Фэнтези 2005. выпуск 2 — страница 5 из 5


Юлия Остапенко
СТИГМАТЫ

Жизнь нас ничему не учит; так говорят, но какая же это глупость.

Сегодня очень чистое небо. Надо сказать, редкость для этих мест: ни облачка, не говоря уж о тучах. Солнца, впрочем, тоже нет, но как раз это неудивительно. Здесь его никогда не бывает.

Я выхожу во двор, на ходу поднимаю воротник плаща, по-прежнему смотрю на небо. Странное небо, до чего же странное. Нет, я уже давно перестал воспринимать подобные мелочи как счастливое предзнаменование. Смешно, раньше я любую ерунду принимал за благоприятный знак. Не сразу, конечно: только когда здешняя зараза въелась в меня до мозга костей. Чёрт, да тут ведь все верят в предзнаменования. И, что характерно, только в хорошие. Они зерно сеют, только если его чёрная курица поклюёт. Я как-то спросил мамашу Эклиф, отчего так, а она только плечами пожала. Понятное дело: сила привычки. Вот и со мной так же. С чего я взял, что ясное небо — это хорошо? Может, потому, что это бывает нечасто? Ну хоть изредка, хоть время от времени можно давать мне шанс? Настоящий шанс, а не ту иллюзию, которой ты пичкаешь меня уже… не надо, не надо, прекрати, я не знаю, какой уже год.

Так о чём это я? Жизнь нас ничему не учит? Чушь. Она учит тому, что мы никогда не захотим учиться. Это слишком больно. И физически — тоже. В моём случае.

— Тпр-ру, скотина, пошла! — хрипло горланит старина Патрик, нещадно пиная вьючную кобылу. Бедняжка тужится из последних сил, налившиеся кровью глаза вылезают из орбит, пена клочьями свисает с оттопыренной губы, от надсадного хрипа разрывается сердце, сбитые копыта загребают землю. Патрик лупит её с усердием, достойным похвалы. Я могу его понять. В последнее время бедняга совсем сдал. Он очень много пьёт. Порой я составляю ему компанию, мы надираемся на пару под старым предлогом «кто кого перепьет», и меня приносят к Нерине тёпленького и размякшего, чтобы она меня утешила или высекла — в зависимости от настроения. Сечь она любит, это правда. У неё есть небольшая склонность к садизму, но моя девочка очень стесняется этой слабости, и мне приходится самому давать ей повод. Так безопаснее.

— Да пшла-а же ты! — надрывается Патрик, и кобылка надрывается следом, и вот так они надрываются вдвоём: старик-извозчик и вьючная лошадь вместе, в унисон. Это тоже своеобразная гармония. Я немного завидую им: мне не дано даже такой.

В этой части замка сейчас тихо: после полудня активность челяди перемещается под крышу, в кухню, мастерские, пыльные душные залы… нет, что это я — в ослепительные великолепные залы, сверкающие блеском тысяч начищенных плиток, зеркал… что ещё, канделябров? Да… Нет. Нет, нет. Чёрт подери, один только раз Нерина имела неосторожность показать мне, как всё обстоит на самом деле, а я не могу забыть. Этой пыли, паутины, могильного холода, веющего из продуваемых сквозняком коридоров…

Залы, светлые залы. Пышность и великолепие, тепло и уют. Старина Патрик, мамаша Эклиф, вьючная кобылка, мучительно кряхтящая в пяти шагах от меня. Протяну руку, коснусь тёплой шелковистой морды, влажный нос ткнется мне в ладонь. И я снова подумаю — с изумлением, с восхищением: чертова ведьма!

Ведь ничего этого нет.

Интересно, неба без облаков нет тоже?.. Хотелось бы верить, что она ещё не сумела дотянуться так высоко. Хотелось бы верить, что хотя бы это она мне оставила.

Но чёрт с ним. Каждый раз я говорю себе: чёрт с ним, каждый раз встряхиваю головой, поднимаю воротник плаща (а плащ настоящий? да? ты так думаешь?), хмурюсь, твёрдым шагом пересекаю двор, иногда не удерживаясь от соблазна перекинуться парой фраз со слугами, которых, я знаю, не существует вне моего воображения — вне иллюзии, которая заменила мне настоящий мир. А иногда…

— Рэндал!

Она одна умеет так произносить моё имя. Я понял это, как только она сделала это впервые — много-много лет назад; оно спорхнуло с ее губ, как мотылёк, пугливо срывающийся с цветка за миг до того, как вы сжимаете его тонкие крылышки грубыми мозолистыми пальцами. И вам остаётся только смотреть на лениво колышущуюся головку цветка. Смотреть до тех пор, пока вы не поймёте, что это мак.

Поэтому — именно поэтому — я останавливаюсь, хотя, казалось, уже решил: чёрт с ним! — останавливаюсь и оборачиваюсь, и смотрю вверх, щурясь от нестерпимо яркого света. Ну, что на этот раз?.. Как всегда или…

Я вижу Нерину в окне ближайшей башни, на самом верху. Она высунулась в окно по пояс, наклонилась вниз, белые, как иней, волосы струятся по опрятной каменной стене. Я щурюсь сильнее, словно близорукий, стискиваю зубы, с силой кусаю себя за язык — не так давно я обнаружил, что внезапная острая боль помогает на миг сбросить оковы её чар, — и действительно долю секунды вижу хищно изогнутый, обугленный скелет готовой обрушиться башни, вижу изломанные ветки мёртвого плюща у окна, вижу чёткий оскал обтянутого тухлой кожей черепа… Или не вижу. Вот, уже и не вижу. И кто разберёт, не было ли это плодом моих… не фантазий (здесь все свои, не надо эвфемизмов) — галлюцинаций. Да, назовём вещи своими именами. Давно пора сойти с ума, давно пора.

— Рэнда-ал! — отчаянно зовёт она и тянет вниз белоснежные руки. Я сухо улыбаюсь, посылаю ей воздушный поцелуй, она всплёскивает голыми руками, сердито качает головой. — Ты опять?!

— Опять, душа моя, опять, — говорю я сквозь зубы и отворачиваюсь. Услышала, не услышала, не важно. Она всегда говорит «Рэндал, ты опять!», и всегда я отвечаю одно и то же, только разными словами.

— Ну перестань! — доносится до меня ее низкий, бархатистый альт, когда я уже шагаю к замковым воротам. — Это уже становится просто смешно! Слышишь?!

В этом она, пожалуй, права. Мне не уйти. Я прекрасно это понимаю, но нет в мире силы, которая могла бы заставить меня прекратить попытки. Я все надеюсь: вдруг… вдруг настанет день, и я…

— И ты что? — кричит Нерина из окна; кажется, она всерьёз сердится. Почему, непонятно, я ведь не уходил почти неделю.

Мне тоже это надоело, Рин, хочу сказать я. Ей-богу, так надоело. Ну отпусти ты меня. Просто — позволь мне наконец уйти. Ты же знаешь, что я тебя ненавижу. И я не верю, что тебе настолько нравится моё тело. Так зачем же ты мучаешь нас обоих? Ты ведь страдаешь тоже, я вижу. И не испытываю к тебе ни малейшего сочувствия. А от этого еще больнее. Что же ты за человек, что ты за женщина, хоть и ведьма, если способна терпеть такое?

Я очень хочу сказать ей это. Но не говорю. Потому что ей и так известны мои мысли. Это самое малое из того, на что она способна.

На что еще способна моя Нерина? У вас богатая фантазия? Ну так прикиньте, каким — примерно — может быть могущество ведьмы, два тысячелетия живущей в полном одиночестве на самом северном краю мира. Я подчёркиваю: в полном одиночестве. В глубине души она очень, очень стеснительна. И никогда не стала бы демонстрировать своё могущество глупому и грубому миру. Пускать пыль в глаза — это не в её духе. Вот и живет одна уже сколько столетий. Вы спросите: а как же я? А я не в счёт. Порой я сомневаюсь, не выдумала ли она меня.

Впрочем, если верить Нерине, я не первое ее увлечение (Она это так мило называет — увлечение. Страшно подумать, что бы она вытворяла, если бы влюбилась по-настоящему). Раньше у неё было несколько пассий. Все они, как я понял, закончили свою дни плачевно. По правде говоря, она их попросту замучила. Может, запытала в своих уютных подвальчиках, а может, заездила до смерти на шестиспальной кровати, которую я в последние годы ненавижу почти так же сильно, как саму Нерину. Но с ними она упорно пыталась опровергнуть народную мудрость «Насильно мил не будешь» и, как это всегда бывает в стычках с народными мудростями, потерпела поражение. Мне повезло больше. Я всего лишь не могу уйти.

Или могу?

Да, я могу. Вот и сейчас, оставляя за спиной её обиженные гортанные выкрики, я подхожу к воротам. Иствик, неуклюжий полноватый привратник с вечно тупой алебардой под мышкой, привычно клюёт носом, крепко сжимая в кулаке связку ключей. Я дружески хлопаю его по плечу, он мгновенно открывает глаза, говорит: «А! Милорд! Вы снова…», и я только усмехаюсь в ответ, хотя внутри всё холодеет от жалости, скользящей в глазах старика. Это тоже иллюзия, не правда ли, Нерина? Ты специально поставила его сюда, чтобы помучить меня ещё больше перед самым выходом… Хотя я знаю, что, даже будь Иствик настоящим, живым, я видел бы в его глазах всё то же едва уловимое, несмелое сострадание.

Не надо, старина. Я самый несчастный человек в этом проклятом месте. Знаю и без тебя.

Он вздыхает, кряхтит, отпирает свою кибитку, приводит в действие незамысловатый механизм. Ворота со скрипом опускаются. Густая коричневая пыль медленно вздымается клубами, тянется к непривычно, подло ясному небу.

Я выхожу на свободу.

Здесь другой воздух. Еще не свободный, но уже — почти… Слева море, бездны воды, проклятой воды, по которой много лет назад мы прибыли в это кошмарное место. Спереди и справа горы. Сизые, неимоверно высокие. Где-то за ними — настоящий мир. Мир живых людей, живого солнца. Где-то там осталась Гвиневер. Но она, наверное, давно уже умерла. Наш сын давно умер, и его дети, и его внуки тоже. Здесь, по эту сторону гор, нет времени. Здесь нет смерти, нет жизни, только умирание. Я когда-то слышал, что эти места называют Зимней Агонией. Зимы здесь, впрочем, тоже нет. Когда я впервые рассказал об этом Нерине, она засмеялась, но это был странный смех. Никогда больше она так не смеялась.

Я иду быстро, подняв голову, не сводя глаз с гор. Ни одному человеку не удавалось их перейти. И даже если случится чудо, даже если я дойду до них на этот раз, мне их не одолеть. Там страшный холод, и снег, и ветер, и нет воды, и не растёт даже чертополох. Я умру в этих горах. Но лучше там. Господи, лучше бы там. На свободе.

Что? Да, я тоже думал, что это глупости, чёртовы сентиментальные глупости. Первые десять лет.

Чем дальше, тем холоднее, тем свежее воздух, тем сильнее запах моря, хотя на самом деле я от него удаляюсь. Но еще даже близко нет того щемящего, почти вызывающего слезы чувства, когда начинает казаться, что да, да, ДА, я смог, слышишь, гребаная ты стерва, я всё-таки СМОГ! Восхитительное чувство — наверное, оно даже стоит того, чем я за него неизменно расплачиваюсь. Иногда оно приходит позже, иногда раньше, но ни разу мне ещё не удавалось достичь гор. Однажды подошёл почти вплотную. Странный случай, кстати — тогда я сильно болел, от кашля просто лёгкие разрывались. Сразу после того, как я бросился в море, хотел… да нет, не утопиться. Не даст она мне утопиться. Хотел вплавь добраться до людей. Разумеется, птички-сестрички вытащили меня, но к тому времени я успел основательно нахлебаться ледяной воды. Провалялся с лихорадкой недели две. А потом, едва смог подняться, ушёл. И надо же, выдержал как никогда долго. Но все равно — не до гор.

Я никогда не выдерживаю до гор.

Я никогда не могу уйти.

Потому что рано или поздно, как бы я ни спешил, как бы ни держался, у меня на ладонях открываются стигматы.

