попа блудливого — бородища до пояса. Заступил ему Мостовой дорогу, не побоялся, потому что был в ту ночь поп грешнее грешного. К перилам деревянным прижал и бородами меняться велел. Понимал — не станет блудник долго спорить. Ох и срам случился, когда матушка-попадья поутру увидела, что именно у благоверного на подбородке выросло! Ох и гремело смехом все Пекло! Жаль, историю эту Черт приятелю своему Сартру не поведал. Хотел, так все некогда было.
Ступил Черт на мост, «Кумару», тайную песню чертячью, насвистывая. Только ступил — так сразу и замер, потому что иной звук услыхал. Урчал где-то поблизости мотор автомобильный.
— «Эмка», — определил Черт. — Карбюратор чуток барахлит, чистить пора… А не по мою ли шкуру?
Вот тут-то его и взяли.
— Сгною, удушу! — орал черт Фионин, лампу трехсотсвечовую ближе пододвигая. — В Карамурлаге заморю, в святой воде топить стану!..
Морщился Черт от огня пекельного, зрачки ему рвущего, кривился — и прикидывал, что в прежние времена одной такой лампой весь хутор, который на месте райцентра стоял, осветить можно было.
— Шкуру сдеру, падла! Где Месяц, спрашиваю? Куда девал?
Не выдержал Черт, отвернулся. Уж больно огонь ярок был.
— Ищите!
Взмахнул Фионин лапой когтистой, в кулачище сжатой, но так и не ударил. Хоть и власть у него, хоть и в кабинете они запертом, да только закон у чертей строгий, не в пример людскому. Не пойман — не вор, значит, и бить нельзя. Хуже того! Испокон веков в Пекле подлость ценилась. Подлость — и ловкость. А что может быть подлее и ловчее, когда своих же чертей в обман ввел? За такое немалую награду давали. Если же в совсем важном деле пакость учудил, иных чертей в беду сумел втравить, так не просто награду. Назначали того черта на освободившееся место — за что подлей оказался. В общем, все у них, у чертей, как у нас. Чуток честнее только.
Так что не ударил Фионин, поостерегся. И револьвером грозить не стал, хоть и красовался он тут же — на столешнице, зеленым сукном обитой.
— Пошутил — и хватит! — сбавил тон черт Фионин, даже лампу чуть отодвинул. — Ну, зачем тебе Месяц? Не продашь ведь! А как у нас неприятности начнутся, так ведь и тебе…
Замолк — плохо вышло. Проговорился! Схватился было от злости за револьвер, но так и не взял со стола.
— На постоялом дворе искали? — сочувственно вздохнул Черт. — Мой чемодан под кроватью.
Скривил морду черт Фионин, словно ему и вправду воды святой поднесли. Искали, как не искать! Всюду искали, даже в ресторане, где они с гостем водку котлетами заедали. Не шутка ведь — Месяц! Это прежде такие дела сами собой утрясались, а теперь, при новых-то порядках! Того и гляди, из Миргорода позвонят или даже из самой Полтавы. Где Месяц, мол? Кто дал приказ на изъятие, кто в народе ненужные суеверия распускает? А не вредительство ли у вас в наличии?
— Отдай Месяц, а? — уже не приказал — попросил черт Фионин. — Христом-Во… Тьфу ты, с тобою и язык отсохнет!
— Не брал я Месяца! — не выдержал Черт, улыбаясь во всю зубастую свою пасть. — На месте он, смотреть лучше надо. А то говоришь, порядок, порядок…
Зарычал черт Фионин, сжал револьвер в лапе… Но тут в замке ключ повернулся. Открылась дверь, шагнул на порог сам гражданин Сатанюк в красе и силе своей. Реглан кожаный расстегнут, на сапогах яловых то ли грязь, то ли снег с грязью, портфель кожи немецкой под мышкой. Вскочил черт Фионин, руки по швам опустил, замер царским гренадером. Даже не посмотрел на него гражданин Сатанюк, к столу шагнул, плеснул в стакан воды из графина. Хлебнул, поморщился. Мутна вода, давно не меняли.
— Отпусти его!
— Как отп-пустить? — обомлел Фионин, от изумления языком о клыки цепляясь. — Он это, он! Он Месяц украл, я докажу, я его в подвале…
Зарычал гражданин Сатанюк, морду псиную сморщил:
— На месте Месяц, чтоб его! Я в Полтаву звонил. И в Миргород, и в Киев. Всюду на месте, только у нас одних пусто.
— Ну, так… — черт Фионин даже подпрыгнул. — Туча это! Я же говорил: туча! Вот…
Подбежал к окну, отдернул тяжелую штору. Застонал.
— Хоть бы не заметил кто! — вздохнул Сатанюк, без всякой, впрочем, надежды. — Где там! Сами же к бдительности приучали.
— Явление это — астрономическое! — не сдавался черт Фионин. — Скажем, что необъяснимое наукой…
— Вот и будешь объяснять — за кругом Полярным, — перебил Сатанюк и к Черту повернулся: — Слушай, может, договоримся, а?
Не стал Черт отвечать. Встал — да и вышел, о приятеле своем Сартре подумать не забыв. Прав философ, во всем прав! Какой мудрец скажет, доброе ли дело сотворилось — или совсем напротив. С одной стороны, не дали людям Месяцем полюбоваться в Святую ночь, с другой же… Сильна она, экзистенция!
Как в воду глядел гражданин Сатанюк. Заметили в райцентре непотребство, которое с Месяцем приключилось. В ту же ночь на карандаш взяли, а на следующее утро куда следует сообщили. И вправду, не дело: календарь, властью изданный и властью одобренный, Месяцу на небо подняться велит, наука же наша, самая передовая в мире, с этим вполне согласна. А Месяц где? Как народу трудящемуся пояснить? Что в ночь рождественскую, из праздничной в обычную разжалованную, кто-то провокацию устроил, дабы внимание ненужное привлечь? И если бы хоть повсюду, так ведь нет, только в одном нашем райцентре!
Написали, а для верности еще и позвонили. В пекельное же ведомство и звонить нужды нет, сразу узнали, не замешкались. В общем, началось.
Одно спасение имелось — в следующую ночь Месяц народу явить. Иное бы тоже годилось: тучами небо затянуть да на тучи все задним числом и списать. Но только не властен черт над Небом! Это ему не на Земле пакости да мерзости творить. Так что не вышло с тучами — и с Месяцем не получилось. Следующая ночь звездная выдалась, ясная. Над Миргородом Месяц взошел, уже пополневший слегка, и над Полтавой взошел, и над Харьковом. Только над райцентром темно.
Чего уж там гражданин Сатанюк с чертом Фиониным делали, к кому обращались, про то никто не ведает. Говорят, падали нашему Черту в ноги, обещали на любую должность назначить, какой угодно оклад выписать, а вместо железного моста вновь деревянный построить. Что и как отвечал им Черт — неведомо, но только ясно — не помогло.
На третье утро, под самую зарю, загудели моторы. Три черные машины — из самой Полтавы. Выглянули те, что посмелее, в окошки, головой покачали: ну, будет! А когда из первой машины вышел сам товарищ Химерный с маузером в деревянной кобуре на ремне, все понятно и стало. Ведь от Харькова до галицийской границы каждому было ведомо: не страшны товарищу Химерному ни черти, ни бесы, ни прочая нежить, потому как страшнее его самого на нашей земле в те дни никого и не найти.
А еще через неделю в пустой кабинет гражданина Сатанюка нашего Черта и вселили. Незаметно так, без шума. Вселили да попросили шепотом: Месяц на небо верни и больше такого без спросу не твори. А за это живи как знаешь. Хочешь — Сартра из Парижа приглашай, хочешь, самого Эйнштейна из Америки. Только чтобы тихо, тихо…
Согласился Черт — отчего бы на такое не согласиться? Подписал приказ о вступлении в должность и второй подписал — о товарище Клубке, своем новом заместителе. А на следующую ночь Месяц на небе появился. Уже совсем круглый, с червоточиной малой на левом боку. Кто вздохнул облегченно, кто даже перекрестился от несознательности…
И настала в нашем райцентре жизнь — лучше не придумать. Товаров в магазинах, понятно, не прибавилось, и люди умнее не сделались, зато тишина вокруг такая была, что иззавидоваться можно. И людям воля — и нечисти, какая уцелела и схоронилась, тоже воля. Ведь Черт после всей кутерьмы окончательно в экзистенцию Сартрову уверовал. И в самом деле! Поди пойми, где добро, где зло. А раз так, то и делать ничего не надо. Все равно что-то да случится. Как есть случится!
Заместитель его, товарищ Клубок, в данном вопросе с ним всегда соглашался, вот только порой на посетителей огнем пыхал — по привычке. Но — ничего, не обижались, а коли случалось такое, то не слишком сильно.
Бывало, соберутся Черт с приятелем своим, чертом Клубком, в тайной горнице за кабинетом, разольют граппы, поднимут стаканы.
— Ну, так чего, брат? — спрашивает Черт. — За них! За времена наши былые, правильные! И за нее, за экзистенцию!
— За них! — отвечает Клубок, стеклом о стекло ударяя. — И за нее! Только объясни наконец, брат, с чем ее, экзистенцию, едят-то?
И — немедленно выпьют. Потом закусят от души и затянут свою «Кумару», да так, что на соседней улице слышно. «Них, них, запалам, бада, эшехомо, лаваса, шиббода…»
А вот где и как Черт граппу доставал, сказать не берусь. Черт все-таки! С их племени пекельного и не такое станется.
Черт уже подумывал Сартра из Парижа пригласить, чтоб веселее было. А заодно и в самом деле железный мост деревянным заменить, сменщика приятелю своему Мостовому (так и не объявился, бедняга!) сыскать. Не успел. Через год и за ним черные машины приехали, тут уж никакая экзистенция не помогла. Что ни говори, а плоха она, жизнь чертячья, отовсюду беды жди.
Где Месяц был, спрашиваете? Где же ему быть-то, на небе находился, как от веку ему и положено. Просто взял наш Черт у сторожа в «Доме колхозника» ведро с краской черной, кисть, стремянку прихватил — и бок, каким Месяц к нашему райцентру повернут, аккуратненько так закрасил. В три слоя — для верности. А после выписал из области бочку с немецким растворителем и все поправил. Это ведь для нас Месяц чуть ли не с четверть Земли размером. Для черта же, особенно если из коренных он, настоящих, тот Месяц в карман уложить пара пустяков. В карман, впрочем, что! Такое и прежде умели. А вот когда американцы, не подумав, решили на Месяц «Аполлона» своего послать…
Но об этом — лучше не к ночи.
КАРТОШКА
В ту весну Богдан и Люська собрали все свои сбережения и купили домик в селе — за двести долларов. Зарплату задерживали, нули на «купонах» множились, как кольца в руках жонглера, и все знакомые говорили, что надо иметь место для выживания и обязательно огород, чтобы кормиться. «Малого будете вывозить на все лето, — говорила Люськина мама, — экологически чистое место, природа, продукты с грядки. А если печка есть, то и зимой жить можно».
Богдан и Люська купили развалюху под соломенной крышей, как при Тарасе Шевченко. Огород при «хате» лежал огромный, и оба радостно предвидели грандиозный урожай картошки. Три старых сливы и пять кустов смородины образовывали «сад», в конце огорода имелся сортир о трех стенах и без крыши. «Зато свежий воздух!» — веселился Богдан. Люська раздувала ноздри, принюхиваясь к незнакомому запаху весенней земли, розовела щеками и строила многоэтажные планы на будущее: «Тут прополоть… Тут вскопать… Тут фиалки, тут матиола… Тут будет мангал, тут летняя кухня, тут чеснок, там абрикосы…»
Приходили местные, все больше старушки, знакомились: «Говорят, Игнатьича хату купили… Вы купила? А-а-а… Игнатьич-то? Уже три года как помер, и хата стоит пустая… Икона-то в хате есть? Это хорошо… Три года стоит хата, никак нельзя без иконы…»
Единственная соседка принесла желто-коричневые яйца, попросила добыть в городе курева для мужа, который парализован, не встает. Все расспрашивала, у кого из родственников покойного Игнатьича купили дом и за сколько.
— Задешево небось досталось? Знаю, дешево… Думали, даром никто не возьмет. А вам-то зачем оно сдалось?
— Так ведь инфляция, теть Лен, надо недвижимость приобретать…
Соседка ухмылялась с большим подтекстом и в конце концов надоела супругам хуже комаров.
— У меня от нее голова болит, — жаловалась Люська. — Выпытывает, как следователь, и тянет, и тянет… И намекает на что-то, а на что — не говорит…
— Им тут скучно, — предположил Богдан. — Мы приехали — событие…
Перед следующей поездкой Люська купила в «Гастрономе» пять пачек папирос.
Весна прошла под знаком энтузиазма. Каждую субботу супруги поднимались в пять утра, брали на плечи рюкзаки и спящего сына в охапку, ехали на вокзал. Выстаивали в очереди за билетами и грузились в электричку. В поездке завтракали припасенными с вечера бутербродами; двухлетний Денис просыпался, оглядывался по сторонам и отказывался есть манную кашу из бутылочки. Иногда скандалил, тогда Богдану приходилось брать его на руки и прогуливаться по вагонам, подолгу стоять в тамбуре, тыкать пальцем за окно, где проплывали деревья и дороги, и рассказывать сказки без начала и конца, но со множеством событий: «И вдруг… он его… как схватит! А тот ка-ак… закричит!»
Через три часа электричка прибывала на полустанок, и у супругов было целых две минуты, чтобы вытащить на платформу сумки на тележках, саженцы в перепачканных землей кулечках и недовольного Дениса. Час они сидели на привокзальной скамейке в ожидании автобуса; вокруг собирались в изобилии старушки с багажом, их было куда больше, чем мест в старом «пазике», и, когда дело доходило до посадки, малого нередко приходилось «забрасывать» через окно.
Проведя в автобусе сорок минут, семейство высаживалось посреди дороги, переобувалось в резиновые сапоги и брело по раскисшей дороге еще около часа. Денис к этому времени наконец-то просыпался, радовался жизни, гонялся за воронами и хватал руками лягушек в канавках, в то время как Богдан и Люська мечтали только об одном: наконец-то добраться до места.
Здоровались со старушками за плетнями — одно «здрасьте» на семь минут пути. Часам к двенадцати дня впереди показывался сперва колодец, а потом и остатки родного забора; Богдан торжественно снимал со старых скоб новенький замок, и семейство вваливалось во двор — покосившийся сарай, груды неразобранного мусора в дальнем углу, зелененькая травка всюду, куда ни посмотри.
Ночь с субботы на воскресенье проводили в «хате». Два дня с превеликими трудами очищали от сорняков заброшенный огород; одуванчики, такие милые в городе, здесь превращались в настоящих монстров, оплетали землю корнями, глушили укроп и редиску. Крапива, зверея, забивала смородиновые кусты так, что к ним нельзя было подступиться; на прогулки и рыбалку почти не оставалось времени. А предстояла еще дорога обратно — тем же порядком; в воскресенье, в половине двенадцатого ночи, едва живые супруги со спящим Денисом на руках прибывали в городскую квартиру, и обоим предстояла еще длинная рабочая неделя…
— Какой заряд свежего воздуха! — отважно говорила Люська. — Это замечательно — физический труд! Посмотри на Деню, какой румяный…
И Богдан смотрел на вещи со здоровым оптимизмом. Во всяком случае, старался смотреть.
Он впервые в жизни косил траву косой. Он собирал смородину и заваривал чай с мятой. Он обнаружил, что под соломенной крышей свила гнездо незнакомая птица, похожая на ласточку, только много больше и молчаливая. Люська пыталась подкармливать птицу крошками, но та никогда не брала предложенного угощения — летала взад-вперед, бесшумная, как облако, и только ночью шелестела иногда под крышей — возилась, поудобнее устраиваясь в гнезде…
Но время шло, и затея «вывезти малого на все лето» казалась все менее удачной. Денис категорически отказывался от парного молока, предпочитая ему сухое, разведенное из пакетика. Денис панически боялся коров, утром и вечером проходивших мимо домика по узкой улочке. Он вечно тянул в рот какую-то гадость, претерпевал атаки ос и напарывался на сучки, а однажды наступил на змею — змея оказалась ужиком, но, прежде чем была установлена ее видовая принадлежность, Люську чуть не хватил удар… Телефона не было ни у кого в округе — случись беда, пришлось бы бежать на почту за три километра и там вызывать «Скорую» из райцентра…
Ни одно из средств по борьбе с колорадским жуком не принесло должного результата. Богдана, опрыскивавшего ботву, мутило потом два дня, зато жуки размножались без тени смущения. Разочаровавшись в химии, Люська ходила по огороду и терпеливо собирала в майонезные баночки оранжевые личинки. «Отряд не заметил потери бойца» — оценить ее страдания могли только данаиды, наполнявшие водой треснувшую бочку в древнегреческом царстве мертвых.
Капуста, едва оформившись в кочаны, подверглась атаке паразитов. Огурцы погибли как один после неудачного мелкого дождичка. Помидоры, не успев покраснеть, темнели и валились на землю. Супруги попытались было устроить пляж на берегу неглубокого местного озерца, но не выдержали конкуренции с коровами. Наконец однажды в июле Богдан и Люська переглянулись, перемигнулись, за полчаса собрали вещи и, взяв под мышку Дениса, ретировались домой.
Остаток лета прошел великолепно. Дождливые дни чередовались с солнечными, Денис пускал кораблики в асфальтовых лужицах возле подъезда, Богдан и Люська по очереди ходили в театр на гастролеров и в видеосалоны, где крутили помимо третьеразрядных американских боевиков многочисленные серии «Анжелики». Богдан снова занялся диссером, а Люська слушала английские кассеты.
Так закончился август и настало время собирать картошку.
Люська ехать в село отказалась наотрез — она устраивала Дениса в садик, и за беготней по чиновникам и врачам не видела белого света. Бросать урожай на поле было жалко — одних жучьих личинок было собрано не меньше трех тысяч; в субботу второго сентября Богдан поднялся затемно, взял рюкзак и поехал на вокзал — один.
Путешествовать в одиночестве оказалось неожиданно приятно. Богдан подремал в электричке и чуть не проспал свою станцию, потом, не дожидаясь автобуса, удачно тормознул попутный грузовик и уже к одиннадцати утра входил в одичавший за полтора месяца двор.
Трава стояла чуть ли не по пояс. Клумбы и грядки оккупированы были торжествующими сорняками, два абрикосовых саженца засохли. Зато картофельное поле выглядело на диво пристойно — ссохшиеся хвостики ботвы дисциплинированными рядами тянулись до самого сортира, и сорняков среди них почти не наблюдалось.
Передохнув и перекусив, Богдан взялся за лопату. Первый же пробный «тык» вывернул на поверхность три большие золотисто-коричневые картофелины.
Богдан приободрился. Поле, брошенное на произвол судьбы, оказалось честным и незлопамятным: картошки было много, и почти вся — крупная, крепкая, белая на срезе. Богдан стер руки до крови, но не сразу это заметил; на обед сварил в кастрюльке картошку в мундирах и долго смаковал, вдыхая пар, водя по горячим картофельным срезам ломтиком сливочного масла. Ему казалось, что ничего более вкусного он в жизни своей не пробовал.
Все представилось в новом свете. Утомительные поездки, проклятые жуки, автобусы и электрички — все наполнилось смыслом; Богдан смотрел на огород, покрытый горками подсыхающих картофелин, и улыбался рассеянно и счастливо, как посетитель Лувра.
Наступил вечер. Богдан, морщась от боли в спине, собирал картошку в ведра, а потом в мешки. Всю собрать не успел — стемнело; мышцы болели, ладони саднили. Богдан вскипятил себе чаю и открыл банку кильки в томате.
Посреди двора догорал костерок из картофельной ботвы. Богдан сидел, глядя в огонь, ни о чем не думая. Слушал, как медленно отдыхает, успокаивается ноющее тело. Вокруг стояла темнота, какой никогда не бывает в городе, — кромешная тьма, окна далеких соседских домиков не светились, луны не было, только звезды проглядывали в разрывы облаков. Тлели угольки. Шелестел ветер листьями бесплодных сливовых деревьев, далеко-далеко — может быть, в соседском селе — лаяла собака…
А потом замолчала. И в сгустившейся тишине и темноте Богдан вдруг поднял голову — у него мороз продрал по коже.
Легкие быстрые шаги. Шелест сухой травы. И крик — еле слышный, нечеловеческий крик боли. Как будто издыхает придавленная подушкой птица.
Богдан вскочил. Нащупал на поясе фонарик, кинулся на огород — на звук. Белое пятно света тыкалось вправо-влево, выхватывая ботву, расстеленные на земле мешки, ведро, какую-то тряпку…
По огороду шел кот — очень большой. Богдан любил котов, Люська чуть не все лето прикармливала трех соседских кошек, но этот нес в зубах птицу: Богдан видел, как дергается, роняя перья, крыло. Даже ради любви и уважения к кошкам Богдан не согласился бы терпеть разбой на собственном огороде.
— Ах ты, дрянь! — рявкнул Богдан. — А ну кинь немедленно! Убью!
Кот медленно обернулся. Луч фонарика уперся ему в морду — в лицо. Богдан отпрянул.
Стоящее перед ним существо не имело к семейству кошачьих никакого отношения. У него были узкие щелочки-глаза, смотревшие осмысленно, злобно, насмешливо. Носа не было. Зато рот, в котором все еще трепыхалось тельце птицы, был вертикальный, правая челюсть и левая челюсть сжимались, смыкая крючкообразные зеленоватые клыки.
Богдан выронил фонарик. Отступил еще на шаг — и споткнулся о горку неубранной с поля картошки. Стояла полная тишина; фонарь лежал на земле, посылая луч в сторону сортира, и поперек этой световой дорожки неторопливо скользнула тень хищника с птицей в зубах.
Богдан вскочил. В одной руке у него был фонарь, в другой — огромная картофелина, подобранная машинально. Зубастое существо снова оказалась в пятне света; птица в его челюстях висела, безжизненно откинув красивую, черно-белую, как у ласточки, головку.
Богдан завизжал от ужаса и отвращения — и швырнул картофелиной прямо в страшную харю.
Посыпались редкие искры — как если бы на огороде кто-то пытался разжечь отсыревший бенгальский огонь. Темнота взвыла хрипло и яростно. Богдан повернулся и кинулся наутек — дальше сражаться с порождением ночного кошмара у него не было ни сил, ни отваги.
Ночь прошла плохо. Зато утром на огороде не обнаружилось никаких следов схватки… кроме нескольких черных перьев, которые могли быть потеряны раньше — кем угодно и при каких угодно обстоятельствах.
Богдан поначалу стеснялся рассказывать Люське про то, что случилось на огороде. Потом рассказал как бы в шутку, под видом анекдота; Люська посмеялась, но как-то неубедительно, и на следующие выходные предложила поехать «на картошку» вместе.
Дениса решили пощадить и оставили на выходные бабушкам. Захватили побольше мешков, две тележки на колесиках, встали в пять утра и поехали. Надо сказать, Богдан очень красочно описал Люське, какая замечательная картошка у них уродилась и как легко и приятно ее копать. Тем большее потрясение ожидало их в конце пути.
Все оставалось на месте — замок на ржавых скобах, туалет со старой клеенчатой скатертью вместо двери, дом, сорняки и три сливы, вот только картофельное поле было перерыто будто стаей спятивших кротов. Не осталось ни картофелинки; Богдан и Люська стояли, не зная, что делать и что говорить, и смотрели на дело неизвестно чьих рук.