Я останавливаюсь, круто оборачиваюсь, вскидываю голову. Они уже тут… Милые-милые, птички-сестрички… Мизариэль и Патоэль, сволочные твари, чья внешность и нрав полностью отражают натуру их создательницы. Полуженщины-полуптицы с человеческими лицами, с торсом и руками первобытных людей, с мощными обвислыми крыльями за накачанными плечами. У них очень милые улыбки. Они всегда улыбаются. Когда тебя хватают за шкирку и пихают мордой в твоё собственное дерьмо, конечно, гораздо приятнее видеть на лице того, кто тебя унижает, ласковую и дружелюбную улыбку. Нет, правда. Они очень меня любят. Нерина очень меня любит. Просто любовь у них такая же, как они сами.

Зимняя Агония… Красиво, да?

Мизариэль и Патоэль парят надо мной пока ещё вдалеке: ведь я прошёл совсем мало. А они никогда не торопятся. Они дождутся, пока ладони у меня треснут ровно по линии жизни, изрыгая тёплую яркую кровь, они двинутся по алым следам, которые я оставлю на твёрдой серой земле. Они будут лететь, паря надо мной неспешно, задумчиво, словно стервятники, пока я не упаду без сознания, вконец обессилев от потери крови, а потом возьмут меня своими сильными мускулистыми руками и отнесут к нашей повелительнице — обратно. Она наложит заживляющее заклятие на мои раны, споёт мне песню про лорда Рэндала и вытрет мои взмокшие от пота виски.

Потом я отдохну немного. И все повторится сначала.

И сначала.

И сначала.

Так хочется добавить: до самой смерти, но смерти здесь нет. Одна только агония.

Если задуматься, это очень удобно. Мне кажется, она давно придумала этот способ — задолго до того, как корабль, на котором я плыл, прибило бурей к её берегам. Она убила всех, кроме меня. Чем-то я ей понравился. И никогда, ни одной минуты я не думал, что мне повезло — даже в самом начале. Ее дружелюбие и любезность меня не обманули. Я сбежал в тот же день и, помню, страшно удивлялся, что за мной не было погони. Только эти птицы, не пытавшиеся напасть, — просто спокойно парившие чуть в стороне, пока я, задыхаясь, мчался по скалистой пустоши к морю… В тот раз я прошёл совсем немного. Никогда мне не забыть ужаса, который охватил меня, когда из моих ладоней начала сочиться кровь — сама по себе… Я застыл, глядя на истекающие кровью руки, а птички-сестрички уже были рядышком, ласковые, улыбчивые — ну, нагулялся? Они отвели меня обратно; я был так шокирован, что и не думал сопротивляться. А кровотечение прекратилось, лишь только я ступил в замковые ворота. Теперь оно прекращается совсем быстро — иногда птички даже не успевают приземлиться. А я уже знаю. Она опять победила.

Рэндал, опять?!

Опять.

И опять, и опять — я иду по серой пустоши, сначала глядя прямо перед собой, потом низко пригнув голову под порывами ветра, тянущегося с гор. Я затылком чувствую их жёлтые глаза без зрачков, их ядовито-простодушные улыбки. О чём они говорят, когда остаются одни? Им-то это ещё не надоело? Им хоть что-нибудь в мире может надоесть? Их хотя бы двое… Попросить, что ли, Нерину вылепить мне из тумана брата-близнеца? А впрочем, было уже. Она быстро начинает ревновать, а меня бесит её ревность. Фантом все равно умрёт страшной нарисованной смертью в камере пыток, я напьюсь со стариной Патриком, а она меня высечет. По причинным местам. А потом будет плакать, жалеть, говорить: бедный мой, бедный…

Стоп, что это я?! Я не вернусь! Надо думать так: я не вернусь. На этот раз всё у меня получится. Небо-то ясное, правда? Небо ясное… Птички-сестрички в ясном-преясном небе… Здесь никогда не бывает других птиц. Интересно, а чем питаются наши канареечки?

Я останавливаюсь снова, оборачиваюсь: птички уже ближе, а прошёл я даже больше, чем думал. Горы, правда, ещё далеко, но силуэт замковой стены уже подёрнулся сумраком. На таком расстоянии иллюзия не действует, во всяком случае, целиком, и я вижу Зимнюю Агонию такой, какова она на самом деле: заброшенный заплесневевший склеп, населённый полуразложившимися трупами. Здесь это не так пугает. Как ни крути, лучше быть на таком от неё расстоянии. Никак не ближе. Вырыть тут землянку, что ли?

Я чувствую влагу в ладонях. Уже?! Нет, это только пот… пока. Ну да, в самом деле. Землянка — это не то… Это конура для любимой собачки. Это не свобода. Свобода дальше. Ещё немного дальше. Там, где я начинаю почти верить: я смог… на этот раз я смог…

На этот раз я смог пройти столько же, сколько проходил обычно в последние несколько лет. Примерно треть расстояния до хребта. Один раз глотнул пронзительного, обжигающего горного воздуха. Стало холодно, свежо. Птички сохраняли дистанцию, но такая тактичность с их стороны была излишней.

Я поворачиваюсь лицом к замку, сажусь на землю, вытираю ладони о камни, не сводя взгляда с подёрнутого дымкой силуэта моей далёкой тюрьмы. Камни быстро становятся красными, ладони — грязными. От заражения крови я тоже не умру; пробовал. Я никогда не умру.

Я никогда не умру. Теперь это уже не пугает меня так, как раньше. Наверное, я привык к этой мысли. Нерина всё только смеётся: «Как говорили древние, трудно только первую тысячу лет…» А я ещё и сотни здесь не пробыл. Господи, сколько же моей крови выпила эта земля? Что могло бы вырасти на ней, если бы…

Мысль я закончить не успеваю: Мизариэль и Патоэль плавно пикируют на землю, пригибаются в прыжке, распрямляют стройные спины, идут ко мне, улыбаются. Прогулка окончена. Теперь, мальчик, умыться и — спать…

Спать…

Может, мне стало бы легче, если бы я сумел убить кого-нибудь из них. Но я и этого не могу.

— Что так по-оздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…

Голова раскалывается. Всегда она раскалывается, словно с перепоя. Тело подрагивает от иссушающей, испепеляющей слабости. Нет сил даже руку поднять, а уж тем более сказать: «Заткнись». Но придётся. Долго я этого не выдержу.

— Что так по-оздно вернулся, о мой паладин…

За… за-мол-чи-же.

— Я охо-отился, мать, постели мне постель, я уста-ал на охоте и креп-ко ус-ну-у…

— Заткнись же ты! — кричу я, стиснув веки: плотно-плотно, чтобы ни один луч проклятого мёртвого солнца, которого даже нет, не просочился сквозь этот заслон и не сжёг мне глаза.

Что-то мягкое касается моего лба. Батист. Уже успевший вымокнуть насквозь. Я осторожно прижимаю подрагивающие от усталости пальцы к ладоням, нащупываю вечно живые, вечно свежие шрамы, уже много лет заменяющие мне линию жизни. Не больно. Но пока еще холодно. Нехорошо мне что-то…

Пока меня тошнит, Нерина заботливо придерживает мою голову. Потом помогает лечь, оправляет задравшееся одеяло, поднимает с пола золочёный таз, придерживая его перед собой, как прачки держат корзины с бельём. Только на моей Рин зеленая парча, а не выцветший хлопок, и в руках у неё золото, а не пенька. Правда, в ёмкости отнюдь не пахнущее морозной свежестью бельё. Очень символично, кстати: парча и золочёный таз с блевотиной. Чертовски символично.

— Почему ты так не любишь эту песню?

— Она у меня уже в печёнках сидит!

— Мне кажется, очень подходит.

— Иди ты…

Она заливается грудным смехом, очень сексуальным. Первое время мне даже нравился этот смех. Разговоры у нас всегда одни и те же: из года в год. Почти ритуал: ничего не меняется. Наверное, это бесит меня больше всего. Все ещё. До сих пор.

Нерина отдает таз служанке, розовощёкой дурнушке с пухлыми губками и бородавкой над бровью (порой изобретательность моей девочки просто умилительна!), снова садится рядом со мной, скрывшись в тени балдахина, берёт мою руку тонкими холодными пальцами. Они всегда остаются холодными. Мне кажется, это та малая толика правды, которую она не может спрятать даже от себя.

— Рэндал, ну зачем ты?

— Что — зачем я? Что — зачем?

— Зачем ты уходишь?

— Я всегда уходил. И всегда буду.

— Зачем, зачем? — Она уже почти плачет. В такие минуты мне её немного жаль. Но это только потому, что, пока кровь не заструится по сосудам в привычном объёме, на злость просто нет сил. — Ну что такого есть там? Что из того, что не могу дать тебе я?

Это тоже часть ритуала. Я давно ответил ей на этот вопрос и давно понял, что ответа она просто не слышит. Он выпадает из её сознания, из её памяти — он вне сферы её восприятия. И это, наверное, тоже можно понять. Я стараюсь…

Гвиневер? Да нет, я уже почти не думаю о ней. Как не думаю о земле, которую считал своей родиной. Вспоминается почему-то колодец во дворе дома, где я вырос. В детстве я любил спускаться в него днём, забравшись в кадку (младший брат всегда стоял наготове и вытаскивал меня по первому крику). Говорят, днём из колодца видны звёзды.

Я когда-то попробовал рассказать об этом Нерине. Она ужасно растрогалась и долго плакала. А я после этого не мог вспоминать о том колодце без отвращения. Странно, что я раньше не понимал, какая все это глупость.

Знать бы, что надо вспоминать. К чему надо хотеть вернуться.

— Я же даю тебе то, что никто никогда не даст, — шепчет она, прижимая мои пальцы к своей щеке. — Вечную молодость, вечную жизнь… Ты бы уже давно умер в том… в том мире.

— Я и так давно умер, — отвечаю я и, отняв руку, отворачиваюсь к стене. Нерина вздыхает (слуезы сегодня будут? нет? из года в год она становится все плаксивее), сидит ещё немного, несмело гладит меня по голове, поднимается. Вот сейчас скажет… сейчас…

— Ничего. Когда-нибудь ты привыкнешь.

Все. Ритуал завершён. Теперь она даст мне выспаться. Эти вечно безуспешные попытки побега отнимают чертовски много сил. Интересно, жаль ли ей меня хоть немного? Или ей на самом деле нравится наблюдать, как я тупоголовой мухой бьюсь о стекло, не замечая непреодолимой преграды? Она умеет черпать в этом одной ей ведомое наслаждение? Почему-то мне с трудом в это верится. Мне кажется, она была бы по-настоящему счастлива, если бы я просто любил ее, как она того хочет. Она ведь пыталась показать мне настоящую себя. Просто не учла, что нет человека, способного выдержать это и не сойти с ума.

Нерина не уходит; я слышу её дыхание. Вот ведь дрянь, отошла и села в углу, думает, что я не замечу. Ну ладно, к чёрту. Хотя я всё равно не могу заснуть в её присутствии, особенно если она сидит у меня за спиной, глядя мне в затылок глазами птичек-се-стричек, улыбаясь мне в спину их сладкой безжалостной улыбкой. И мне остается только лежать, и смотреть в стену, и вспоминать, как давным-давно она пыталась открыть мне часть той правды, которой смертный вынести не может.

А ведь я сам упросил её. Меня снедало болезненное любопытство: хотелось знать, как она выглядит, как выглядит место, которое она называла моим новым домом и которое на самом деле было моей тюрьмой, кто приходит к ней вечерами, когда она закрывает восточную часть замка и оттуда до утра доносится странная, очень медленная музыка, словно идущая из-под земли… Она отпиралась долго, ломаясь и жеманясь, хотя я видел, что ее ужасно взволновала эта идея. До сих пор не понимаю, как можно прожить без малого две тысячи лет и быть такой наивной. Впрочем, это, наверное, моя вина. Не знаю, почему, но Нерина вообразила, будто я в самом деле люблю её. А я понял это слишком поздно. Ведь не могла же она принять за изъявление нежных чувств яростную страсть, с которой проходили наши первые ночи?.. Как оказалось, могла. Глупо было с моей стороны не понимать этого: почти любая женщина воспринимает секс как форму объяснения в любви. И почти любой мужчина слишком эгоистичен, чтобы раскрыть ей глаза раньше времени.