— Это воры, — сказала наконец Люська, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я про такое слышала… Просто пришли и вырыли.
Посреди двора, в кострище, нашлось несколько обгорелых картофельных шкурок, и это подтверждало Люськину версию: воры, собрав чужой урожай, еще и запекли картошечку в костре и сытно поужинали.
Богдан развел огонь в печи. Не разговаривая и не глядя друг на друга, супруги перекусили все той же килькой в томате.
— Уедем сегодня? — предложил Богдан.
Люська кивнула и через минуту добавила:
— Знаешь… А давай вообще тут все продадим. На фига?
Перед тем как уехать, Богдан сделал два дела. Во-первых, невесть для чего подставил лестницу и заглянул в гнездо птицы, похожей на ласточку.
— Да она улетела давно, — сказала снизу Люська. — Слезай, а то навернешься, лестница-то гнилая…
Гнездо в самом деле было пустое, брошенное, как дом. На дне лежало несколько черных перьев.
Богдан слез с лестницы и пошел к соседке. Передал ей две пачки папирос для мужа и спросил, как бы между прочим:
— У нас тут… никого не видели? На огороде кто-то покопался, всю картошку вырыл…
Соседка округлила глаза и отчего-то побледнела.
— Не видели, Богдасик, и не слышали. Никого не было.
— Там много работы было, — сказал Богдан будто сам себе. — На пару дней…
— Не видели. Может, они ночью. Бывает такое: воры ночью придут, все обтрясут, повыроют.
Богдан вздохнул и попрощался. И от калитки обернулся:
— Теть Лен… А вы тут такого кота здорового не видели? Такой… Глаза такие…
И растянул к вискам свои собственные глаза, будто изображая китайца.
Бабка энергично закрестилась, рука ее замелькала в воздухе, как спицы колеса:
— Нет, что ты. Что ты! Игнатьич, царство ему небесное…
Скрылась в доме и захлопнула дверь. Богдан вспомнил, что Игнатьичем звали прежнего хозяина дома.
Супруги испытали облегчение, когда сделка купли-продажи была наконец совершена. Они продешевили, конечно, продавая дом осенью, а не весной, да еще в спешном порядке. Новый покупатель заплатил сто восемьдесят долларов — но Богдан и Люська и тому были рады.
На обратной дороге, в электричке, Люська призналась, что не хотела покупать эту хату и что она Люське не нравилась ни одной секунды:
— Еще и эта… баба Палажка, придурковатая такая, на углу живет, помнишь? Еще тогда подошла ко мне и сказала, что, мол, Игнатьич был колдун и что мы с этой хатой наплачемся… Так и вышло.
— Да ну ее, эту картошку, — вяло проговорил Богдан. Он страшно устал. Хотелось спать.
Оба ушли с головой в работу и учебу, благо Денис теперь ходил в садик, хорошо прижился в коллективе и почти не болел. Картошку покупали в магазине — меленькую, часто гниловатую. Потом удалось «с машины» купить два мешка по приемлемой цене.
— Теперь на всю зиму, — довольно говорила Люська. — Бр-р… Как вспомню этих жуков…
Богдан не вспоминал о том, что случилось на огороде, пока однажды ему не привиделась огромная мохнатая тень, одним прыжком перескочившая через детскую песочницу. Дело было в его собственном дворе, Богдан возвращался вечером с работы, фонари не горели, и в тусклом свете редких окон немудрено было принять за чудовище обыкновенного помойного кота…
Люська, открывшая ему дверь, была бледна и как-то нервно хихикала:
— Орал тут соседский кот под дверью… Прямо выл, таким голосом жутким… Хотела выйти, шугнуть его…
— Вышла? — спросил Богдан.
Люська смутилась:
— Знаешь… Поздно все-таки… Решила лишний раз дверь не открывать.
А через несколько дней, вернувшись с работы с Денисом под мышкой, Люська обнаружила входную дверь исполосованной в клочья. Дерматин висел черными ленточками, и уродливо торчали во все стороны куски ваты.
— Участковому скажу, — пообещал, вернувшись, Богдан. Люська держалась молодцом — спокойно объясняла Денису, что плохие мальчишки из соседнего подъезда балуются, режут чужие двери, но дядя милиционер их поймает и накажет…
Участковый долго жаловался на свинцовые мерзости «бытовухи» и маленькую зарплату. Богдан сочувственно кивал. За ремонт двери пришлось выложить деньги, отложенные на электрический чайник.
А еще через несколько дней, наскоро завтракая за кухонным столом, Богдан поднял голову — и встретился взглядом с глазами-щелочками на круглой морде без носа, с вертикальными челюстями. Морда приникла к оконному стеклу — снаружи.
Богдан поперхнулся. Прибежала Люська; в окне, разумеется, никого не было, и Богдан постеснялся рассказать жене правду. Он всегда считал себя выдержанным человеком с крепкими нервами; в тот вечер по дороге домой он зашел в аптеку и купил флакончик валерьянки.
— Для кота? — спросила знакомая аптекарша, веселая веснушчатая мать-героиня.
— Ага, — беспечно ответил Богдан. И, выйдя из аптеки, почему-то перекрестился — чуть ли не первый раз в жизни, скованно и неуклюже.
Валерьянка не помогла. В ту ночь Богдану приснился сон, который вполне можно было отнести к разряду кошмаров: он сидел на овощной базе, перебирал картошку, но хороших клубней не было — в его руках растекалась кашицей гниль. Он знал, что из всего университета прислали по разнарядке его одного, и он не уйдет отсюда, пока не выполнит норму. Ящики громоздились вокруг, закрывая небо; за бастионами из гвоздеватых досок прятался кто-то, подглядывал, но Богдан не мог застать его врасплох, как резко ни оборачивался, как ни вертел головой. По овощехранилищу гулял ветер, его порывы складывались не то в шепот, не то в скрип:
— Расплатишься…
Он проснулся в отвратительном настроении и с утра накричал на Дениса. Сердитая Люська увела в садик сердитого сына, а Богдан долго остывал над чашкой остывающего чая, уныло поглядывал в окно на унылый дворик и встрепенулся только тогда, когда на подоконник села птица — похожая на ласточку, но слишком большая. Птица смотрела на Богдана единственным глазом — второй был выбит в какой-то, видимо, схватке.
— Кыш, — в ужасе сказал Богдан. И добавил, забыв, что птица его не слышит: — Тебе на юг… Ноябрь на дворе… Убирайся!
Птица ударила крыльями по жести «козырька» под окном и улетела. Богдан, полный дурных предчувствий, стал собираться в университет; обнаружив на ковре под креслом синие колготки сына, испытал приступ раскаяния. Аккуратно сложил колготки, открыл комодик — и наткнулся на стопку альбомных листов: в последнее время Денис много и охотно рисовал, воспитатели в садике хвалили его за «развитие мелкой моторики правой руки»…
Богдан бездумно проглядывал карандашные рисунки, пока не наткнулся на один очень яркий, сделанный гуашевыми красками. На нем изображена была женщина в оранжево-синем клетчатом платье (кое-где оранжевая и синяя краска слились, но в целом нарисовано было аккуратно). Рядом на коричневом столике (толстая горизонтальная линия и две вертикальных) стоял зеленый круглый кактус в желтом горшке. Иголки были понатыканы карандашом; в сторону от зеленого шара тянулась огромная фиолетовая труба, похожая на граммофонную.
Богдан поднял брови. У оранжево-синей женщины было узкое лицо, нос как у Бабы-Яги и длинный злой рот уголками книзу. В руке она держала прямоугольный предмет — не то сумку, не то чемодан, не то коробку.
Богдан подумал, что обязательно надо похвалить сына за этот рисунок. Или за какой-нибудь другой — но обязательно похвалить; он видит Дениса так редко, возвращается поздно, в субботу сидит в библиотеке… В воскресенье валяется в изнеможении на диване… По утрам, невыспавшийся и злой, кричит на ребенка всего-то за то, что малыш задумался над мыльной пеной в пригоршне…
Стало быть, в субботу — в зоопарк. Богдан принял решение, и ему стало легче. Он запер дверь, все еще пахнущую новым дерматином, с медным значком «8» (Люськина покупка и гордость), и отправился, почти веселый, на встречу с научным руководителем, которая должна была состояться еще две недели назад, но по множественным уважительным причинам все откладывалась да откладывалась…
Екатерина Сергеевна восседала за профессорским столом. На краю стола стоял кактус, и фиолетовый цветок изгибался, как граммофонная труба. Одного взгляда на лицо кураторши было достаточно, чтобы понять: похвалы не будет. Ноздри тонкого носа раздувались, тонкий рот изгибался уголками вниз. Екатерина Сергеевна говорила негромко, скупо, и все просчеты, допущенные Богданом, его недоработки и небрежности, очеркнутые красным карандашом, ложились перед ней на стол один за другим — серыми машинописными листами.
Последней легла пустая папка; Богдан смотрел, как беспомощно болтаются завязочки. Он не ждал разгрома, но беда заключалась не в том: на Екатерине Сергеевне был костюм в оранжево-синюю клеточку, не такой яркий, как на детском рисунке, но все же вполне узнаваемый.
— …Одна радость — кактус расцвел, — сказала в заключение профессор, и ее тонкие губы наконец-то сложились в улыбку. — Идите, Донцов, и работайте… Я знала, что вы не хватаете звезд с неба… но чтобы в такой степени! Идите.
На ночь он выпил чуть не пол флакона валерьянки.
— Чем это воняет? — хмуро поинтересовалась Люська.
Богдан долго не мог уснуть, в полудреме читал какие-то стихи по незнакомой книге, успевал удивляться: что за строки? Неужели сам во сне придумал? А потом, провалившись окончательно, почувствовал запах гнилой картошки, очутился на ящике посреди овощебазы, а напротив, на другом ящике, сидел небритый старик, прикрывал нечистой ладонью выбитый глаз:
— Ходит за тобой… И ходит… Гляди…
— Кто ты? — спросил во сне Богдан.
— Игнатьич… — старик вздохнул. — Через меня ты в это дело встрял… Гляди…
На другое утро Денис одевался вдвое дольше, чем обычно, но Богдан не проявил недовольства. Наоборот — сообщил, что в субботу они с сыном идут в зоопарк; малой развеселился. Завязывая шнурки на высоких ботинках сына, Богдан спросил как бы ненароком:
— А какую это тетю ты нарисовал с кактусом?
Денис не сразу понял, о чем речь.
— Просто, — сообщил удивленно, когда Богдан сходил в комнату и принес рисунок. — Просто так. Красивая тетя.
— А где ты видел, что кактус цветет?
Денис засмеялся:
— Это краска размазалась!
Всю следующую неделю Денис рисовал зверей, а Богдан спал спокойно. Выпал и растаял первый снег. Ни черная птица, ни похожее на кота существо больше ему не мерещились. Он занимался диссером и ничем другим.
В пятницу Люська попросила Богдана забрать малого из садика. Дожидаясь, пока неторопливый Денис оденется, Богдан рассматривал пластилиновых мишек с бумажными ярлычками имен и подписанные шариковой ручкой гуашевые рисунки. Тема занятия была «Правила дорожного движения», на всех картинках имелись светофоры с глазками и ручками, дяди Степы в огромных фуражках, кое-где попадалось треугольное солнце в уголке листа и цветочки внизу. На рисунке Дениса, невнятном и довольно грязненьком, изображен был самосвал и маленькая фигурка под огромными черными колесами.
— Деня, — сказал Богдан. — Что это?
— Это тетя, которая неправильно переходила дорогу, — очень серьезно сообщил художник. — Нам про такое рассказывали!
Молча проклиная дур-воспитательниц, запугивающих детей всякой ерундой, Богдан вывел сына во двор из пропахшего кашей коридора. Снова пошел снег и перестал; Денис медленно и обстоятельно рассказывал, что было на обед, что на завтрак и что на ужин. Подходя к троллейбусной остановке, Богдан издали увидел толпу возле перехода; над толпой возвышался самосвал. Мигала синим милицейская машина, чуть поодаль стояла «Скорая помощь». Богдан сильнее сжал руку сына и потащил его прочь; во рту стоял отвратительный привкус. Взмокли ладони в перчатках из фальшивой кожи.
— …какое там жива, пополам переехало… — донеслось от остановки, где судачили женщины. Подошел троллейбус.
— Пропустите с ребенком! — рявкнул Богдан неожиданно грубо и, крепко прижав к себе пискнувшего Дениса, ввинтился в переполненные душные недра.
— Ты ведь понимаешь, что это просто совпадение? — спросила Люська. — Ты так огорчился из-за этой выдры Екатерины… Да еще картошка… На фиг она нам сдалась?
— Вот-вот, — подтвердил Богдан.
— А возле того перехода вечно всякая жуть. Нехорошее место. Месяц назад пацана сбили — перебегал…
Богдан тяжело вздохнул.
— Игнатьич, — Люська поморщилась. — Кстати, эту птицу я видела. Сидела на мусорном баке.
— Да?!
— Ну явно не ворона… Хотя большая. Очень похожа на ту, что у нас в селе под крышей жила.
— У нее глаза нет.
— Насчет глаза я не заметила, издали смотрела… Но явно покалеченная, едва летает. Знаешь, часто бывает, что подранки не улетают на зиму, а пристраиваются где-нибудь в городе… Надо подкормить.
— Люська, слушай, это не та же самая, что у нас под крышей…
— Ага. Прилетела за триста километров к тебе в гости. Как же.
Насмешливый Люськин тон привел Богдана в чувство. Но на Денискины рисунки он опасался смотреть еще долго — почти две недели.
Богдан сидел за работой, когда вернулись с прогулки Люська с Денисом. Люська держала санки, Денис — старое одеяльце, служившее подстилкой. С мокрых полозьев падали на линолеум снежные кляксы.
— Замерзли? — спросил Богдан, запирая дверь.
— Ага, — сказала Люська странным голосом. — Немножко…
И взялась расстегивать на Денисе шубку, но Богдан уже знал, что что-то случилось.
— Да нет, — ответила Люська на его взгляд. — Ничего… так. Деня, иди мой ручки… — Прикрыла за сыном дверь ванной. — Видели мы этого… кота. Вроде бы. Деня испугался… А дворничиха говорит, он здесь во дворе… короче, видели его. Вроде бы он болонку съел из второго подъезда.
— Кот?!
— Они говорят про него — «чернобыльский мутант», — Люська невесело усмехнулась. — Знаешь что? Позвоню-ка я в «будку». Пусть приедут, заберут его. На фига нам во дворе такая гадость?
«Будка», служба по отлову бродячих животных, никакого кота-мутанта во дворе не нашла, зато попыталась забрать двор-терьера Булата из третьего подъезда. Случился скандал, чуть ли не драка, хозяйка Булата кричала в лицо Люське оскорбления, Богдан едва сумел разрешить дело миром — заплатил «будочникам», и те убрались пустые.
Люська долго плакала на кухне, Богдан утешал ее и не знал, как утешить. Наконец в час ночи улеглись; в пять утра Денис вышел на кухню попить водички и, глянув в окно, увидел под единственным фонарем во дворе огромную тварь со стоящей дыбом шерстью…
Мигнул — чудовища как не бывало.
— Что это?
Богдан держал в руках новый рисунок Дениса, выпавший из-за неплотно прикрытой дверцы письменного стола. На рисунке были люди с круглыми головами, круглыми животами, с наведенными черной краской руками и ногами — много людей, у некоторых в руках большие черные ножи размером с хорошую саблю. Люди стояли плечом к плечу, один за другим, а в центре композиции помещался хиленький человечек в треугольном зеленом пальто и круглой шляпе. Руки человечка торчали в стороны — на каждой по пять длинных пальцев.
— Что это, Деня?
— Просто так, — уклончиво ответил сын. — Хулиганы.
— А это? В середине?
Сын пожал плечами.
— Это не я, случайно? — осторожно спросил Богдан. — В зеленом пальто?
— Может, и ты, — пробормотал Денис, глядя в сторону.
Одноглазый старик сидел на покосившемся ящике из-под овощей. На темной морщинистой ладони лежала картофелина — чистая, золотисто-коричневая, будто светящаяся изнутри.
— Лопату найди, — говорил старик. — Найди лопату.
За штабелями ящиков, за горами мешков с гнилой картошкой ходили на мягких лапах. Смотрели глазами-щелками, разевали вертикальные челюсти. Поскрипывал ветер:
— Заплатишь…
— Лопату найди! — повторил старик, заглядывая Богдану в лицо почти с отчаянием. — В лопате твое спасение…
Когда первый из них, весь какой-то мутный и вихляющийся, вынырнул из подъезда и заступил Богдану дорогу, тот уже знал, чего ждать, и побежал, не медля ни секунды.
Судя по множественному топоту и мату, за ним погнались человек пять, не меньше. Вокруг не было ни души, фонари не горели, Богдан бежал, боясь одного — выронить папку с диссером. Преследователи, вместо того чтобы разочароваться и отстать, с каждой секундой преисполнялись азартом:
— Стой, сука!
Богдан споткнулся и все-таки упал. Вокруг захлюпали по грязи ботинки, кто-то торжествующе пнул его в бок, потом еще…
— А-а-а! — распахнулось окно, стукнула рама. — Убивают! Батюшки! Милиция!
Неподалеку басовито залаял пес. Богдана пнули еще раз, напоследок — и хлюпанье быстрых шагов отдалилось, затюкало по бетонной дорожке, потом по асфальту, потом стихло…
Рядом стоял сосед с догом. Вернее, сосед стоял, а дог описывал вокруг взволнованные круги.
— Бодя? Ты?
Женщина в окне матерно грозила «этим гадам» всеми возможными карами. Богдан поднялся, прижимая к груди папку с диссером:
— С-спасибо…
…Пальто пропало. Ничего страшного: и Богдан и Люська понимали, что могло кончиться куда хуже.
В хозяйственном магазине стоял плотный химический запах. Богдан долго и бесцельно разглядывал тяпки без рукояток, грабли, жестяные лейки, пакетики с удобрениями; на толстой картонке лежала лопата. Темная, со светло-стальным ободком вокруг острия, еще ни разу не пробовавшая земли, она казалась не мирным инвентарем, но оружием убийства. Богдан смотрел на лопату третий день подряд; купить ее означало признать себя сумасшедшим. Не купить — отказаться от последнего оружия в борьбе со взбесившейся судьбой.
— Что вы все смотрите? — удивилась толстая продавщица. — Берите, пока есть. Сталь хорошая. Держачок вам подберем.
— Дорого, — сказал Богдан, ощупывая в кармане сумки ворох бумажных купонов. От портмоне пришлось отказаться — во-первых, их немилосердно воровали. Во-вторых, такая масса денег не помещалась ни в один кошелек…
— Весной подорожает! Да еще и не будет, все разгребут под сезон… Берите!
«Лопата тебя спасет», — Богдан вспомнил и содрогнулся. Зачем лопата? Уж не могилу ли себе копать?!
— Мне не надо, — сообщил разочарованной продавщице. — Дачу-то продали…
Повернулся и пошел к двери.
В четверг, забирая Дениса из садика, Богдан первым делом ринулся к выставке рисунков. Тема была «Сказки»; не глядя на рисунки прочих детей, Богдан жадно отыскивал надпись «Донцов» на обороте…
На этот раз Денису явно удался рисунок: клякс почти не было. Посреди листа имелся вертикальный коричневый столб, от столба в разные стороны тянулась желтая цепь из неровных звеньев; справа цепь заканчивалась уже знакомой тщедушной фигуркой: круглоголовый человечек вместо треугольного пальто был облачен теперь в квадратную черную куртку. Всю левую сторону листа занимал бурый силуэт с острыми ушами и толстым хвостом до самого неба.
— Что это? — спросил, обмирая, Богдан. — Это… кот?
— Кот научный, — радостно подтвердил Денис. — То есть ученый.
— А это кто? Александр Сергеевич Пушкин? — Богдан указал на фигурку в правом углу листа.
— Нет, — Денис скромно потупился. — Это ты.
— Зачем? — устало удивилась Люська.
Богдан не нашелся, что ответить. В декабре выпал наконец снег, все палисадники были заметены сугробами, приближался Новый год, а сбережения семьи были, мягко говоря, скромными.
— Она дешевая, — соврал он, оправдываясь.
Люська ничего не сказала. Уселась перед телевизором с чашкой чая на блюдце.
Богдан сел на корточки и высвободил лопату из мешка. «Острая, — говорили в магазине, — в транспорте осторожнее». Рукоятка была слишком свежая, слишком чистая; острие поблескивало тускло и хищно, и почему-то сам вид заостренной лопаты вдруг совершенно успокоил Богдана.
Пусть приходит, подумал удовлетворенно. Кот-мутант, или кто он там…
Люська тупо смотрела на экран. Богдан понимал, что она не видит и не слышит событий «Санта-Барбары», что нервозность последних месяцев скоро доведет ее до срыва, что надо объясниться — или покаяться, что одно и то же…
Он снова оделся и вышел во двор с лопатой в руках. Остановился посреди палисадника; в этом месте проходила теплотрасса, поэтому снег проседал, а земля не твердела. Сам не понимая зачем, Богдан налег на заступ — мышцы вдруг вспомнили август, огород, он был почти уверен, что в ямке обнаружится картофельный клубень…
Он нагнулся. Протянул руку и нащупал под сталью лопаты, под снегом и мокрой землей, влажную шероховатую картофелину.
Вытащил.
Это был круглый комок глины.
Новый год встретили дома, по-семейному, тихо и скромно.
Денис заболел, и две недели Богдан и Люська занимались исключительно врачами, компрессами, жаропонижающими таблетками и чаем с малиной.
Лопата стояла в кладовой. На лезвии ее высыхал комочек земли из палисадника.
Денис выздоровел. Убрали елку и стали ждать весну. Екатерина Сергеевна наконец-то сменила гнев на милость — в последнюю встречу с руководителем Богдан был удостоен кое-каких ободряющих слов.
В воскресенье — накануне того, чтобы после долгого перерыва отправиться в садик, — Денис потребовал чистой бумаги. Ему, видите ли, захотелось рисовать. Люська уже полезла в стол за альбомными листами — но Богдан, прибежавший из кухни с чашкой кефира в руке, заявил, что хочет почитать Денису сказку. Спеть ему песенку. Показать кукольный театр. Именно сейчас.
И полдня, позабыв о своих книгах, возился с сыном. Собственноручно выкупал его в ванной и уложил спать; краски так и остались стоять на столе рядом с чистым листом из альбома.
Утром он не помнил своего сна, но в том, что это был кошмар, сомневаться не приходилось.
— Что с тобой? — спросила Люська, увидев его лицо.
— Дрянь какая-то снилась, — Богдан помотал головой.
— Перемена атмосферного давления, — неуверенно пробормотала Люська, и Богдан кивнул:
— Наверное…
За Люськой и Денисом закрылась дверь. Богдан побрел на кухню доедать свой завтрак. Снаружи, на жестяном козырьке окна, сидела большая птица, похожая на ласточку. Смотрела на Богдана единственным глазом. Била крыльями, смахивала с козырька комочки примерзшего снега.
У третьего подъезда стояла черная крышка гроба — ветер вяло теребил широкое кружево. Богдан вспомнил, что умер старичок — хозяин болонки, тот самый, что каждое утро выгуливал ее в оранжевом на меху пальтишке…
Темными тенями сновали люди. Хлопали двери подъездов.
Богдан задернул шторы. Потом позвонил на работу и сказал, что болен. Потом позвонил приятелю, с которым должен был встретиться в библиотеке, и отменил встречу.