Нерина сказала, что устроит бал в мою честь. Это звучало очень торжественно, подготовка была соответствующей. Суматоха, которую она подняла вокруг этого события, меня раздражала: не слишком приятно быть представленным высоким гостям в качестве новой любимой собачки. Впрочем, когда всё началось, мне было не до того.

Я помню, как вошёл в зал, но не помню, как спала пелена. Я словно пропустил момент, когда Нерина сняла иллюзию и меня опрокинуло в чадящий котел тошнотворного смрада, выплеснувшего мне в лицо реальность, о которой я успел забыть. Я увидел осыпавшиеся стены давно разрушенной крепости, изломанную прогнившую мебель, изъеденные молью портьеры, блёклые синие свечи в канделябрах из человеческих костей. Услышал запах затхлости, разложения — такой доносится из разрытой могилы. Увидел её слуг, гостей…

Увидел её саму.

К рассвету на моей голове не осталось ни одного темного волоска. Нерина тут же исправила ситуацию, и сейчас, глядя в зеркало (которое, я знаю, на самом деле затянуто паутиной и заляпано мушиным помётом), я вижу человека, которому не дашь больше тридцати лет — если не заглядывать в глаза. У этого человека черные волосы. Я уже давно отвык считать его своим отражением.

Мы никогда не говорили о той ночи. Мне было проще считать её дурным сном. Вполне вероятно, она и была сном — ведь уже на следующий день вокруг меня снова оказались светлые стены, изящная меблировка, а рядом — под боком, под моей рукой — Нерина собственной персоной, свежая, душистая, прекрасная… Да только я так и не смог отделаться от чувства, что, обнимая её, я на самом деле обнимаю отлично загримированный набальзамированный труп. Думаю, она это понимала. И ненавидела себя за неосмотрительную романтичную глупость, толкнувшую её на этот опрометчивый шаг. Она хотела, чтобы я любил её такой, какая она есть. И думала, что я смогу это принять. Вот к чему приводит столь ожесточённое затворничество. Бедняжка совершенно не знает людей.

Я стараюсь дышать ровно: возможно, мне удастся убедить её, что я сплю. И в самом деле: Нерина встаёт, слишком громко шурша юбками, испуганно замирает. Я дышу ровно и глубоко: мне хочется, чтобы она поскорее ушла. Она попадается на уловку и неслышно выходит. Дверь не запирает. Зачем? Ей нет нужды применять силу. Заклятье удерживает меня надёжнее любых замков. Сколько уже раз я спрашивал её, как она додумалась до такого, а она только улыбается. Иногда говорит что-то бесстыднококетливое вроде: «Ты не сможешь жить без меня». Однажды я ударил её, когда она это сказала. Сильно ударил — она отлетела чуть не к противоположной стене. Был период, когда я пытался превратить её жизнь в ад, но чем можно вывести из себя существо, живущее две тысячи лет? Она только улыбается, мочит розги в растворе крапивы и сечет ими иллюзию горничных, а иногда — меня (так хочется добавить: иллюзию меня). И нет из этого выхода — круг начинается и замыкается её улыбкой. «Ты не сможешь жить без меня».

Несколько сотен шагов к свободе — и всегда, при любых обстоятельствах, неумолимо, неизменно я начинаю умирать. Не знаю, не понимаю, почему…

Почему?

Почему?..

Странно… Я никогда раньше об этом не задумывался.

Почему?

— Рэндал, ты опять?

Нет, не опять. Я не верю в этот раз, что смогу дойти — как не верю никогда, но сегодня осмеливаюсь признаться себе в этом. В данный момент мною движет исследовательский интерес. Поэтому я не оборачиваюсь на крик Нерины (он доносится с нижней террасы), не думаю: «К чёрту!», не поднимаю воротник плаща, не перешучиваюсь с челядью. Я просто выхожу из замка, заложив руки за спину и глядя в землю. Пальцы правой руки стискивают ладонь левой, вжимаются в шрам. Он разойдется через несколько минут, самое большее — через несколько часов…

Почему?

Я привык воспринимать это как должное, как иррациональную логику магии, понять которую невозможно в принципе. Несколько сотен шагов — и на моих ладонях открываются стигматы. Но сколько сотен? Всегда ли равное количество? Нет, разумеется. В первые дни я едва успевал отойти от ворот. В иные — забирался очень далеко. Значит, не в расстоянии дело. В чем же?

Не знаю, чего я хотел добиться. Даже если у заклятия Нерины есть определённый механизм, вряд ли точное его знание поможет мне это заклятие разрушить. Но, чёрт подери, чем мне еще заниматься? Я же и так тут подыхаю от скуки. Пусть она примет это как одно из невинных развлечений, которым я время от времени придаюсь.

Значит, не расстояние, думаю я, а за спиной уже четверть мили, отделяющие меня от замковых стен, и птички-сестрички уже взмыли со своих жёрдочек в низкое небо… Сегодня не ясное, но это не важно. Всё это ерунда. Небо никогда не имеет значения. Но что же, если не расстояние? Время? Тоже нет: я иду всегда примерно с одинаковой скоростью. Или она привязала меня магией к какому-то предмету в замке, удаление от которого вызывает кровотечение?.. Нет, нет, это тоже расстояние, оно ведь всегда разное… Не предмет, не в замке, нет…

Не в замке?

Тогда где?

Я останавливаюсь, прислушиваюсь к гулкому биению сердца. Оно всегда бьётся немного сильнее, чем обычно, примерно на этом участке пути к горам: ничего я не могу поделать со своим телом. Нерина говорит, что я романтик. Глупая сука. Хрен останешься романтиком, чёрт знает сколько лет проведя в украшенном цветочками гробу без малейшей надежды вырваться. Я не романтик. Я идеалист. Я всегда беру в расчёт идеальные условия. Теорию, чёрт её подери. Чувствительные женские мозги плохо приспособлены для таких вещей: Гвиневер только вздыхала, когда я пытался ей объяснить, что нельзя сажать её любимые хризантемы в каменистую почву, даже если она перед этим освящена водой из источника Святого Подвига. Она их все равно сажала, цветы не всходили, и Гвиневер считала, что святой Лодвиг на неё сердит. Женщины, даже любимые, почти всегда дуры в таких делах. Но я-то чётко знаю, что, пока я жив (то есть вечно), теоретически есть вероятность, что однажды стигматы не откроются. Иногда ведь они открываются чуть позже… почему бы этому «чуть позже» в один прекрасный день не растянуться до бесконечности?

Потому что… потому что. Нет, Нерина не глупая сука. Она весьма умна. Она сделала так, чтобы у меня не осталось ни малейшей лазейки. Почему? Где может находиться то, от чего я никогда, никогда, никогда не смогу убежать?

«Что так поздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…»

«Лучше поздно, чем никогда, ма», — вот как надо было ответить лорду Рэндалу из этой песенки, тогда и песенки бы не было и остался бы жив дурак.

Конечно. Лучше поздно, чем никогда.

Во мне, вот где это находится. Удивительно, как долго порой не замечаешь самой очевидной вещи.

Нерина привязала меня к самому себе. Это самый верный способ: от себя-то я сбежать не смогу, вне всяких теоретизирований. Что-то происходит со мной, когда я покидаю Зимнюю Агонию. Что-то, вызывающее стигматы. Что же?..

Я замираю, уже почти машинально проверяя, далеко ли птички-сестрички, и отшатываюсь, когда Мизариэль взмахивает крыльями прямо у меня над головой и тут же взмывает выше.

— Какого чёрта? — кричу я им и поднимаю ладони, пересечённые косыми линиями вечно свежих рубцов. Видите? Рано ещё, валите пока!

Но они не улетают, тревожно кружат над головой, словно коршуны, готовые напасть. Кажется, они чем-то взволнованы…

А ведь в самом деле. Так далеко я не заходил уже пару лет. Странно… Задумался, не заметил, как прибавил шагу. Замок почти утратил очертания, расплылся сплошной чёрной громадой, зато с гор сошла дымка, уже видны контуры нижних пиков… Когда же я видел эти контуры в последний раз?.. И воздух совсем другой, морем больше не пахнет, стал острее, прохладнее… давно я им не дышал, да, это приятно… это почти как…

Ну вот. Не зря мои птички беспокоились. Долго им ждать не пришлось. Кровь потекла по пальцам, закапала в сухой песок, выедая в нём маленькие тёмные кратеры. Почему? Почему? Что произошло — только что, секунду назад? Я почувствовал запах… увидел очертания скалы… подумал о перевале, о том, что я сделаю, когда доберусь до него… Когда — а не если.

Когда — а не если.

Я уже действительно думал, что на этот раз удалось, — я всегда так думаю. И всегда именно в этот момент мои ладони начинают кровоточить. В тот момент, когда я начинаю чувствовать себя свободным.

Вот оно.

— Ну что вы там возитесь?! — круто развернувшись, кричу я и яростно машу птичкам окровавленными ладонями. — Мне надо назад! Быстро!

Когда они снижаются, на их продолговатых улыбчивых лицах читается удивление. Обычно я иду, пока не потеряю сознание. Теперь же мне не терпится вернуться. Не хочется тратить лишние силы, не хочется потом долго их восстанавливать.

Они мне скоро понадобятся.

— Ну а где ты обедал, лорд Рэндал, мой сын?

Ну а где ты обедал, о мой паладин?

— У любимой моей. Постели мне постель,

Я устал на охоте и крепко усну…

Нерина думает, что очень хорошо играет на арфе. Я не раз говорил, что играет она паршиво, дергает струны, да и вообще у нее нет чувства ритма, хотя голос довольно приятный. Но когда она поёт эту песню — а она всегда поёт её после моего возвращения из очередного «загула», — я забываю даже о ее бездарности. Как правило. Сегодня я не слышу не только рваных аккордов, которыми она мучает арфу, но и до смерти надоевших слов, коими моя девочка терзает меня уже столько лет. Я думаю. Я стараюсь понять.

— Что ты ел за обедом, лорд Рэндал, мой сын, что ты…

— Это свобода, не правда ли? — спрашиваю я, и Нерина немедленно умолкает. В её взгляде замешательство: давно уже я не выдерживал до третьего куплета.

Я лежу на кровати, закинув руки за голову и глядя в потолок, она сидит на резной скамеечке чуть в стороне, положив руки на струны, уже не играя. Мне почти не интересно, что она ответит. Я просто решил на этот раз заткнуть её каким-нибудь другим способом.

— Что? — спрашивает Нерина, словно не понимая.

— Чувство свободы. Ощущение свободы. Ты на нём построила заклятье? Стигматы открываются, как только я понимаю, что свободен. Поэтому в самый первый раз это произошло так быстро. Я же тогда ещё не знал, какая ты дрянь. Думал, от тебя просто уйти.

— Перестань! — говорит она и чуть не плачет.

— Чего ты? — искренне удивляюсь я. — Разве это что-то меняет? Почему ты так долго мне не говорила?

— В самом деле, — с внезапной жестокостью в голосе произносит она и поднимается. — Это ничего не меняет. И ты это прекрасно знаешь. Чем дальше ты пройдёшь, тем вероятнее, что ты подумаешь… подумаешь, что сбежал от меня. И именно поэтому сбежать не сможешь.

— Ну да. — Я перекатываюсь на бок и, подперев голову рукой с ещё розоватым после недавней вылазки шрамом, смотрю на Нерину с восхищением. — Так и есть. Ты просто умница.

У неё начинают дрожать губы, но плакать она явно не собирается.

— Я же…. я просто люблю тебя, — шепчет она, и в этом шёпоте столько ярости, сколько наберётся не во всяком крике.

— Это я уже понял.

— Почему тебе плохо со мной?

— Потому что ты вечно поёшь эту чёртову песню про лорда Рэндала.

— Хочешь, я никогда её не буду петь?

— Хочу.

— Ты же… — Ее руки безвольно падают вдоль тела, отчаянно теребят складки несуществующей юбки. — Так было бы проще для нас обоих.

— Нерина, ответишь мне на один вопрос? Только правду.

— Какой?..

— Правду, Нерина!