Он вспомнил, что ему снилось. Овощная база, только напротив, на покосившемся ящике, никто не сидел. Кто-то смотрел в спину, все время в спину:
— Жди… Сегодня… Жди…
Там, во сне, Богдан вертелся волчком, ожидая нападения, сжимая в руках…
Он открыл кладовку и вытащил лопату. Ногтем счистил прилипшую грязь.
В полпятого позвонила озабоченная Люська. У нее заболела мама — Люська собиралась сегодня ночевать у нее, прихватив с собой и Дениса.
— Ты-то как? — спрашивала Люська сквозь треск в телефонной трубке. — Пришел в себя?
— Совершенно, — отрапортовал Денис.
В шесть часов было темно.
В девять единственный фонарь посреди двора замигал и погас.
Воздух был полон весной и жутью. В небе, широко раскинувшись, стояло созвездие Ориона.
В полдвенадцатого, когда почти все окна в доме погасли, Богдан взял лопату и вышел во двор. Минут пятнадцать он был очень храбр — расхаживал взад-вперед по асфальтовой дорожке и думал о Люське и о Денисе. Пора прекратить весь этот кошмар. Пусть ребенок рисует что хочет. Пусть Люська наконец перестанет хлестать валерьянку на ночь…
Потом звезды съежились и потускнели. И Богданова храбрость съежилась тоже; он завертелся волчком, как тогда во сне, и поспешно отступил к подъезду. Будить соседей, бежать домой, вызывать милицию…
Темная тень вынырнула из-за мусорных баков. Богдан отступил на шаг, выставив перед собой лопату; в этот момент единственный фонарь во дворе вдруг вспыхнул опять.
Свет упал на морду с вертикальными челюстями.
Все еще угрожая лопатой, Богдан пятился и пятился к своему подъезду, молча умоляя хоть кого-нибудь проснуться и подойти к окну, крикнуть, хотя бы завизжать…
«В лопате твое спасение».
Проклятый дом, проклятый огород, проклятая картошка…
Картошка…
Он вспомнил — клубень в руках, картофелина, летящая в страшную морду. Искры.
Не сводя глаз с того, что смотрело на него, Богдан трясущимися руками опустил свое оружие. Мышцы напомнили, что делать; Богдан налег на лопату, она вошла в землю не мягко, но и без особенного усилия. Чудовище припало к земле, прижало уши, хлестануло по бокам хвостом; Богдан, не отводя глаз, нагнулся и нащупал в ямке — картофелину.
Она была крупная и гладкая, с тремя или четырьмя глазками. Она была теплая. Она светилась золотисто-коричневым светом.
Чудовище взревело, отталкиваясь от мокрого асфальта; Богдан размахнулся и запустил в него картофелиной — прямо в морду.
Взрыв.
— Что с тобой? — спросила Люська, увидев его лицо.
Денис сопел на кровати, натягивая колготки. Было серое утро; на письменном столе стояли баночки гуашевой краски и лежал нетронутый листок бумаги.
— Дрянь какая-то снилась, — Богдан помотал головой.
— Перемена атмосферного давления.
— Наверное…
За окном едва светало. Во дворе громко ругалась дворничиха. Богдан выглянул; дворничиха изливала душу старичку из третьего подъезда. У ног старичка вертелась болонка — мерзла, несмотря на оранжевое пальтишко.
— Осторожнее там, — сказал Богдан, выпуская жену и сына на лестничную площадку. И зачем-то уточнил: — Скользко…
— Ага, — улыбнулась Люська. — Не волнуйся.
Выглядывая из форточки, он смотрел, как они идут через двор. Мимо ямы на асфальтовой дороге — глубокой, но не широкой. Не шире лезвия лопаты.
— Санэпидстанцию вызову! — угрожала дворничиха неизвестно кому. — А вдруг оно заразное? А вдруг оно здесь расплодилось? Вот, полюбуйся!
И указала Люське на мусорный бак, где на куче хлама лежала, по-видимому, падаль. Люська только глянула — отпрянула и поскорее потащила Дениса прочь.
Перед тем как завернуть за угол, остановилась и посмотрела на окно кухни. Встретилась взглядом с Богданом, взгляд протянулся между ними, как ниточка.
И Люська улыбнулась.
ПАНСКАЯ ОРХИДЕЯ
— Жалко, Ганна Петривна?
— Ой, жалко, Владислав Викторович!
Графский флигель ломали второй день. Никто не предполагал такого. Думали, ударят раз, два ударят — и прощай, панское наследство.
Не вышло.
Сначала забарахлил бульдозер, потом никак не могли найти бригадира, срочно укатившего по одному ему известной надобности. А когда наконец стальная «баба» врезалась в старую кладку, выяснилось, что одного удара мало. И даже двух мало, и трех. Крепки панские стены! Стоял флигель-золотопогонник прощальной памятью, словно наглядеться на мир хотел. Только не на что смотреть, ничего не осталось! Ни дома, ни парка, ни склепов мраморных, ни вековых дубов. Сгинуло — навсегда, и теперь жадное Время добирало последние крохи.
С утра начали по-новому, на этот раз при большем стечении любопытных. Весть о том, что графский флигель не поддается, разнеслась по селу. Посевная еще не началась, поэтому народ собрался быстро. Набежало и детворы, благо на дворе каникулы. А где школьники, там и учителя.
— Та я ж писала, Владислав Викторович! И в область, и в самый Киев. И в Москву писать думала. То ж памятник, ему два века целых!
— Было два века, Ганна Петривна. Увы!
Оба преподавали в школе, обоим — немногим за двадцать. На этом сходство заканчивалось. Физика Владислава Викторовича, прибывшего в село по распределению, никто даже в шутку не называл Славой. Парень был высок, сух в кости, носил очки и никогда не выходил на улицу без галстука. В свои двадцать четыре он уже стал завучем.
Ганну Петривну именовали с отчеством только детишки, и то не каждый. Она была «теткой Ганной», но чаще «биологичку» называли по имени. Плотная, розовощекая, кость от кости крепкого казацкого рода, Ганна Петривна носила почти в любую погоду белый платок, резиновые сапоги и плюшевую юбку.
Владислав закончил физический факультет университета. Ганна училась заочно в областном пединституте.
Тем не менее они сдружились. Настолько, что директор, мужчина с опытом, из тех, кто видел в жизни все, даже паленого волка, всерьез рассчитывал прикрепить молодого специалиста к школе до самой пенсии. Потому и завучем сделал.
Теперь оба, физик и учительница биологии, смотрели, как гибнет графский флигель.
— У нас в городе не лучше, — Владислав Викторович поморщился, наблюдая за стальной чушкой, раз за разом бьющей в непокорную кирпичную кладку. — Недавно дом в самом центре разобрали. Позднее барокко, XVIII век. Старше Екатерины! Деятели!..
Над полем послышался дружный вопль. Стены наконец-то начали сдаваться.
— А какой маеток был! — вздохнула девушка. — Парк здешний выше Софиевки славился. Венера стояла знаменитая, ее еще Венерой Миргородской называли. А библиотека, что в панском доме? Книжками потом три года печи топили!
— Холопы сожгли родовое поместье, — тихо, ни к кому не обращаясь, проговорил физик.
Пыль понемногу улеглась. Рабочие в замасленных спецовках уже копались в груде битого кирпича.
— Молодежи — здравия желаю! — послышалось сзади.
Бравый участковый Остап Остапович, грузно ступая и придерживая портупею, пристроился рядом с учителем.
— Вам тоже, — неохотно кивнул тот. — Пришли пресекать?
— Если потребуется, и пресекать! — участковый наставительно поднял вверх толстый палец. — А в целом — вести профилактическую работу. Вы бы за детворой смотрели, не ровен час.
— А помните, Остап Остапович, какой тут дом был? — внезапно спросила Ганна.
— Чего ж не помнить? — охотно согласился тот. — Его ж только в начале шестидесятых разобрали, так что застал. Красивый дом! Колонны, стекла цветные, крыльцо мраморное. У того крыльца старого графа и расстреляли.
У физика еле заметно дернулось плечо. Участковый, однако, понял.
— Так времена же, Владислав Викторович! Злой народ был, панов наших ненавидел — страх. Их даже чаклунами считали. Помните «Вия» гоголевского? Говорят, будто все это именно в нашем селе и случилось. Байки, конечно…
— А во флигеле панском человека живьем замуровали! — резко бросила учительница. — И не байки это, а чистая правда. Я в книжке читала!
— Замуровали? В этом самом флигеле? — физик настолько удивился, что даже снял очки, протер, после чего вновь водрузил на нос.
— В этом! — упрямо повторила Ганна. — В книжке было. Дивчину замуровали, кирпичом двери-окна заложили, только окошко оставили, чтобы еду подавать. Она там полвека горевала, бедолашная…
Между тем народ, убедившись в победе стали над камнем, начал понемногу расходиться. Лишь детишки, пользуясь моментом, не только остались, но и подобрались поближе, к самым руинам.
— От шалапуты! — нахмурился участковый. — Руки-ноги сломают, кого винить начнут? А ты, Ганна, хлопцу голову ерундой не забивай. Говорю, байки это! Дивчина в камне, клад панский…
— Тут еще и клад был? — хмыкнул недоверчивый физик.
И словно в ответ над пыльными руинами, над широким полем, пронеслось дружное: «Клад! Клад панский! Кла-а-а-ад!!!»
— Ага! — удовлетворенно заметил Остап Остапович, шагая вперед. — Вот и пресечем!
Сундучок распадался под руками. Вместо дерева и железа — труха и ржавчина.
Недовольно ворчащих рабочих попросили отойти. В качестве компромисса участковый оставил бригадира вместе с молодым небритым хлопцем, первым увидевшим, что скрывала заложенная кирпичами ниша.
Учителя тоже остались — в качестве представителей общественности.
Остап Остапович поудобнее устроился на принесенном ящике, достал из командирской сумки листок бумаги, привычно черкнул слово «Протокол». На большее его не хватило — служители порядка тоже люди.
— Ну, смотрим, что ли, граждане?
Небритый хлопец схватился за крышку. Бригадир сел на корточки, подался вперед, вытянув шею. Ганна хотела последовать его примеру, но поглядела на Владислава Викторовича и не решилась. Физик же достал из пачки сигарету, не спеша размял и прикурил, даже не пытаясь подойти ближе.
— Вот! Вот!!! Эх!..
Руки, рывшиеся в недрах сундучка, отдернулись. Над развалинами пронесся тяжкий вздох.
— Мы-то думали, золото! А это вроде как бумаги…
— Покажите! — резко бросил физик, бросая сигарету. — Нет… Не понять. — Владислав Викторович встал, отряхнул пыль с пальцев. — Могу лишь предположить, что это были письма. Отдельные листы, следы чернил…
— Фиксируем, — бодро откликнулся участковый, водя карандашом по бумаге. — Значит, при визуальном осмотре в вышеизложенном сундуке найдены письма неустановленного содержания неустановленному адресату от неустановленного… Фу ты, плохо выходит!
— А тут еще! — Ганна, осторожно разбиравшая истлевшие листки, подняла руку. — Кажется… Флакон!
Стоявший поблизости бригадир дернулся, готовясь подбежать ближе, но, увидев, что девушка не ошиблась, разочарованно отвернулся.
— Фиксируем, — охотно отозвался Остап Остапович. — А также пустой сосуд, в скобках — флакон…
— Флакон не пустой, — перебил физик.
Ганна Петривна приглашала коллегу в гости не реже раза в неделю. Владислав Викторович не отказывался, и они подолгу пили чай, беседуя о новых методах в педагогике. Мать Ганны, слышавшая обрывки разговоров, разочарованно вздыхала.
На этот раз до чая так и не дошло. Устроились в оранжерее, среди пахнущих цветов и огромных резных листьев. Что именно тут росло, Владислав Викторович даже не пытался предположить. Ганна охотно бы рассказала, но ее не спрашивали.
На маленьком деревянном столике лежал флакон. Пока что закрытый.