— Ладно, ладно! Какой?

Я пристально смотрю ей в глаза: почему-то зелёные, хотя мне всегда нравились карие. У Гвиневер карие глаза. Были. Она никогда не опускала их, когда я на неё смотрел. Зелёные глаза Нерины с трудом выдерживают мой взгляд.

— Сколько лет я уже здесь?

Она круто разворачивается, хлопает дверью. Я ложусь на спину.

Чувство свободы. Пьянящее, легкое, головокружительное, как от вина; впрочем, от вина так никогда не бывает. Его начинаешь ценить, только когда долго его лишён. Мне кажется, в моём случае прошло достаточно времени. Я рад, что не знаю точно, сколько именно. Если бы я думал, что Нерина ответит мне, я бы никогда не спросил её об этом.

Вечером того же дня мы лежим в чёртовой шестиспальной постели. Я жалею, что не прибыл к берегам Зимней Агонии немощным восьмидесятилетним стариком. Тогда она, наверное, убила бы меня, а если нет, я, во всяком случае, не смог бы удовлетворять её ненасытную плоть. И, главное, никакой изобретательности. Уже столько лет, и всё одно и то же. Только к кровати иногда привяжет, и то пугливо так, смущённо, а потом извиняется. Это довольно-таки отвратительно.

— Разве у меня не красивое тело?

— Красивое, красивое.

— Я тебе совсем не нравлюсь.

— Ага.

— Ненавижу тебя!

— А говорила, любишь.

— Ненавижу!

— Так дай мне уйти.

— Никогда!

— Я спать хочу.

Вот такие постельные беседы. С Гвиневер мы вообще ни о чём не говорили, и это было замечательно. Гвиневер молчунья, за это я её и любил. Никто не умел так молчать, как она.

Я хотел бы вернуться к ней. В наш дом. Набрать горсть тяжёлой сырой земли иссечёнными руками. Может быть, съездить туда, где я родился. Заглянуть в колодец, крикнуть в него какую-нибудь глупость, послушать эхо. Внутрь уже не заберёшься: мой брат умер, а я больше никому не доверяю настолько, чтобы спускаться туда, вниз, и смотреть днём на звёзды.

Это — свобода?

Но разве об этом я думаю, когда у меня начинают кровоточить ладони?

Разве я вообще думаю в эти мгновения?

Нерина лежит рядом, теплая, душистая, податливая. Она очень хочет, чтобы её любили. Наверное, хочет любить меня, надо просто ей позволить. Если задуматься, разве мне так уж плохо здесь? Она действительно может дать мне всё. И Гвиневер, если очень попрошу, и колодец в доме моего отца. Я смогу потрогать их руками. Свобода — это право обладать тем, чем хочешь? Или возможность взять это самому? Когда я начинаю думать об этом не как о мечте — как о завтрашнем дне, как о времени, которое придёт очень быстро, — я становлюсь свободным? Да? Почему же сейчас, в эту минуту, когда я лежу с моей маленькой ведьмой в тёплой постели на измятых нами простынях, у меня не открываются стигматы?

— Отпусти меня, — говорю я одними губами, не глядя на неё, — отпусти.

— Не могу.

— Отпусти.

— Я не могу, Рэндал! Правда! Даже если бы хотела. Это заклятие нельзя снять. По крайней мере я не знаю, как это сделать.

— Ты просто умница. В такие минуты я тебя почти люблю.

— Ох, ты…

Она засыпает быстро, ткнувшись маленьким острым подбородком мне в плечо. Я осторожно глажу её длинные густые волосы. Такие же белые, как мои настоящие волосы, те, которых я давно не вижу. Может быть, мне не хотелось бы уйти так сильно, если бы я мог это сделать. Но я не могу — а потому не перестану пытаться. Муха бьётся о стекло, пока не погибает.

Или пока не исчезает стекло.

С донжона видно море.

Я стою на самом верху, у открытого люка, скрестив руки на груди, и смотрю на белые гребни, с неслышным здесь рёвом обрушивающиеся на прибрежные скалы. Птички-сестрички сидят на замковой стене невдалеке. Мизариэль чистит перья Патоэль, та блаженно жмурится, не сводя с меня хищного улыбчивого взгляда. С тех пор как я пытался сброситься с этого донжона, они ни на минуту не оставляют меня одного. Но сегодня я просто вышел подышать морем. Спёртый воздух замка плохо на меня действует.

Нерина беспокоится. Я не сбегал уже больше месяца. Сначала она радовалась, теперь разволновалась не на шутку. Ну что ж, хоть какое-то обновление отношений. Я не напивался ни разу за этот месяц, не бил её, не позволял ей бить себя (у неё порой случаются истерики, и их безопаснее молча терпеть — скорее успокоится). Семейная идиллия, одним словом. Она ежедневно пристаёт ко мне с расспросами, ахает, вздыхает, читает вслух рыцарские романы, быстрее насыщается в постели и не подходит к арфе. И — надо отдать ей должное — не поёт про лорда Рэндала. Но это и не нужно. Дурацкая песенка засела у меня в голове, прокручиваясь снова и снова, будто нож в ране. Что так поздно вернулся, лорд Рэндал… Что так поздно?

Это всё, что мне осталось. Нерина права: выхода нет, и это даже не её вина. Скорее моя. Всё моё чёртово свободолюбие. Я не умею жить без этого чувства. Я ухожу снова и снова не потому, что в самом деле надеюсь сбежать из Зимней Агонии, а для того, чтобы ощутить его. Сначала я надеялся, что смогу просто заставить себя забыть об этом. Мне казалось, что это не так трудно. Я старался не думать, я уходил из замка с завязанными глазами, спасаясь от манящего зрелища далекого хребта, брёл ощупью, твердил в уме таблицу умножения, гнал от себя это чувство, лишь только его первые искры вспыхивали в моей душе. И только вытирал мокрые ладони. Не знаю, от чего.

Бесполезно. Глоток горного воздуха, лишний десяток шагов — и всё начинается снова. Круг замыкается. Я становлюсь свободным, и это снова отнимает у меня свободу. И так — до бесконечности.

Остаётся донжон и рваные клочья серой пены далеко внизу, под ногами. Крыша круглая, как колесо, как порочный круг моего заточения. Я меряю взглядом расстояние до земли, потом до птичек-сестричек. Нечего и мечтать: реакция у малышек отменная. Я не успею пролететь и половину пути. Эта свобода мне тоже не дана. Хотя она другая. Может быть, лучше той, первой, которую — пора признаться себе в этом — мне никогда не вернуть. Круглая башня — шаг за неё — кремневый пол. Стены заклятия — шаг прочь — другая свобода. Что там, за теми воротами, — мне все равно. Что-то другое, этого достаточно. И ведь всего лишь шаг, чёрт подери, всего лишь шаг! Только не по кругу, не в круге этого чёртова донжона. В сторону, туда, где не будет опоры под ногой… И быстро, быстро — вниз, пока не успели подхватить…

Сбежать, пока не успели догнать и вернуть обратно. Но у птичек слишком хорошая реакция. Если я упаду, они ринутся ко мне мгновенно. Выручить меня могла бы разве что неожиданность, которая выиграет мне несколько секунд. Но что может удивить птичек-сестричек? Ха, разве что если бы я упал вверх, а не вниз… Не рухнул наземь — а раскинул руки и взлетел.

Замкнутый круг. Шаг за него… И — взлететь, а не падать.

— Что так по-оздно вернулся…

Я вздрагиваю, содрогаюсь всем телом, как будто меня ударил скат, хватаюсь за крышку люка в попытке удержать равновесие. Птички поднимают головы, тут же успокаиваются. Звуки арфы льются из окна подо мной, из-под моих ног, из-под земли, из могилы. Играет кто-то другой, Нерина поёт. В голосе тревога и насмешка; не знаю, чего больше. Не знаю, зачем она поёт. Я ведь ещё не уходил.

Я только собираюсь.

— А кидал ли собакам, лорд Рэндал, мой сын?

А кидал ли собакам, о мой паладин?

— Да, подохли они. Постели ж мне постель,

Я устал на охоте и крепко усну-у…

Шаг из замкнутого круга — и взлететь, а не падать.

Переброситься парой слов с привратником, выйти из замковых ворот, поднять воротник плаща, упрямо топтать истёртыми подошвами сухую землю, не сводя глаз с далеких горных вершин — и не думать о свободе, не думать, не думать, не думать!..

Остаться в этих стенах.

Расшнуровать воротник рубашки.

Молчать.

Слушать песню про лорда Рэндала, слушать, улыбаться, любить эту песню, любить ту, кто её поёт. Она ведь красивая. Песня и певица — они обе красивые. На самом деле.

— Я боюсь, ты отравлен, лорд Рэндал, мой сын,

Я боюсь, ты отравлен, о мой паладин…

— Да, отравлен я, мать. Постели ж мне постель.

Я устал на охоте и крепко усну…

Слушать.

И… нет, не думать о свободе.

Ощущать ее.

Здесь ведь дует ветер, правда? С моря. За горами мир, но он и за морем также. Здесь можно думать о Гвиневер. Можно думать о местах, в которые хотел бы вернуться. О них можно думать где угодно. Место не делает свободным. Возможность вернуться тоже. В отличие от возможности не возвращаться — и ничего не терять при этом. Потому что на самом деле из колодца не видно звёзд. Так говорят. Но это неправда. Романтическая чушь, а я не романтик. Никогда им не был.

Гвиневер это всегда расстраивало.

Нерина плачет. Она говорит: чего я не могу дать тебе, Рэндал? А ты можешь дать всё, девочка. Всё. Беда в том, что мне ничего не нужно. Ни от тебя, ни от мира, который ты у меня украла.

Мокро в ладонях… У меня последнее время часто мокро в ладонях: издёргался совершенно. Измучила ты меня, Рин. Что, ты больше не поёшь? Уже допела? Спой ещё. Это ведь очень красивая песня. Она про меня. Я устал на охоте и крепко усну.

Птички-сестрички бросаются ко мне с каменных зубьев, словно ожившие горгульи, в панике трепещут крыльями, сгущая насыщенный солью воздух. Их железные руки впиваются мне в предплечья. В чём дело, родные? И не надейтесь, я не собираюсь прыгать с донжона. Я не умею летать. В отличие от вас. Давно хотел спросить: вы-то летать умеете, почему же вы отсюда не улетите? Я знаю, что держит здесь меня — что держит вас? Тоже заклятие? Или неумение осознать себя свободными? Осознайте, вы ещё можете. Вы ещё успеете… Это проще, чем кажется. Вы, главное, запомните: свобода — это не возможность пойти туда, куда вы хотите. Это возможность признать, что вам некуда и незачем идти. Потому что днём в колодце не видно звёзд. Может быть, видно ночью, но я никогда не проверял.

Топот внизу, под ногами, из-под земли, из могилы… Грохот крышки люка, паутина тонких белых волос, полные ужаса глаза. Зелёные. А мне всегда нравились карие.

Почему-то так мокро в ладонях.

— Что ты… сделал?.. Рэндал, что ты сделал?!

Я беспомощно поднимаю руки, на которых повисли птички-сестрички. С ладоней что-то капает… с них что-то капает.

— Как ты… прекрати! Останови это! О боже, ты ведь истечёшь кровью!

Да? Но кого в этом винить, Рин? Это ты, а не я привязала стигматы к чувству свободы. Ты думала, его невозможно ощущать в этих стенах. Я тоже так думал. И до той поры нам ничто не угрожало. До той поры мы были почти счастливы. Ты и я.

А теперь мои ладони треснули, и из них быстро вытекает жизнь, которую ты так долго держала на цепи. Я не могу остановить её, не могу, правда же. Пусть уходит. Если ты можешь, останови.

— Боже, Рэндал… Боже, боже! Как же ты так, как же ты!.. Ну прекрати, прекрати, пожалуйста!

Ты опять плачешь? Перестань. Я ненавижу, когда ты плачешь. Лучше спой мне. Про лорда Рэндала. Про меня. Я устал.

И когда ты хватаешь вечно холодными пальцами мои руки, из которых по-прежнему течёт кровь, когда твои уродливые творения, так похожие на тебя саму, отступают, отворачиваются, взмывают в небо, когда внизу раздаётся истошное, умоляющее «Пшла-а!», вырывающееся из сухой глотки поломанной куклы, когда струны арфы рвутся где-то очень, очень далеко, мне на лоб падает первая капля дождя. Я хочу думать, что это дождь. Это моё право — решать, чьим слезам течь по моему лицу.

Дэн Шорин
ПЕЧАЛЬ БОЛЬШОГО ДРАКОНА

Дракон парил над городом, широко распахнув огромные крылья. Он был по-своему красив, а в больших драконьих глазах читалась грусть. Горожане попрятались по домам, видимо, не понимая, что стоит дракону всего лишь раз выплюнуть огонь, и их уже ничего не спасет — от огненного безумия в деревянном городе нет защиты. К их счастью, дракон прилетел сюда не за этим.

— Привет, Глымартсморговоркл! — сложив руки рупором, выкрикнул я в небо.

У драконов хороший слух, посему мое приветствие не осталось незамеченным.

Привет. Не ожидал здесь тебя увидеть, — прозвучало у меня в голове.

Раздвоенный змеиный язык драконов не приспособлен для того, чтобы произносить человеческие слова. Посему наиболее разумные драконы пользуются безмолвной речью. Глымартсморговоркл являлся самым разумным из ныне существующих драконов, я даже подозревал, что по своей сути он гораздо ближе к людям, чем к собратьям драконам.

— А для чего же ты тогда покинул западные пастбища, старый разбойник? Только не говори мне, что у тамошних фермеров кончились овцы…

Я ищу здесь ее.

Драконы не понимают людских имен. Они не могут даже представить себе, что значит носить абстрактное имя, не включающее в себя черты характера самого человека, а также героические подвиги предков. Однако сейчас я прекрасно понимал, кого Глымартсморговоркл имеет в виду.

— Ты не найдешь леди Вирру в этом городе, — вздохнул я. — Ее здесь нет.

Она здесь, и я это знаю, и ты это знаешь. Драконье чутье не подводит. Да и что бы ты стал в таком случае делать в этой глуши, магистр?

— А ты уже знаешь? — удивился я.

Я стал магистром совсем недавно, и то, что Глымартсморговоркл об этом знал, наводило на некоторые размышления.

До западных пастбищ доходили слухи о том, что некий продавец магических жезлов, освободившись от проклятия, направился на юг в поисках своего предназначения. И как он одолел полторы дюжины магов, пытавшихся встать у него на пути. После чего его и посвятил в магистры некий маг воздуха.

— Слухи не остановишь, — медленно произнес я. — Они растекаются в эфире, переносясь за немыслимые сроки на огромные расстояния. Но ты зря сюда прилетел, Глымартсморговоркл. Нашего боевого товарища леди Вирры здесь нет. Тебе лучше вернуться к своим откормленным овечкам.

Разумеется. Как в добрые старые времена, я сделаю вид, что ты меня прогнал. Л потом где-нибудь в укромном месте мы поделим полученное тобой от горожан вознаграждение. Только сначала я должен увидеть ее.

— Это разговор ни о чем, Глымартсморговоркл. Или ты уже не веришь мне? Леди Вирры в этом городе нет.

Дракон опустился на одну из башен, которая под его тяжестью подозрительно зашаталась.

Мое драконье чутье говорит мне, что она здесь. Зачем ты хочешь обмануть меня, друг?

Я устало мотнул головой. Наивно надеяться провести самого разумного из драконов. Просто я думал, что он поверит мне. Во имя старой дружбы.

— Хорошо. Ищи ее. Я буду ждать тебя на дороге, ведущей из города. Захвати меня на обратном пути.

Жди меня, друг. Мы еще покружим в облаках в царстве ветров и драконов. Как прежде, втроем.

Я тяжело вздохнул и отправился прочь из города. На душе было муторно.

Дракон приземлился передо мной спустя два часа, когда я уже отошел от города на несколько миль. Он в безмолвии изогнул шею и опустил голову практически до земли. Я без слов вскарабкался ему на загривок, и Глымартсморговоркл, мощно взмахнув крыльями, устремился в небеса. Только когда мы пролетели уже сотни миль, он наконец обратился ко мне безмолвной речью.

Прости, друг, я не поверил тебе.

— Тебе лучше было этого не видеть, Глымартсморговоркл. Леди Вирра умерла.

Да, ты был прав.

Мы разрезали небеса, как много сезонов тому назад. Вот только ощущения, что прошлое вернулось к нам, не возникало. Наверное, потому, что на спине Глымартсморговоркла не было нашей извечной спутницы леди Вирры. Я вспомнил миг, когда впервые вошел в ее дом в покинутом нами городе. Вошел и не сразу понял, что стоящая передо мной располневшая жена трактирщика, окруженная кучей галдящих детей, и есть моя маленькая Вирра, девушка, за один поцелуй которой в свое время я готов был отдать большую половину жизни. Ведь в молодости жизнь кажется бесконечной, а окружающие нас вещи — незыблемыми.

Мы летели среди облаков, я и мой единственный друг, которому было предначертано родиться драконом. И ему приходилось много сложнее, чем мне. Потому что только человек может предать мечту, и только другой человек способен его за это простить.

Святослав Логинов
ТАМ, НА ВОСТОКЕ

Зарницы полыхали в пол неба, призрачно-синие, настолько стремительные, что даже в миг вспышки в них невозможно поверить. И бесшумные. Это особенно страшно — тишина, затопившая мир в ту минуту, когда он рушится. Не весь, конечно, где-то люди и знать не узнают о приключившейся беде, но здесь тем, кто уцелеет, больше не жить.

Утром обнаружилось, что затворите породило разом два пузыря, пелена обняла ближний лес и холм, на котором стояла мельница. Теперь на очереди поля, а там и деревня. Возможно, с первого раза накроет не все дома, но уж её дом наверняка. И бежать некуда, путь на запад надёжно перекрыло затворище, а с иных сторон доброй земли нет, одни гнилые болота да горы на юге, неудобные сохе и враждебные чужакам. Им отныне всюду быть чужаками — дома оставаться нельзя. Значит, нужно проситься в рабство к горцам или гнить в болотах, откуда возвращаются немногие. Или всё же остаться дома, самому пойти навстречу затворищу, крича и грозя кулаками, а оно будет невозмутимо ждать, а когда коснёшься тонкой пелены, все будет враз кончено, лишь бледная молния метнётся от земли к небу: беззвучная и почти невидимая в солнечных лучах.

Поутру деревня зашевелилась разворошённым муравейником. Скот отгоняли подальше от новой границы, собирали скарб, готовясь к отъезду. Бежать некуда, но надо. Болота тоже не начинаются вдруг, есть в мокром лесу сухие островки, не годные под пашню, но для домов вполне подходящие. Там можно приткнуться, а хлеб до поры сеять на старом пепелище у самых пузырей, авось они ещё сто лет с места не двинутся. Ведь нажрались, что им ещё, окаянным, надо?

Алина не собиралась никуда и не собиралась собираться. Ежели затворище завтра двинется, то её дом, и поле, и сливовый сад накроет наверняка, они теперь самые близкие к бесплотной жути пузырей, но это не имеет никакого значения. Её уже накрыло, когда ночью в единой вспышке сгорели мельница и дядька Ме-фодий, упрямо не желавший уходить с опасного холма. Теперь Алина осталась совсем одна. Покуда в семье хотя бы два человека — это семья, а одинокий человек — полное недоразумение. Рука с одним пальцем хуже, чем просто культя, потому что сильнее болит.

Родители Алины погибли три года назад, когда закрылся проход на запад. Затворите не любит воды, и долгие годы вдоль самого берега озера оставалась свободная тропа. Думали, что она так навсегда и останется, пуповинка, связывающая обречённое селение с остальной страной. Загадывали в случае несчастья бежать озером. А вот не сбылось. Сорок лет затворище копило силу, а потом разом сглотнуло озеро и последнюю дорогу к своим. Отец с матерью как раз поехали на материк, прикупить кой-что на ярмарке и навестить старших дочерей, выданных в деревни по ту сторону затворища. И добро бы отрезало их там, не позволив вернуться, а то убило на обратном пути. Каких-то сто шагов не успели доехать. Сестры небось надеются, что отец с матерью поспели к дому и поднесь живы. И она бы надеялась, что родители задержались в гостях и теперь мыкаются у свойственников, но пошла глянуть на дорогу: не едут ли? — и видела всё как есть.

В солнечном свете зарниц не разглядеть, и молния кажется просто маревом, в котором истаивают, сгорая, деревья, птицы, люди и даже камни, ежели они пришлись в неудобном месте.

Алина стояла на пригорке, махала подъезжающим платком, когда воздух задрожал, по озерной глади прошлись десятки смерчиков, и одинокая сосна, кривившаяся у самого берега, вспыхнула свечой и упала, расколотая сверху донизу. Отец приподнялся, хлестнул жеребчика, верно, надеясь уйти, но синее пламя полыхнуло из-под самых лошадиных копыт, и лишь тележное колесо ещё долго катилось, вихляя по опустевшей дороге. Алина бежала, раздирая грудь криком, которого сама не слышала в убийственной тишине, и так бы, наверное, и ушла под затворище, но споткнулась на ровном месте, упала, вскочила, тут же снова повалилась на убитую дорогу, и ещё… а потом на запястье сомкнулись каменные пальцы. Дядька Мефодий тоже вышел поглядеть, не возвращаются ли сестра с мужем. Мельник, даром что хромой, умел колдовским прищуром бычка с ног сбить. Так и догнал сдуревшую девчонку, притащил домой. Синяки с Алининой руки месяц сходили.

Судьба одинокой девчонки в деревне ясна как на ладони, но за дядькиной спиной — иное дело. Жили, конечно, врозь: девка хоть раз на мельнице переночевавшая, хуже порченой, а у мельника вся сила в поставах, ему надолго отлучаться нельзя, а то крылья перестанут ветер ловить. Однако и одного имени хватало. Мефодия деревенские пуще затворища боялись, и шутить с его племянкой никто бы не решился. С хозяйством тоже: работников Мефодий брал с уговором, чтобы Алинино поле и огородишко вспаханы были. Со всем остальным девчонка сама управлялась.

Так и выросла, минуя чужие похотливые руки и гулящую судьбу. Уже дважды к дядьке Мефодию сватов засылали, а он отказывал, как бы от своего имени, а на деле спросив племянницу, по душе ли ей жених. Теперь дядьки нет, осталась одна как перст, тот самый, что хуже культи, потому что сильнее болит.

Сразу сгинуть не позволила корова. Тварь безвинная, ей-то за что страдать? Корову подоить надо, в поле выгнать, вечером домой привести. Днём привычные дела тянутся, цепляясь друг за дружку. А ночью самая гибель к сердцу подступала. Алина до полуночи сидела на крыльце, не смея войти в дом, словно там петля под потолком ждёт, невидяще глядела в сторону леса. Хорошую чащобу даже пожар дотла выжечь не может, и сейчас над бывшим бором было неспокойно. Словно голубые огоньки пляшут над потухающим углём: вырвется, мелькнёт секундным пламенем и сгинет. Это ужравшееся затворище выбрало хоть и расколотое, но покуда живое дерево и слизнуло его синим языком. Еще неделю, а то и две будут этак ходить могильные огоньки по бывшим лесным угодьям. Хороши огоньки… каждый в три человечьих роста.

Огни гуляют в ближнем краю, а вдалеке всё мёртво. Скоро то же спокойствие придёт и сюда.

Тьма за горизонтом улыбнулась мгновенной вспышкой зарницы. Такое можно видеть чуть не всякую ночь: зверь, а то и человек заплутал в ночи и, не разобрав, куда его занесло, коснулся покрывала. Затворищу всё равно, когда глотать встречных, просто ночью синее пламя легко увидеть, а днём его, поди, никто и не различит.

Второй всполох, ярче первого, взметнулся из-за окоёма, а следом засияло отовсюду, уже не синим, а слепяще-белым огнём, какого не увидишь даже в ту минуту, когда затворище окутывает новые земли.

Из деревни донесся крик, набатные удары деревянного била. Там, словно в пожаре, полуодетые люди выскакивают из домов, хватают что попало из не увезенного, бегут прочь, проклиная себя, что вернулись на единую ночь под обречённые крыши.