— А вы не разобрали, чей был почерк? В письмах этих? — интересовалась Ганна Петривна, вытирая руки вышитым полотенцем.
— В смысле, не девичий ли? — уточнил физик. — Послания от замурованной графини? Нет, понять было нельзя. Но если учесть, что это флакон от женских духов…
«Пустой сосуд, в скобках — флакон» им отдали. Он оказался не хрустальным — из обыкновенного стекла, да и крышечка не походила на золотую. Зато внутри…
— Думаете, все-таки семена? — Владислав Викторович недоверчиво поглядел на находку, качнул головой. — Похоже, но… Что толку? Им же лет двести!
— Тож и оно! — Ганна взяла флакон, поднесла к свету. — Тож такая находка! Как у той Бельгии, у Антверпене-городе. Не слыхали, Владислав Викторович? Там целый ящик нашли — семян старых. Полтора века замурованные лежали. И все-таки выросли!
— Что-то слышал, — кивнул начитанный физик. — И вроде бы в египетской гробнице тоже что-то обнаружили, и тоже проросло. Вообще-то говоря, уникальный опыт, правда?
— И правда! Посажу, поливать буду, ухаживать!.. — радостно воскликнула биологичка. Настолько радостно, что Владиславу Викторовичу стало несколько неудобно. Ганна это заметила и тоже смутилась.
Чай все-таки выпили.
— Ты бы зашел к Ганне Петривне, — внезапно предложил директор. — Чего-то, я тебе скажу, с ней не так.
Владислав Викторович недоуменно моргнул:
— Почему — не так? Мы с ней всего час назад виделись. На большой перемене.
— А все-таки зайди! — директор, видевший паленого волка, нахмурился. — На чай напросись, что ли. Вы ж друзья!
Он был единственным, кто говорил физику «ты». Не просто говорил, но требовал, чтобы молодой завуч в свою очередь «тыкал» ему. Владислав Викторович, подумав, не стал возражать. В каждой касте свои обычаи.
— Зайди! — упрямо повторил директор школы. — Не шучу я.
Владислав Викторович вспомнил, что они с Ганной не пили чай уже больше месяца. Это была первая странность. Имелась и вторая: Ганна Петривна, прежде никогда ничем не болевшая, уже три раза брала бюллетень. Физик задумался и самокритично обвинил себя в черствости.
В гости он напросился неожиданно легко.
О методиках преподавания на этот раз не говорили. И ни о чем другом тоже — чай пился молча. Ганна казалась серьезной и очень спокойной.
Девушка действительно изменилась. В шумном школьном коридоре и в тесной учительской такое заметить было сложно, но сейчас Владислав Викторович был вынужден признать, что директор прав. Ганна, всегда розовощекая и веселая, казалась бледной и странно повзрослевшей. Изменилось еще что-то, но наблюдательный физик при всем старании не смог понять, что именно.
Тактичный Владислав Викторович не настаивал, время от времени комментируя местную погоду. Конец мая выдался неожиданно дождливым, и обстоятельный завуч честно проанализировал данный феномен. Когда был помянут антициклон над морем Лаптевых, девушка неожиданно резко подняла голову:
— Это орхидея!
Физик был уже готов растеряться и ответить чем-то вроде «Простите?», но профессия обязывает. Владислав Викторович аккуратно поставил чашку на скатерть, усмехнулся:
— Хотите сказать… Неужели семена проросли?
— Орхидея! — строго повторила Ганна Петривна, вставая. — Пойдемте…
Орхидея оказалась обычным зеленым ростком, прилепившимся к куску старого дерева. С точки зрения Владислава Викторовича, конечно.
— Думала, не выживет, — Ганна Петривна осторожно подняла стеклянный колпак, укрывавший то, что выросло из старых семян. — Это же эпафит, а я вначале использовала обычный гумус. К счастью, вовремя сообразила, приготовила аэрируемый субстрат. Четыре компонента: сосновая кора, болотный мох сфагнум, древесный уголь и пенопласт. И коряжка, само собой. Хотела использовать блок, но коряжка надежней.
Физик снял очки и поглядел на коллегу с немалым уважением.
— К сожалению, остальные семена погибли, — губы девушки резко сжались. — Если бы я знала с самого начала… Представляете, Владислав Викторович, ее — ту, что жила во флигеле, замуровали, и она скрыла в тайнике самое ценное. Письма и семена. Почему?
— Едва ли она сама, — уточнил дотошный учитель. — Сундучок был спрятан в нише, заложен кирпичом. Это явно сделал кто-то другой. Но вопрос «почему» вполне справедлив. Впрочем, насчет «замуровали» все-таки сомневаюсь.
— Орхидея, — вздохнула Ганна, не отводя взгляда от ростка. — Скоро я смогу сказать, какого она вида, из какой страны… Вы знаете, Владислав Викторович, это просто чудо! Орхидеи — самые удивительные цветы в мире. Вы, наверно, знаете, их несколько тысяч видов…
Про орхидеи говорили больше двух часов.
Уже в вечерних сумерках, докуривая последнюю сигарету возле калитки, физик понял, что еще не так с его коллегой. Речь! Прежде Ганна Петривна говорила точно так же, как и ее земляки, веками щедро смешивавшие родное наречие с хорошо знакомым русским. Теперь же студентка педагогического не только правильно строила фразы, но даже справлялась с непреодолимым для коренного украинца русским «г».
Подумав, он объяснил данный феномен усиленным чтением литературы об орхидеях. Вероятно, и бледность имела ту же причину. Молодая учительница наконец-то увлеклась чем-то серьезным.
Теория оказалась вполне корректной, и Владислав Викторович успокоился.
На выпускной бал прикатили шефы — военные летчики. Как обычно, навезли подарков, поздравили растерянных десятиклассников и, конечно, не забыли оркестр.
Танцы!
Владислав Викторович стоял в сторонке. Он и в клуб на дискотеку не ходил, немало огорчая тем местных дивчин. А вот Ганна Петривна танцевать любила — и старое, чему мать научила, и новомодное, где положено руками махать. С сердцем плясала казачка!
Танцует школа, выпускники каблуки сбивают, учителя не отстают, даже директор, волка паленого видевший, гопака отбивает.
Но тут заиграли вальс. И не простой — белый танец. Засмущался народ, по углам разошелся. В городе такое привычно, у нас же…
— Вы разрешите?
Ганна Петривна улыбнулась коллеге. Владислав Викторович несколько растерялся, но привычным движением взял девушку за руку. Не перепутать бы! Первая позиция, третья…
Играет оркестр, кружат в вальсе физик и биологичка. Раскрыли рты выпускники, крякнул директор, за ус себя дернув:
— Лихо выводят! Как выправлю пенсию, быть Владиславу Викторовичу на моем месте!
Стихла музыка. Склонила голову Ганна Петривна:
— Спасибо…
Впервые Владислав Викторович не сразу нашелся, что сказать.
— Вы… Ганна Петривна, где вы так научились вальс танцевать?
Девушка удивилась, поглядела вокруг, словно бы впервые все увидев.
— Вальс? Да, конечно, вальс…
В следующий раз чай пили уже в сентябре. За окном лил дождь, загорелый на южных пляжах Владислав Викторович угощал коллегу привезенным из города «Ассорти», но главный подарок приберег напоследок.
— Как там наша орхидея? — ненароком осведомился он.
Ганна Петривна медленно кивнула, но ответила не сразу:
— Пойдемте!
Перед тем как отправиться в оранжерею, физик захватил принесенную с собой картонную папку с белыми тесемками.
— Что-то странное, Владислав Викторович. Перечитала я книги, в район ездила, в Москву писала.
Учитель оглянулся, глубоко вздохнул. Резные листья, дурманящий запах неведомых цветов, изогнутые корни, рвущиеся из серой земли…
— Никто не знает! Неизвестный вид, есть только одно старое описание, еще позапрошлого века. Очень неточное, разве что форма листьев совпадает. Но не это главное. Смотрите!
Физик поглядел на то, что зеленело под стеклом. Растение и растение. Листья, конечно, красивые, острые.
— Она же собирается цвести! Бутон видите?
Действительно, бутон. И не такой уже маленький.
— Орхидея готовится к цветению несколько лет. Лет! А тут сразу…
Посмотрел Владислав Викторович на коллегу. Она ли это, сельская дивчина с вечным румянцем? Лицо, речь… Даже пальцы другими стали — как листья у орхидеи.
— По цветам я не специалист, уважаемая Ганна Петривна, а вот насчет замурованной графини помочь могу. Был я в Киеве, в архив зашел. И представляете…
Развязал он тесемки, раскрыл он папку, выложил бумаги на деревянный столик.
— Как видите, ничего романтичного. Дальняя родственница хозяина, с детства тяжело болела. Какие-то очень серьезные психические отклонения. В лечебницу сдавать не хотели и поселили во флигеле. Действительно заперли, но что не замуровывали — точно. Вот и вся тайна.
Девушка взглянула на бумаги, задумалась.
— Это не тайна, Владислав Викторович. Всего лишь документ из архива. На самом деле было иначе.
— Романтическая интрига? — усмехнулся физик. — Она полюбила принца…
— Она полюбила того, кого любить было нельзя! — резко бросила Ганна. — Понимаете? Нельзя!
Владислав Викторович развел руками. К чему спорить с коллегой?
— Рискну лишь предположить, что от тоски бедняжка и в самом деле разводила орхидеи. А письма ей могли писать родственники — чтобы меньше скучала.
Ганна Петривна покачала головой, не сводя глаз с таинственного цветка.
— Нет, нет… Все иначе. Случилось что-то страшное, темное! А орхидеи… Она понимала, что живой ее не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…
Физик еле сдержал улыбку и тоже поглядел на зеленый росток. Оказывается, и биологи чувствовать умеют!
— Все может быть. А хотите знать, как звали нашу затворницу?
Он достал еще одну бумагу, но не из папки — из внутреннего кармана. Кажется, это и был главный сюрприз.
— Анна, — тихо проговорила учительница. — Ее звали Анна.
Рука с бумагой дрогнула.
«…Зигмунд Карлович скоро показал себя верным слугой и рачительным хозяином. Сам ни копейки не крал и других к покраже не допускал… Но особенно Зигмунд Карлович преуспел в обустройстве парка. Выписаны им были цветы из Англии, а туда они попали из Индии; те цветы очень нежные, солнца боятся и тени боятся, холода боятся и жары не переносят. Зигмунд Карлович сосновую кору в котле вываривал, на болото за торфом людей посылал и корни папоротника специальным ножом резал, приносил какие-то щепочки, и все это сушил и накладывал в корзины, а корзины ставил на клумбу и накрывал стеклянным колпаком… Дядя Николай Игнатьич не верил, что у немца что-то путное выйдет, но поскольку потворствовал Зигмунду Карловичу, то и не прекословил… Иное дело Анна Петровна — та через скуку деревенскую помогала немцу цветы теплой водой поливать и опрыскивать, и скоро так к этому делу приспособилась — не хуже немца садовничала… Он, бывало, так и звал ее в шутку — панна Орхидея…
Зигмунд Карлович, на спокойном месте сидючи, скоро раздобрел, заматерел. Пан хотел жену ему подыскать — а тот уперся и ни в какую. Добро бы девок портил — а то нет. Не было за ним такого дела…
Деревенские его боялись. Народ у нас темный да дикий — услышат «немец», сразу давай креститься…
А когда из Лондона господа понаехали — тут, помню, много было охов да ахов. Зигмунд-то Карлович новый какой-то цветок вывел, «орхидею». Англичане все по клумбе ползали, листья измеряли, цветы в книжечки перерисовывали. А потом, помню, дядя гостей созвал со всей округи и поведал, что, мол, новый цветок в честь Анны Петровны назвали…
Бедняжка Анна Петровна, как вспомню, душа щемит. Увезли меня тогда в Киев, а потом и в Петербург, но матушка всякий раз, когда из имения письма получала, плакала и свечки ставила за спасение души рабы Божьей Анны…»
Владислав Викторович осторожно сложил листок бумаги. Тот был пожелтевший, в завитушках сизых от времени чернил.