Алина сидела неподвижно, пусто глядела в светокипящую даль. Она не сразу поняла, что там творится небывалое: буйство света за горизонтом не просто усиливается, а приближается медленно и неуклонно, словно пешеход, которому некуда особо торопиться, но и незачем останавливаться. И вот уже не зарница, а перевёрнутая молния стрельнула в ночные небеса. И немедля засияло там, где на Алининой памяти всегда бывало темно, ведь западный кряж ушёл под затворище больше сотни лет назад. Но теперь огненный нож, рассекающий затворище на две неравные части, достиг пологих вершин и неспешно начал спускаться в долину. Следующий пузырь алчно взвихрился каскадом молний, засиял и, оказавшись не в силах сожрать добычу, лопнул, озарив мир холодным пламенем.

Никто, кроме Алины, не видел этого действа, опустевшая деревня давно замолкла, даже собачонки не оставалось среди домов, перепуганные люди торопились сейчас непрогаченными тропами, стремясь достичь лесистых островков, где надеялись отыскать спасение. И даже если кто-то оглядывался на брошенное село, то видел сквозь ветви лишь грозящее голубое зарево и не мог различить, что же там происходит.

Когда уже под утро родились молнии на опушке знакомого леса, Алина медленно поднялась и сделала первый шаг навстречу тому, что двигалось сквозь затворище. Вчерашний пузырь, так и не успевший успокоиться, взорвался прежде, чем Алина вышла за околицу. Поле, холм, с которого начисто слизало дядькину мельницу, россыпь камней, вывезенных с пашни к лесу… Затем завалы разбитых, полусъеденных деревьев. Только что здесь пировало затворище, а теперь нет ничего, лишь бурелом, почерневший мох, жухлая трава и хрусткий колотый лед под босыми ногами. Лед такой неожиданный в жаркую июльскую пору, когда ночи столь же теплы, что и дни.

Затем Алина увидела человека. Он медленно, словно на ощупь, пробирался меж раздробленных стволов, путался в обсосанных ветвях, карабкался на выворотни, хотя совсем близко оставался кусок почти свободной тропы. И все же человек шёл, а не бесцельно топтался на месте. Ни разу он не свернул в сторону, ни на миг не прекратил механически-замедленного движения. На человеке была обычная дорожная одежда, за спиной котомка, затянутая на горловине ремнём, в руке — вычурная можжевеловая палка с обожжённым концом. Ничто в его внешности не возмущало взгляд: просто путник, который только что прошёл сквозь затворище.

Алина кинулась навстречу и, лишь подойдя вплотную, поняла, почему так странно двигается незнакомец. Он был слеп, широко раскрытые глаза застлало льдом.

Рука незнакомца обожгла холодом: белая, твёрдая, словно костяная. Но Алина не отдёрнула, а плотнее сжала ладонь на стылом запястье и повела путника прочь от россыпей голубого нетающего льда. Человек не дрогнул, не удивился и не воспротивился, он покорно пошёл следом, так что мгновенно пропало вспыхнувшее было воспоминание, как волок её, ухватив за руку, дядька Мефодий.

Назад, из замёрзшего леса, мимо мельничного холма, через нетронутые бедой поля, где вовсю колосится хлеб, к дому, отделённому от остальной деревни густым сливовым садом. В этом году сливы цвели на удивление, и теперь ветви гнутся от бремени ягод, едва успевших подернуться сизым налётом. Словно иней ложится на жёсткую сливовую зелень.

Возле дома Алина усадила найденного человека на завалинку под нежаркие лучи только что взошедшего солнца, сама метнулась в дом затапливать печь. У хорошей хозяйки и среди лета клетка дров в печи сложена, только огонь поднеси к нащепленной растопке. Следом в бане под каменкой затрещали весёлым пламенем наколотые поленья. Нет жарче дров, чем от чёрной ольхи, а болото по ту сторону деревни все как есть чёрной ольхой пороете.

Алина выплеснула в котёл два ведра воды — пусть греется, притащила с кипеня свежей, затем простучала пятками в подвал, нацедила кружку сливянки. Кружка была большая, глиняная… отцова кружка. Потом из неё дядя Мефодий пил. Теперь посудина осиротела, да и сливянка стала ненужной. Бывало, на ярмарке здешняя сливянка дороже заморских вин ценилась, а вот уже три года как торговли нет, хочешь — сам пей, не хочешь — на землю выливай.

Сладкий хмель потёк по подбородку, путник пытался глотнуть и не смог. Ледяные струпья в волосах начали таять, и хотя взор по-прежнему застилало льдом, казалось, что мужчина плачет. Тело безвольно заваливалось набок, и ясно становилось, что сам путник ни в дом войти не сможет, ни в баньке погреться. Бабку Ванду бы сюда, лекарку, она бы всё справила как надо, а молодая девчонка чем поможет?

Алина обобрала лед с волос и одежды, попыталась растирать незнакомцу руки, но те оставались застывшими, словно самая кровь смёрзлась в венах. Всхлипнув, Алина бросила свои жалкие попытки, еще раз сбегала в избу, подкинула дров в печь, хотя так топят только зимой, а если летом подкинуть лишку, то к утру в избе от жаркой духоты и жить нельзя будет. Сунулась в тёмную дверь бани. Поленья под каменкой уже рассыпались жаром, чёрные булыжники в центре угрюмо светились, вода в котле ходила, готовясь закипеть. Алина выгребла угли, остатки затушила, взвихрив золу, задвинула вьюшку под потолком и пошла за больным.

До бани его пришлось тащить чуть не волоком, хорошо хоть, застывшее тело сгибалось в суставах, словно путник всё ещё шёл сквозь затворище.

— Ой, что делаю! — отчаянно шептала Алина, стягивая исподнее с безвольного тела путника. — В баню с мужиком пошла!.. Этак только с мужем можно, а я-то!..

Со змеиным шипением взвился над камнями горький полынный пар. Духмяный пихтовый веник прошёл вдоль спины по беззащитно выступающим позвонкам. Путник лежал на полке ниц, одна рука свисала к полу, но тело уже не казалось мёртвым, в нём было заметно дыхание, лопатки медленно приподымались, а затем рывком опадали, и Алине чудилось, что в эту секунду из горла лежащего выскальзывает невидимая в банной полутьме льдинка. Стараясь не смотреть на мужское тело, Алина хлестала веником по спине, ягодицам, ногам… Особенно ноги пропарить: колючим веником по пяткам, тут всегда самая хворь собирается. Льняная рубаха, что оставалась на Алине, намокла и облепляла тело, мешая двигаться. В таком виде — хуже, чем голая.

— Ой, мамочки, что делаю! — Алина перевернула путника на спину, ладонью прикрыла ему лицо, чтобы губы не ошпарить, крутанула веником, нагоняя пар к горлу и груди, поросшей жёстким волосом. Неживая одеревенелость, так пугавшая в незнакомце, исчезла, дышал он уже без сипения и свиста, видать, ледяной ком в груди растаял наконец, и теперь перед Алиной лежал обычный человек, а не мёрзлая кукла, движущаяся благодаря неведомому и страшному колдовству. Веником по груди, по бокам — ох, осторожнее надо, сердце бы человеку не надорвать! — и снова ноги, по лодыжкам и пяткам, резко, с оттягом… Тёплой водой скатила лежащего, наклонилась, закинув расслабленную руку себе на плечо:

— Идём, идём… нельзя много, хватит уже… сердце сорвёшь.

В предбаннике насухо вытерла больного жёстким льняным полотенцем — ой, что делаю! — попыталась нарядить его в сухое отцовское белье, не управилась с этим делом и, махнув рукой на всякое приличие, содрала с себя вымокшую рубаху и принялась вытираться сама. А повернувшись за одеждой, встретила оттаявший взгляд путника.

— Ты кто? — чуть слышно спросил он.

— Глаза бы отвернул бесстыжие! — страдальчески выдохнула Алина.

Всем телом ощущая свою наготу, она ухватила одежку, а облачившись в сарафан и повернувшись к путнику, увидала, что тот вновь сидит полузавалившись, из-под опущенных век слепо поблёскивают белки закаченных глаз.

— Алиной меня зовут, — сказала девушка, — Алиной. А ты вставай, нечего тебе тут голышом сидеть, у меня уже сил не хватает тебя ворочать.

Путник не отвечал, и Алине таки пришлось вести его через проулок, как есть нагишом, потому что одеть его она так и не сумела. Хорошо хоть вымершая деревня ничего не могла подглядеть и не судачила о том, как славно девка на выданье проводит свой первый самостоятельный день.

Дома Алина уложила человека, которого уже язык не поворачивался называть незнакомцем, на застеленную лавку у самой печи, откуда начинало тянуть густым домашним теплом. По шею укутала одеялом, на минуту присела рядом, но тут же, как подстёгнутая, кинулась делать что-то по хозяйству. Даже минутное спокойствие оборачивалось своей противоположностью, грозило смятением и бедой. Алина перестирала одежду гостя, развесила ее в проветренной бане — там и снаружи не увидать, и высохнет за час. Затворила тесто и, покуда печь держит жар, испекла пирог с гречневой кашей и жареным луком. Хотела сходить на холм, затеплить свечку на том месте, где скрипела Мефодьева мельница, но не решилась одна и поставила свечу на столе перед кружкой сливянки. Эх, дядька, как тебя сейчас не хватает…

Путник спал. Алина, пробегая по делам, порой приостанавливалась, касалась выпростанной из-под одеяла руки. Рука была живой, но холодной, словно где-то за сердцем ещё не мог растаять последний осколок льда.

Вот уже все дела переделаны. Изба чиста, хлев затворён, на столе — корчага парного молока и тёплый пирог, прикрытый рушником. Вечерний сумрак ещё не скоро, но поминальная свечка плачет все ярче, и нет сил быть одной.

Спящий повернулся на бок, открыл глаза. Несколько мгновений смотрел непонимающе, потом проговорил:

— Алина… А я боялся, что мне приснилось.

Алина, присевшая было на краю лавки, вскочила, придвинула отцову одежду:

— На вот, одевайся. Твоё еще, поди, не высохло. — А сама спешно убежала за печь, ненужно загремела ухватами.

— Тебя впрямь Алиной зовут? — донеслось из светёлки.

— Ну…

— А меня — Гэр.

«Господи, что за имя? Не бывает у людей таких имён. Собака пристойней рычит. Может, понасмешничать гость решил?»

— Кто ж тебя назвал так?

— Мать. — Путник, уже одетый, шагнул в кухонку. Отцовский наряд сидел на нём мешковато, телом парень не вышел, а так — человек как человек. И в глазах нет насмешки, видать, и впрямь Гэром зовут.

— У нас таких имён не слыхано. Издалека идешь-то?

— Издалека. Я и сам не помню, сколько иду. И откуда — не помню.

— Говорят, по ту сторону земли море будет, а за ним снова земля, и люди живут. Ты, часом, не оттуда?

— Может быть. Море я переплывал, да и не одно. Было даже, что чуть не утонул, а вот выплыл.

— А куда идёшь?

— На восток.

— А что на том востоке-то? Ищешь что? — Алина никак не могла понять странных ответов.

— Не знаю, — тихо ответил Гэр. — Иду — и всё.

А что он мог ответить девушке, пробудившей его от ледяного беспамятства? Он давно привык не оглядываться и никогда не возвращался к пройденному. Где-то в прошлом осталась полузабытая родина, ненужные друзья, мать, тихое: «Не уходи…», полное безнадежного отчаяния. И всё-таки он ушёл. Сила большая, нежели он сам, вела его на восток. Порой он останавливался, но ненадолго и, едва появлялась возможность, снова пускался в путь. Он привык шагать прямиком, не обходя препятствий, и преграды падали перед силой, что вела его в никуда. Пустыни, топи, враги, злое колдовство не могли его остановить, и если не желали уступить дороги, то рассыпались в прах.

Как-то тиран одной из далёких земель, полагавший себя непобедимым, велел бросить странного чужеземца в тюрьму, и на целый месяц поход Гэра замер. Владыка и думать забыл о случайной встрече и собственном небрежном приказе и, должно быть, изрядно удивился, когда стены подземного каземата раскололись и путник вышел на волю. А быть может, злодей не успел удивиться, поскольку замок его стоял поверх тюрьмы, расположенной в подвалах, и рухнул вместе с нею. Цитадели, выстроенные над тюрьмами, стоят не слишком прочно.

В другой раз каменный дракон, живущий в горах, отчего-то разъярился при виде крошечной фигурки, движущейся к перевалу. Чудище налетало, фыркая огнём, Гэр отмахивался палкой. Трижды он, сбитый ударом чешуйчатого хвоста, срывался в пропасть, но, очутившись на дне, вставал невредимый и вновь начинал карабкаться на обрыв. В конце концов дракон промахнулся и убился, врезавшись в скалу, рассыпался грудой базальтовых обломков, после чего Гэр смог продолжить путь. Он тогда свернул немного, чтобы взглянуть на драконью пещеру. Из норы тянуло зловонием, земля кругом была заляпана жидким навозом. Гэру стало противно, и он ушёл, предоставив другим возможность отыскивать золото среди куч дерьма. Хотя если бы путь его лежал сквозь пещерный лабиринт, он прошёл бы его, не моргнув глазом и ни разу не поморщившись.

Что может ответить вечный скиталец человеку, не знающему ночи, проведённой не под крышей родного дома?

— Должна же быть какая-то цель, — подсказала Алина. — Просто так ходить — всё равно что на месте топтаться. Даже мельница не просто так крыльями машет, а людям муку мелет.

— Может, и есть цель, — Гэр пожал плечами, — только пока я не вижу её. Стало быть, не дошёл. Хотя, сдается, вся моя цель — чтобы идти. Понимаешь? Чтобы не было в мире дорог непрой-денных и непроходимых.

Алина кивнула, не то чтобы согласившись, но не возражая. Подошла к столу, разрезала пирог, разлила по кружкам молоко.

— Ужинать иди. — И только теперь заметила, что с первой минуты называет Гэра на «ты».

«Ой, что делаю…» — затухающим эхом прозвучало в душе.

Гэр, не чинясь, подсел к столу. Видно, привык за годы странствий встречать не только врагов и препятствия, но и добрых людей. Добрых людей на свете куда больше, чем дурных, просто они не так бросаются в глаза.

Пирог с рассыпучей гречневой кашей мало способствует болтовне, и ужин прошёл в торжественном молчании. Отправив в рот последнюю корочку, Гэр поблагодарил за угощение, похвалил умелую хозяйку и деликатно вышел, дав Алине возможность убрать со стола и чуток привести в порядок растрёпанные мысли. Как вести себя дальше, Алина не представляла, знала одно: не гнать же человека из дому на ночь глядя. Себе постелила в кухонке, гостю на старом месте возле печки. Настоящие места, где хозяева спят, остались незастеленными. Кто его знает, какие нравы у них за морем, но ведь должен человек понять… И без того, пронюхают соседи, что в ее доме посторонний мужчина ночевал, пиши пропало — ославят на всю деревню.

Гэр сидел на завалинке, перебирал что-то в распущенном мешке. Алина присела рядом, глядя в сторону, спросила:

— Как же тебя сквозь затворище угораздило живым пройти? Другой только коснётся пузыря, его враз молнией сожжёт.

— Нету там никаких молний, — поправил Гэр. — Лёд это. Людей там в ледяную пыль перетирает. А прошел, как и всюду: оно меня морозит, а я иду себе потихоньку. Потом уж и не помню, как добирался. Если бы не ты, валялся бы сейчас под кустом и оттаивал целую неделю. Жив бы остался, а прочее уж и не знаю как. А ты небось удивляешься, с чего у меня память отшибло. Это не первый раз со мной такое. То есть морозили вот так впервые, а бьют до полусмерти чуть не во всякой стране. Редко где счастливый край встретишь, всюду не понос, так золотуха. Бывает благодатная страна, ни огненных гор, ни колдовской напасти, так и там люди непременно сами себе язву сделают. Вот с ними труднее всего, а это ваше затворище пройти полбеды — ткнул да прошёл.

— А если бы не прошёл? — спросила Алина. — Лежал бы сейчас под пеленой, что мороженая туша на леднике, а оно бы тебя грызло.

— Значит, судьба. Должен был я до вашей деревни дойти. Не век же ледяной пакости дорогу затворять.

— Судьба, — согласилась Алина и вдруг принялась рассказывать, что от родителей слыхала и что самой видеть довелось: — Затворище, оно с севера приползло. Говорят, там всегда морозно было, вот и зародилось оно там. Когда зародилось и отчего, этого уже никто не скажет. А только стало людей с родных мест гнать. Кто уйти не хочет или не может, того пузырём накроет, вот как дядьку моего. Старики рассказывают, что прежде наши и на полуночь ездили хлебом торговать. Город там стоял названием Северск, люди железом торговали. И сейчас кой у кого из наших ножи да серпы остались северской работы. Сносу им нет. А сам Северск так и сгинул ещё в незапамятные времена. Подошло затворище вплотную, народ и разбежался кто куда. А теперь оно к нам добралось, только нам бежать некуда. Мы, заозёрские, всегда на окраине жили, а теперь нас от остальной страны отгородило, так и пропадаем одни. А озеро было у нас доброе, я его хорошо помню. Рыбы много было, птицы. По весне, как затворище озеро накрыло, птицы летят стаями и горят одна за другой. Я уж и плакать не могла… Особенно лебедей жаль, лебедей у нас много водилось.

— Это там, что ли? — Гэр вскинул руку, указывая в вечерний сумрак.

— Ну да. Ты старым трактом прошёл, через лес, а озеро левее будет. Там дорога и по сей день не заросла, под пузырь уходит. — Алина поёжилась, вспомнив, как катилось по этой дороге одинокое колесо. «В ледяную пыль перетёрло», — прозвучали в душе только что слышанные слова.

— Схожу завтра к вашему озеру, посмотрю, что там сталось, — произнес Гэр как бы самому себе.

— Только пелены не касайся! — встревоженно сказала Алина. — Один раз с рук сошло, второй может и не сойти. Затворище небось зло на тебя, ты уж судьбу не искушай.

Гэр усмехнулся и ничего не ответил.

* * *

На удивление самой себе, Алина проспала эту ночь как убитая. Ткнулась носом в пуховую думку, и словно затворищем её накрыло: ни мыслей, ни сновидений. Если вдуматься, то так и должно быть. Две ночи без сна, где уж тут с боку на бок ворочаться, добраться бы до подушки.

Поднялась с зарёй, как сызмальства привыкла. Убралась с коровой, на огород сбегала. Июньская редька как раз в пору вошла, так Алина полную корзину надёргала. Мужчины редьку любят, особенно дядька уважал пареную с мёдом. Для него и сажено было. Нуда, может, и Гэр не откажется от деревенского угощения.

Гэр, переодетый уже в своё, стоял возле дома и, запрокинув голову, смотрел на небо.

— Дождя не будет, — сказал он. — Надо бы к озеру сходить, как обещался.

Алина подошла, коснулась рукава.

— Слышь, не трогай ты её. До того страшно вчера было. Да и не отдохнул ты как следует, слаб ещё. А ну как беда, что ж я делать буду?

— Не бойся ты. — Гэр улыбнулся успокаивающе. — Я только посмотрю — и назад. Мне ведь самому любопытно, что там пузыри поделывают, которые от остального затворища отрезаны. Может, они уже сами собой полопались.

«Полопаются они, как же!» — хотела сказать Алина, но промолчала. Нельзя женщине поперёк мужского дела становиться, самой же раскаиваться придется. Да и кто она такая, чтобы указывать вечному страннику?

Алина протянула руку и ещё раз осторожно погладила Гэра по рукаву.

— Возвращайся скорее.

Дневные зарницы непросто разглядеть, но Алина увидала их сразу, едва синее небо дрогнуло голубыми разводами. В эту минуту Алина была в поле на узкой полоске, засеянной горохом. Горох созрел, пора было косить, а потом ещё молотить самой. Дядьки нет, никто не пособит.

Когда небо пропороли ледяные стрелы, Алина бросила косу, повалилась лицом в измятую гороховую солому и заревела в голос. Так и знала, что не остановится Гэр, войдёт в замороженный ад, откуда один раз едва живым вышел. Да за что же такое наказание, что за беда на её голову?!

Долго реветь не пришлось. Алина вскочила, размазала кулаком слёзы и, забыв на полосе косу, побежала к дому, затапливать ещё не успевшую выстыть баню, а оттуда к озеру, где в ту минуту лопался второй или уже третий пузырь. Алина старалась не представлять, каково сейчас Гэру: лишь бы был живой, а там вытащу.

С этой единственной мыслью Алина бросилась по следам ушедшего Гэра. Озеро встретило её прозрачным бесснежным льдом. Берег безжизненный и промёрзший за три года до самых глубин, был пуст. Пальцы ног мгновенно свело ломотной морозной болью, но Алина не остановилась. Здесь только что прошёл Гэр, и если не помочь ему, не вывести к теплу, то он будет лежать вмёрзший в ледяную глыбу, и даже если оклемается через неделю… Алине было страшно представлять эту небывалую пытку.

Гэр шёл ей навстречу. Белое лицо, волосы в бахроме инея, на губах недвижно застывшая улыбка. Алина кинулась к нему, ухватила за руку, повела. На этот раз глаза ещё не совсем отказали Гэру, он различил Алину, а может, просто ощутил её присутствие, потому что улыбка стала чуть шире, со щёк посыпался наросший лед.

— Ведь говорила тебе, говорила! Ну, ладно, приспичило тебе с затворищем схлестнуться, так один пузырь проткнул бы — и довольно! Зачем же столько враз?

Гэр не отвечал, да и не мог отвечать, но шёл, и Алина знала, что на этот раз он шагает не как заводной попрыгунчик, которого заставляет двигаться перекрученная жилка, а идёт к дому. Одно это сознание придавало Алине силы.

Ни секунды не колеблясь, она протащила Гэра прямиком в баньку, чуть ли не привычно стащила с него ломкую от мороза одежду. Плеснула горячий травяной настой на кучу каленых камней.

Бабы, когда в бане парятся, пользуют свои травы: волосы мыть — репейник и крапиву, квасную гущу, чтобы кожа белой была, а на каменку поддают настоем мелиссы и душистого тимьяна. У мужиков травы свои: полынь для жилистости и злости в работе, донник от ломоты в суставах. Ну и пиво, само собой, мужики вообще без пива никуда. Женщины парятся берёзовым веником, от которого в теле пышность родится, мужчинам больше по нраву дубовый, а пуще того — пихтовый.

Второй раз кряду очутилась Алина в топленной по-мужски бане, и на этот раз не ел горло горький пар и не смущала Гэрова нагота. Пусть хоть вся деревня смотрит да пересудами тешется, ей дела нет. Лишь бы не помер парень, отогрелся, а проснувшись, позвал её по имени, радостный, что она не во сне привиделась, а есть на самом деле.

А Гэр, как назло, в себя не приходил. Уже лёгкий первый пар сменился тяжёлым, угарным, не было сил махать веником, нагнетая жаркий дух к груди и ногам, а под распаренной кожей всё ещё чудился лёд.

— Эх, нельзя было на другой день снова к затворищу идти! Говорила же! Подождать не мог?.. И что теперь прикажешь делать?

Чуть не плача, Алина вывела Гэра из бани, уложила, крепко укутав, не на лавку, что же зря человеку жаться, а на постель, что тоже у печи стоит. Словно вчера пристроила рядом отцовы наряды, вернулась в баню, наскоро помылась сама и простирнула отмокшую, но всё ещё ледяную одежду. Развесила вокруг котла, медленно ступая непослушными ногами, вернулась в избу. Гэр лежал неподвижно, сиплое дыхание вырывалось из стылой груди. Руки казались холоднее снега. Не помогли любовно истопленная баня и пихтовый веник, осталась в груди нетающая льдина, мутит сознание, давит сердце, пьёт жизнь.