— Что это? — тихо спросила Ганна Петривна.
Владислав Викторович вздохнул:
— В библиотеке нашел, в запасниках… Пылищи! Уговорил Оксану Васильевну, пустила она меня к тем трем с половиной книгам, что от панской библиотеки остались…
Ганна Петривна подняла глаза:
— Что-то осталось все-таки…
— Да, — Владислав Викторович вздохнул почему-то снова. — И там между страниц… остатки семейного архива. Всего-то пара листочков, и надо же как повезло — как раз о вашей орхидее…
— Повезло, — эхом откликнулась Ганна Петривна.
Владислав Викторович сложил листок в папку вместе с другими. Завязал белые тесемки — аккуратно, на «бантик».
— Ганна Петривна… Вы-то откуда знаете, что затворницу Анной звали?
— Беда, Владислав Викторович, — угрюмо сказал директор.
Ганна Петривна вот уже три дня не выходила на работу. Болела.
— Мать у меня вот только что была… Ее мать, Ганны. Говорит, неладно дело… Сидит, говорит, Ганнуся в оранжерее и не выходит… И не говорит ни с кем. Не ест, не пьет… В кровать не ложится… Спрашивала, что делать?
Владислав Викторович ждал несчастья. Хоть себе не признавался, но в душе — ждал. От того самого последнего чаепития.
— Что делать, Владислав Викторович? — директор смотрел на него требовательно и как будто даже обвиняюще. Чуял директор, видевший паленого волка, что случилось между молодыми коллегами что-то неладное — тогда еще. В сентябре.
— Последний урок, — физик посмотрел на часы. — А там… Не звали меня, правда, но готов идти непрошеным.
В доме биологички пахло валерьяновыми каплями. Непривычный в этих стенах, панский запах. Мать Ганны встретила Владислава Викторовича настороженно: подозревала, вслед за директором, что лихая перемена с дочерью случилась не без участия молодого коллеги.
— Ганнуся! — крикнула с фальшивой веселостью. — Гости к тебе!
Физик содрогнулся, переступив порог оранжереи. Тут тоже стоял густой запах — сладкий, томный, от этого цветочного запаха мутилось в голове. Владислав Викторович споткнулся о собравшийся в складки половик у двери…
Ганна Петривна сидела перед расцветшей орхидеей. Светло-фиолетовый цветок тянулся к ее лицу раздвоенным язычком. Ганна Петривна смотрела на коллегу с удивлением и страхом. Лицо ее казалось бледным, как лепестки орхидеи, страдальческим и незнакомым.
— Ганна Петривна, — пробормотал Владислав Викторович. — Ганна… Прошу прошения, что без приглашения… Но все так о вас тревожатся… Анна… Петровна…
И, не понимая до конца, что делает, он опустился на одно колено, взял белую тонкую ладонь в свои, загорелые и крепкие, приложился губами к синей жилке на тыльной стороне ладони.
Девушка не пыталась остановить его. Не вырвала руку, не выказала ни малейшей неловкости. Наоборот: странный поступок физика вдруг пробудил в ней доверие. Во всяком случае, теперь она смотрела на него без страха — на смену ему пришла слабая надежда.
Запекшиеся губы шевельнулись:
— Кто… вы?
— Какой отпуск? — бушевал директор. — Начало учебного года — и отпуск?! Не ждал от Ганны такого… Кто мне сейчас биологичку найдет? Кто программу выполнять будет? А?
— Не может она работать, — в пятый раз говорил Владислав Викторович, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — И на сессию не поедет — академотпуск возьмет…
Директор неожиданно угомонился. Сел за стол, переложил туда-сюда пару отпечатанных на машинке бумаг.
— Ты мне смотри, — сказал, поглядывая на завуча исподлобья. — Не дай бог окажется, что ты в этом деле… в больницу она ездила? В район?
Владислав Викторович, оскорбленный глупым подозрением, не смог тем не менее сдержать горькой улыбки.
— Что ты лыбишься?! — снова вскипел директор.
— Если бы все было так просто, — искренне сказал Владислав Викторович. — Если бы.
— Здесь была клумба, — сказала Анна Петровна.
Они стояли посреди поросшего крапивой пустыря. Неподалеку темнели развалины флигеля — хотели там гаражи ставить, но слишком сложно оказалось и дорого, старый фундамент засел в земле, как корень гнилого зуба. Пораскинули смету, копнули два-три раза экскаватором — и оставили до лучших времен.
— Там была каштановая аллея… А здесь дубы. В низинке — пруд. Вербы… Лебеди… Лилии…
На дне ямы и сейчас темнела вода. Владислав Викторович наклонился, пытаясь увидеть свое отражение. Ему на секунду поверилось — там, в нечистом зеркале, могут на секунду появиться и вербы, и лилии. Отражение того, чего больше нет…
— Анна Петровна, — он крепче сжал ее руку. — Вам не холодно?
— Благодарю вас. — Тихая улыбка. — Вы… спасибо.
— Я должен признаться вам, — он волновался. — Я… обманул вас тогда, когда принес листок якобы из библиотеки… Он из моего семейного архива. Бабка, скитаясь по поселениям, сундучок все-таки сберегла…
Она смотрела непонимающе.
— Пан, которого расстреляли на крыльце этого дома… приходился мне двоюродным дедом.
Она вдруг поднялась на носки. Положила ладони ему на плечи:
— Владислав Викторович! Я знала… я догадалась с самого начала, как только вы вошли… Вы единственный человек, кто мне в этом мире не чужой!
Учитель физики влюбился.
Даже не так: учитель физики заболел.
И днем и ночью его преследовал запах орхидей. Он отвлекался на уроках и забывал, зачем вызвал к доске ученика. Он метался под тонким «солдатским» одеялом, и во всех снах его было одно и тоже. Он желал учительницу биологии.
Он являлся к ней каждый день, приносил то кулек печенья, то сладкую плитку «Пальма», то конфеты-батончики, то упаковочку чая. Мать накрывала на стол — и втихомолку жаловалась гостю, что Ганнуся, прежде такая работящая, теперь не желает помыть даже чашки. С тех пор как платье себе пошила (извела, между прочим, три метра синего шелка, дорогая материя), так и сидит сложа руки, все смотрит на свою орхидею…
Пили чай.
Потом коллеги уединялись в оранжерее, где топор можно было вешать в густом аромате орхидеи. Этот запах пьянил пуще прежнего, сводил с ума. Анна Петровна в новом шелковом платье усаживалась на складной стульчик, а Владислав Викторович опускался перед ней на одно колено — и целовал ей руку.
От кончиков пальцев. От розовых длинных ногтей. Выше и выше. Каждую складку, каждую линию, каждый едва различимый волосок… Влажную теплую ладонь. Запястье. Сгиб локтя…
Ему казалось, что земля под ним разверзлась и падению нет ни конца ни края. Ни одна женщина никогда на свете, включая и Анну до ее странного перерождения, не вызывала у него ни тени подобных чувств.
И осознание того, что она, может быть, умалишенная, не отвращало его. Наоборот — сильнее кружило голову.
— Анна Петровна… Смешно вспомнить… Бабка рассказывала мне об этом, как его… Зигмунде Карловиче странные вещи. Она была атеистка… убежденная. Но когда о нем говорила, крестилась…
Насмешливая улыбка. Чуть заметная складка между бровей.
— Зигмунд… Он был из породы тех людей, которые, однажды чем-то перенявшись, готовы жизнь положить за свое увлечение… Душу отдать.
— Душу? — механически повторил Владислав Викторович.
Происходящее казалось ему попеременно то игрой, то сумасшествием, то подарком судьбы. Верил ли он, что перед ним — панночка, жившая двести лет назад?
Анна Петровна засмеялась:
— Это фигура речи, вы понимаете… А боялись его потому, что… знаете ли, в народе странное такое представление… Как «немец», так сразу «черт». Дикари…
В темных глазах девушки появилось странное выражение.
— Быдло… Свиньи. Не понимаю, как вы живете среди них? Как учите их детей? Чему их можно научить?
— Анна Петровна… Как же…
Ее лицо было очень близко. Он чувствовал запах — сладкий аромат орхидей.
— Корни, Владислав Викторович… Корни связаны с цветами, цветы с корнями… Вот так…
Она поднялась на носки. Он понял, что сопротивляться не может и не хочет. Панночка, нежная и жадная панночка, обвила руками его шею, и учителю физики в одночасье померещились лебеди на пруду, свечи, оплывающие, плывущие по воде в чашечках лилий…
И дурманящий запах. И сладкое, как мед, и такое же вязкое счастье, из которого не хочется выбираться, в котором хочется уснуть навсегда.
Была ночь. Он шел по саду. Ветра не было, не дрожали листья, ветки кустов распростерлись над землей совершенно неподвижно. В безветрии плыл сладкий дурманящий запах, хотя он знал, что этого быть не может: у орхидей сейчас период покоя, они спят, накрытые стеклянными колпаками…
И это был вовсе не сад. В садах не глядят из-за каждого куста покосившиеся кресты. Недавно были «проводы», кресты увешены рушниками, казалось, обитатели могил вышли под небо и светят белыми сорочками…
Он остановился возле неровного холма. Крест над могилой был старый, но земля пахла остро, свежо. Вчера он почти добрался до цели…
Он скинул с плеча лопату, спрыгнул в неглубокую яму, скрипнули камушки под лезвием…
Кто он? Зачем он здесь? Чем это пахнет?!
Директор, мужчина с опытом, вызвал физика к себе и плотно дверь закрыл. И в окошко глянул, не крутится ли кто поблизости.
— Да что же такое, а? Ганна запанела совсем, в школу носа не кажет… Обидели ее чем? И ты вот… с тела совсем спал, отощал, как скелет. И ходишь как сновида, отчеты вовремя не подаешь… Что там у вас творится, а?
Владислав Викторович молчал, сложив губы в презрительную ниточку уголками книзу.
— Мать ее побивается, — продолжал директор, не глядя на него. — Говорит, не узнает Ганну. Мать родная не узнает!
Владислав Викторович смотрел мимо.
— Вы, — сказал директор после паузы, легким холодком в голосе подчеркивая это непривычное «вы», — в бумагах-то порядок наведите… Говорил я с Марией Васильевной, она завучем пятнадцать лет была и еще согласилась побыть… Черт знает что такое! Биологию сам веду, так и за физику браться? Черт знает что такое!
Владислав Викторович кивнул, равнодушно глядя за окно.
Он шел по узкой аллее и нес что-то в узелке под рукой.
Содержимое узелка тихо постукивало в такт шагам. Он плотнее прижимал его к бедру.
Руки его были в земле и глине. И запах, запах…
Вот и клумба. В небе ни звезд, ни луны, только белеет неясно светлое женское платье…
Однажды на уроке бумажный самолетик клюнул его в лоб, выведя из задумчивости. Он огляделся: класс занимался посторонними делами, на доску не смотрел, но беда была не в том.
Он вдруг на секунду очнулся.
Последние месяцы слились в одну длинную ночь. Он засыпал все крепче, одурманенный запахом орхидей. Подобно тому, как стальная баба разрушила старый флигель, любовь к панночке разрушала его — и снова восстанавливала, но уже в другом каком-то качестве.
Ему виделись сны из чужой жизни.
Вечером поклялся себе, что не пойдет сегодня в гости к Анне Петровне.
И все равно — не удержался и пошел.
— Анна Петровна… Простите мою бестактность…
Панночка смотрела печально и беззащитно.
— Я прошу прощения, но… Не могли бы вы все-таки сказать, что случилось… тогда… во флигеле? Из-за чего произошла… трагедия…
Она подняла ко лбу тонкую, белую, почти прозрачную руку. Коснулась переносицы:
— Холопы оклеветали меня. Холопы… Зигмунд меня любил. Безответно, вы понимаете… платонически… Единственный светлый человек среди всей этой мрази. Провинция, дикие, жестокие нравы… Он любил цветы. Он называл меня своей орхидеей… Они оклеветали его… и меня.
Зависла пауза.
За стеклами оранжереи носились снежинки. Стекла, обмазанные замазкой сверх меры, подрагивали в рамах. Дремала орхидея под стеклянным колпаком, над ней бессонно горела, возмещая недостаток зимнего солнца, настольная лампа. Физик ежился, но не от холода.
— Вы писали письма? Кому?
— Себе, — устало улыбнулась панночка. — Потомкам… Кому я могла писать? Я знала, что живой меня не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…
Владислав Викторович нахмурился, вспоминая, как вот здесь же, в этой оранжерее, совсем другая девушка сказала эти же самые слова…
Будто прочитав его мысли, панночка встала. Шагнула ближе. Положила руки на плечи. Ее взгляд парализовал. От ее запаха сбивалось дыхание.
— Корни, Владислав. Корни во тьме… Для того, чтобы цветок видел солнце. А корни там… Где тлен…
Он понял, что не может сопротивляться.
«Существует около ста тысяч видов и сортов орхидей… Среди них есть наземные растения, лианы, эпифиты… Эпифитам не нужен грунт — только специальный субстрат, основными качествами которого являются достаточная влагоемкость, воздухопроницаемость и длительный период разложения… Из естественных компонентов для составления субстрата для орхидей используют мох-сфагнум, верховой торф, корни различных папоротников, кору хвойных деревьев и древесный уголь. Кора сосны — основной компонент универсального субстрата, ее предварительно необходимо проварить, а затем хорошо высушить и измельчить…»
Он склонился над свежей ямой. Трухлявые доски поддавались тем не менее неохотно.
Это нужно не ему — это нужно корням. Корням, питающим небывалый цветок. Это нужно его Орхидее…
— Чур тебя! Чур тебя! Спаси и помилуй… Вурдалак!
Чужие тени, вырастающие из-за крестов.
— Спаси и помилуй…
— Хлопцы! Это немец! Это немчура проклятая, попался, рыжий!
— Куда? Куда? Хватай!
Хлещут ветки по щекам. Плывет над кладбищем приторный запах.
— Остап Остапович, — сказал физик, стараясь не встречаться глазами с участковым, — а бумаги… Помните, сундучок, который во флигеле тогда нашли… где он?
— А в каморе, — беспечно отозвался участковый. — Хотели в район отправить… Так хлам ведь, а не бумаги, ничего не разобрать, черт ногу сломит — с таким возиться…
Владислав Викторович невольно поднял руку ко лбу. Опомнившись, сделал вид, что поправляет прилипшую к коже прядь волос.
— Как же в каморе, Остап Остапович… Мыши ведь поедят!
— На здоровьячко, — участковый пожал плечами. — Да что вы, Владислав Викторович, прямо лица на вас нет. На что вам эти бумаги?
— Для краеведческого музея, Остап Остапович. В школу…
— Ну так и берите. Так и запишем: переданы для хранения в краеведческий музей под личную ответственность…
Физик не слушал. Колотилось сердце, бухало в висках, и в прокуренном пыльном участке возникал и разливался запах орхидей.
От слипшихся бумажных листов веяло тленом. Стол был уставлен банками и кастрюльками, и надо всем этим возвышался баллончик с фрионом — остатки импортного дезодоранта, привезенного еще летом из Киева. С баллончиком ничего не вышло — Владислав Викторович, не сдаваясь, соорудил самодельный пульверизатор из двух алюминиевых трубок. Разводил белки яиц, растирал крахмал, готовил эмульсию из талька — детской присыпки, разбавлял молоком. Несколько листов от его экспериментов погибло окончательно, но потом Владислав Викторович наловчился все-таки покрывать бумагу защитной пленочкой, способной ненадолго остановить разрушение.
Листы высохли. Владислав Викторович убрал склянки со стола, развернул тугой лист ватмана, поставил сверху настольную лампу.
В клубе нашлись цветные фильтры — листы разноцветной пленки. Клятвенно пообещав завклубом, что вернет «цветомузыку» к ближайшей дискотеке, физик утащил добычу к себе домой и взялся просматривать листы в отфильтрованном свете.
Стали видны отдельные слова. Буквы наползали друг на друга, будто писавший был слеп или жил в темноте. «…Боже… будет… когда…» Еще какие-то слова и обрывки слов. Владислав Викторович смотрел и смотрел до боли в глазах. Текст по-прежнему невозможно было прочитать, но Владислава Викторовича беспокоило не это.
Тот, кто писал истлевшие от времени письма, пользовался современной Владиславу Викторовичу грамматикой — без «ятей». И начертания букв были знакомые. Иногда ему казалось, что…
Оставив работу и выключив лампу, он бросился в школу, в учительскую. Вытащил журнал шестого класса, развернул на первой странице — сентябрь, второе, тема урока…
У Владислава Викторовича потемнело в глазах. Он сел на шаткий скрипучий стул и просидел так, наверное, не меньше получаса. Из оцепенения его вывел возбужденный детский голос за приоткрытой дверью:
— Владислав Викторович! Идите! Там у вас уже все сгорело!
Баба Мотря, хозяйка, ругалась на чем свет стоит. По ее словам выходило, что Владислав Викторович, уходя, навесил на настольную лампу «какой-то мотлох», вот оно и загорелось. По счастью, сгорело все-таки далеко не все. Сгорел старый письменный стол, стул и пиджак на спинке стула. «Цветомузыка» сгорела с особенно вонючим дымом; бумаги, разложенные на столе, сгорели подчистую вместе с остатками чернил, вместе со словами, которые удалось прочитать…
Баба Мотря ругалась и причитала. Владислав Викторович отлично помнил, что, уходя, выдернул шнур от лампы из розетки.
«Корни должны быть во тьме, чтобы цветок видел солнце».
Был январь. Земля задубела. Учитель физики бил и бил заступом, и непривычные к такому труду ладони скоро взялись красными мозолями.
Здесь ли была клумба? Здесь, ее показывала панночка в тот самый первый их вечер…
Выбившись из сил и одновременно немного успокоившись, он натаскал хвороста и сложил костер — по кругу, кольцом. Прибежали любопытные мальчишки с соседней улицы: это что же за физический опыт?
Не стал их гнать. Не хватило сил, да и прогонишь ли? Сидели у огня, грели руки, рассказывали, какая елка была в районном доме культуры да какие конфеты были в подарке — тянучки, ириски, один «Красный мак» и один «Мишка»…
Костер прогорел. Учитель физики раскидал угли, мальчишки помогали. Один спросил несмело:
— Владислав Викторович… Шо вы, клад шукаете?
Было темно и очень холодно. Бульдозер тарахтел мотором и вонял солярой. Белые фары уткнулись в бывшую клумбу — развороченные комья мерзлой земли.
— Фиксируем, — бормотал Остап Остапович без тени обычной бодрости. — При визуальном осмотре обнаружены человеческие черепа… три… четыре… а бис их знает, темно… Кистевые кости рук… Ох, матинко…
— Фашисты, — неуверенно сказал бульдозерист. — Это от немцев осталось… В прошлом году фугас вот так же выкопали…
— Нет, — тихо сказал Владислав Викторович, которого била крупная дрожь. — Этим останкам не десятки лет… А почти двести.
— Может, скифский курган? — живо предположил семиклассник, невесть как протолкавшийся в толпу взрослых и до сих пор не изгнанный домой.
Историю в школе преподавала суровая старушка Мария Васильевна. Владислав Викторович покосился на семиклассника — и вздохнул.
Стекла оранжереи подернулись узорами. Панночка в телогрейке поверх синего шелкового платья сидела перед маленькой кирпичной печкой. Жестяная труба тянулась за окно.
— Что делал Зигмунд на кладбище?
Панночка молчала. Отсветы огня странно ложились на ее лицо, тонкое и бледное, как цветок орхидеи.
— Где Ганна? — Владислав Викторович чувствовал, как садится голос. — Где она теперь?
— Вас волнует судьба этой холопки? — тихо спросила панночка. — Вас, потомственного аристократа?
Владислав Владимирович сжал кулаки. Дотянуться бы до тонкой шеи, хрупкой, как стебелек цветка…
Он знал, что не посмеет.
Панночка поднялась (телогрейка упала на пол). Сделав несколько шагов, остановилась перед учителем. Положила ему руки на плечи.
— Вы ничего не сможете сделать, Владислав…
У него кружилась голова, с каждой секундой все сильнее.
— Вы ничего не сможете сделать… Зигмунд многому научил меня. Холопы слабы и не свободны… Вы видели, как кирпичом закладывают двери? Видели — изнутри?
Владислав Викторович сделал попытку освободиться — безуспешную. Густой сладкий запах забивал дыхание. Руки висели вдоль тела, как ватные.
— Зигмунд знал все. И все предвидел… Я любила его, Владислав, как никогда не полюбила бы вас. Зигмунд учил меня жизни — и учил меня смерти… Я принадлежала ему и принадлежу теперь. Они… они выследили нас… Это было ужасно, ужасно — когда света становится все меньше… Когда кирпич ложится за кирпичом… И вот наступает полная тьма… Но Зигмунд не умер. Он никогда не умирает. Это он привел вас на место бывшего родового поместья… Он сделал так, чтобы орхидея проросла… И вот я вырвалась вслед за ней. Да, на чужих костях… Все в мире растет на чужих костях… Всегда…
Она провела ладонью перед его лицом. Он понял, что сейчас потеряет сознание.
— Холопы повинуются, — тихо продолжала панночка, — когда говоришь с ними на языке приказа… И вы забудете все, что я вам сказала. И вернетесь в свою жалкую школу, и навсегда…
Сквозь муть, опутывавшую его разум и его тело, учитель физики увидел вдруг классный журнал на столе в учительской. «Сентябрь, второе. Тема урока — семейство крестоцветные… растение сурепка…»
Округлый, мягкий, очень разборчивый почерк. Точно такой же, как на погибших письмах из замурованного флигеля: «Боже… будет… когда…»
И тогда он рванулся. Сбросил руки панночки с плеч. Секунда — и они оказались у него на горле. Потемнело в глазах…
Зазвенело стекло, полоснуло болью по руке, привело в сознание. Владислав Викторович оторвал чужие руки от горла, кинулся вперед, схватился за «псевдобульбу» — утолщенный стебель орхидеи…
— Не смей! Не смей! Быдло!
Визг, не имеющий ничего общего с человеческим. Холодные пальцы вцепились теперь уже в лицо, в глаза, в щеки…
Он закричал — не то от боли, не то от отвращения — и упал, продолжая сжимать в кулаке влажную мякоть растения.
— Та шо ж це! Та шо ж це! — причитала мать Ганны, ворвавшаяся в оранжерею и кинувшаяся первым делом к дочери. — Ганнуся! Ганнуся!
Владислав Викторович огляделся, как слепой. Весь пол был усыпан осколками стеклянного колпака. По руке бежал, скапывал на пол теплый ручеек. То ли порез оказался глубоким… То ли псевдобульба, носившая на себе фиолетовые цветы, была напитана кровью.
Панночка в синем шелковом платье пошевелилась среди осколков… Подняла голову… Владислав Викторович отшатнулся, готовый обороняться, готовый спасаться бегством, если получится…
— Владислав Викторович, — прошептала девушка. — Там… було… так… темно.
Остатки орхидеи лежали на полу. Печка по-прежнему отбрасывала красные отсветы на лица, на рамы, на зимующие растения, укутанные наволочками.
— Ганна… Петривна? — спросил учитель, будто не веря своим глазам.
Девушка смотрела на него, не отрываясь.
Сквозь треснувшую форточку в оранжерею врывался морозный воздух, тянул сквозняком через открытую дверь, вымывал навсегда сладкий, томный, удушливый запах орхидеи.