Крепко зажмурившись, Алина скинула сарафан, скользнула под одеяло и всем телом прижалась к Гэру, стараясь хоть так передать частичку своего тепла. Гэр вздрогнул, потянулся к ней, и льдина в его груди взорвалась тысячей раскаленных осколков, пронзив Алину огнём и болью.

Потом они лежали рядом, грудь Гэра была горячей, а руки тёплыми. Он шептал что-то ласковое, не то в бреду, не то на самом деле, и Алина гладила ему лицо и плечи и твердила непрерывно:

— Хороший мой, славный, желанный мой…

Об одном только за всю ночь и пожалела: что за мать Г эру досталась, недодумка, не могла сыну получше имя выбрать? Может быть, западные красавицы и умеют нежно мурлыкнуть этакое, а ей каково? Вот и остаётся повторять: «Хороший, славный, любимый…»

Под утро Гэр уснул. Тогда Алина тихонько выбралась из постели, выгнала на луг корову (никуда она не денется, и без пастуха вечером домой придёт), а сама отправилась к делянке. Что бы там ни было ночью, а день есть день, горох нужно убирать, да и брошенной косе не дело валяться под открытым небом.

Деревня осудит её за то, что случилось ночью, странствующий трубадур скривится, узнав про трезвомыслящее утро — и что с того? Она будет жить, как может.

Отмахав несколько проходов, Алина не выдержала и побежала к дому. Поспела как раз вовремя, Гэр уже проснулся и был в растерянности, не зная, искать ли ему хозяйку или что-то делать в пустом доме. Алина подбежала, спрятала лицо у него на груди, и все оказалось просто и понятно, утро было трезвомыслящим у обоих, через полчаса они дружно работали на поле, и лишь истома, что порой накатывала тёплой волной, подсказывала Алине, что на самом деле она ждет ночи.

К полудню худо-бедно управились с косьбой, Алина увязала скошенное в огромные снопы, которые пришлось на спинах таскать к гумну. У дядьки на мельнице была лошадь, да теперь нет ни дядьки, ни мельницы. Зато дорога есть на запад, широкая, словно двести лет назад. Значит, хлеб в цене поднимется, и сливянка на рынок пойдёт, как в добрые времена. Были бы руки, а хозяйство поправим. И лошадёнку заведём, и всё остальное, не хуже, чем у людей…

На гумне не выдержали и повалились в рыхлую прошлогоднюю солому, а очнувшись от забытья, Алина первый раз заметила в лице Гэра тревогу. Гэр смотрел на восток, туда, где мутно синел непролазный болотистый лес. Предчувствие разлуки коснулось души, но Алина отбросила дурные мысли, и день прошёл чисто и радостно.

К вечеру пустая деревня начала оживать, первые смельчаки выползли из болота. Алина и Гэр сидели в проулке возле дома и тихо разговаривали, когда с улицы раздался оклик:

— Алинка, ты тут жива?

Маруха, главная деревенская балаболка и сплетница, объявилась из-за угла и замерла, уставившись на Гэра.

— Ой, — сказала она. — Ой, это кто?

— Да вот, — сказала Алина. — Человек в гости зашёл.

— Я и сама вижу, что человек. А откуда? — Вопросы Маруха задавала простые и очевидные, но Алина понимала, что от острого взгляда не укрылось ничего: ни домашняя одежда, которую Маруха не раз видывала, ни то, что парочка сидела предосудительно близко, прямо-таки прижавшись друг к дружке. Сегодня же всё будет разнесено по деревне, и на острова, к тем, кто поосторожничал и не вернулся, тоже будет дотащено. Ну и пусть, Алина и не думала скрываться. Она крепче прижалась к плечу Гэра, но на прямой вопрос ответила прямо:

— С материка пришёл. Там теперь дорога есть, отступило затворите.

— Да ну? — Новость разом затмила всё увиденное. — Врёшь поди.

— Сбегай да сама посмотри. И вдоль озера тропа свободна, и по старому тракту.

— Ой, что делается! — Маруха вскинулась и убежала глянуть на дорогу, а вернее, сообщить соседям непроверенную, но зато сногсшибательную весть.

Алина вздохнула и склонила голову Гэру на грудь. Пойдет кто мимо, пусть смотрит и завидует. Пусть теперь Маруха ойкает да причитает, а у Алины все ясно.

Ночи она ждала как спасения. Первая ночь любящей пары исполнена страсти и смятения. Всё внове, всё небывало. Первая ночь как чудо, которому не суждено повториться, и никого не удивляет, что в сказках именно после первой ночи суженую уносит злой дух. А уже вторая ночь — это привыкание, срастание друг с другом, начало семейной жизни.

И всё же не сбылось. Не поспела ночь на выручку. Уже в сумерках, принеся Гэру вымытую, откатанную и высушенную одежду, Алина увидела, что он собирает мешок.

— Куда?.. — помертвелыми губами спросила Алина.

Глаза у Гэра были несчастными и виноватыми, но всё же он ответил:

— Я должен идти. Понимаешь? Должен.

— Зачем? Это твой дом, тут всё твоё.

— Я понимаю. Здесь ты и дом, который может стать нашим, и дела хватит на всю жизнь, ведь затворище не исчезло, а лишь отступило на север. Но я должен идти не на север, а на восток. Если бы я только мог быть как все люди! К несчастью, я не человек, а перекати-поле, которое гонит западный ветер.

— Каждый человек до поры идёт неведомым путём, — попыталась возразить Алина, — но рано или поздно он должен прийти домой.

Гэр не слушал. Он подошёл к столу, со звоном высыпал что-то из сумки.

— В пути иногда попадаются такие вещи. Мне они не нужны, а тебе могут пригодиться.

Алина подошла, послушно глянула. На столе кучкой лежали золотые монеты дальних стран, и серебряные монеты дальних стран, и жемчуг, холодный, как разлука. И Алина сдалась, произнесла покорно: «Я соберу тебя в дорогу…» — а самые главные слова так и не прозвучали.

Гэр ушел, и вторая ночь была пустой и холодной, словно затворище, вернувшись, накрыло её тяжелой лапой.

* * *

Дорога давалась трудно. Тяжелей обычного давил на плечи мешок, и палка, с которой было пройдено бессчётное число земель, слабо помогала ногам. На третий день вечером, развязав мешок, Гэр обнаружил, что под немудрящим припасом, собранным Алиной, под хлебом и фляжкой сладкого сливового вина, под просторной одеждой, в которой он провёл единственный день своей семейной жизни, лежат увязанные в тряпицу деньги. Не взяла Алина его подарка. И, возможно, тяжкий золотой груз пригибает его к земле. Деньги и цветные камушки Гэр высыпал прямо в грязь, но идти легче не стало. Впервые мысли его были обращены не в будущее, а к пройденному, и ноги не хотели идти на восток.

Гнилое болото, по которому он пробирался уже четвертый день, не только не собиралось кончаться, но становилось всё более мрачным и отвратительным. Топи сменялись завалами трухлявых стволов, даже звериных троп не встречалось на пути, тишина царила окрест, лишь комары пели зудящую песню, да с ленивым бульканьем всплывали из трясины пузыри. Человек ли, зверь — здесь не мог пройти никто, любого засосёт, укутает тиной, превратит в бурый кусок торфа. И всё же Гэр шёл, как привык ходить всегда — не сворачивая и не обходя препятствий.

Болото впереди вздыбилось холмом густой жижи, противоестественно и страшно растущим, целенаправленно двинувшимся навстречу путнику, сумевшему забрести в эти дебри. Гэр приостановился было, затем прежним ровным шагом пошёл навстречу тому, что учуяло его и теперь собиралось напасть. Что бы там ни копошилось, ему лучше уступить дорогу. Десяток безглазых голов выметнулись из взгорбившейся грязи, потянулись к человеку. Гэр отмахнулся палкой, как когда-то от дракона; головы отшатнулись, а сзади громко и безвредно чавкнуло: монстр рассчитывал, что человек отступит хотя бы на шаг и угодит в угодливо подставленную главную пасть.

— Пусти, — сказал Гэр. — Я всё равно пройду.

Болотная гидра не слышала обращённых к ней слов, она была глуха, да и не умела она понимать таких вещей. Обычно, чтобы найти добычу, ей приходилось ползти в отвратительно сухие места, а потом неделями подкарауливать там неосторожную жертву. А тут пища пришла сама, и гидра не собиралась упускать её. Ложные головы наскакивали на человека то справа, то слева, а основное тело неуклонно подползало к увязшим в густом месиве ногам. И вот после очередного шага зыбкая почва раздалась под ногой, Гэр провалился в затхлую тьму. Он не испугался и не потерял головы, за годы, что он провёл в пути, с ним случалось и не такое. Гэр продолжал идти вслепую, на ощупь прокладывая путь. Идти на восток. Гидра почувствовала, что проглоченная пища ещё не сдалась и скоро пробуравит её рыхлый бок и выйдет наружу. Рано или поздно так и должно будет случиться, но не прежде, чем она сама этого захочет.

Гидра начала медленно переливаться вокруг идущего. Чудовищная пара вместе продолжила путь на восток. Гидру эта дорога устраивала, она и сама поползла бы именно туда.

Тьма, зловоние, липкая едкая жижа… Никакой опоры, ничего определённого вокруг. Нечем дышать, саднит разъеденная кожа. Гэр пытался палкой нащупать дорогу, но и палка не встречала твердой преграды, а потом попросту делась куда-то вместе с клочьями поветшавшей одежды. Теперь оставалось одно — упрямо идти туда, где чудился восход, уже не думая о том, чтобы сокрушить преграду, но только пройти насквозь, ибо у всякого препятствия должна быть граница. И он прошёл, вывалившись к тусклому свету, который с трудом различили больные глаза.

Гэр упал на дно торфяной ямы, до половины залитой водой. Он понимал, что испытания не кончились, но не мог сдержать злорадного чувства по отношению к противнику. Что, съела? То есть, съела, конечно, но выплюнула невредимого… почти…

Гэр поднялся на непослушные ноги, сделал шаг в сторону берега. Грязная вода взбурлила, какая-то тварюшка кинулась на него, облепила бок, вцепилась беззубой пастью, стараясь оторвать кусок живого тела. Гэр ударил слабым кулаком:

— Пусти! Уж не тебе со мной тягаться!

Второе и третье болотное исчадия объявились рядом, потом их стало совсем много. Гэр, не обращая внимания на укусы, рванулся к берегу. Выйти хотя бы на подобие сухого, ощутить опору под ногами, а там он с ними разберётся. Главное, чтобы под ногами была земля, по которой можно идти.

Близкий берег вспух студенистой плотью гидры и опрокинул его обратно в яму.

* * *

Вечер. Алина вышла из дома, прикрыла дверь и села на пустую завалинку. Дверь была густо вымазана дёгтем — кто-то из прежних женихов постарался. Алина невидяще скользнула взглядом по позорной отметине. Что толку скоблить двери, всё равно заново вымажут.

Запах дёгтя, резкий и свежий, вызвал приступ дурноты, но Алина справилась с собой, не показав и вида, как ей нехорошо. Ничего, знала, на что шла, теперь привыкай и к позорной кличке, и к дёгтю на воротах, и к каторжной судьбе одинокой бабы.

Где-то теперь Гэр, куда идёт, какие преграды ломает? Ушёл на восход, ни разу не оглянувшись и не думая о том, что оставляет за спиной. Что поделаешь, здесь он увидел только дом, женщину и дело, достойное мужчины. Не разглядел главного — любви. И прошёл мимо, не поняв, что именно здесь нужно остановиться. Дорога, когда она не имеет конца, не имеет и смысла.

Новый приступ, сильнее первого, заставил ее скорчиться. Терпи, это только начало. Потом будущий ребёнок станет проситься на волю, а ее огрузневшая фигура будет бросаться в глаза всякому злопыхателю. Затворище отступило, народ теперь лет триста беды не будет знать, и на свободе беспощадные сельчане всласть потешатся над девкой, что недотрогу корчила да позором кончила. Таких не любят, к гулящей бабёнке, драному подолу, и то отношение лучше. А ей самой сына носить, самой рожать, одной на ноги ставить.

И когда-нибудь, вставши на ноги, он вырежет причудливую можжевеловую палку и, не взяв ничего, кроме драной одежды, уйдет на восток. А она не станет его удерживать и лишь об одном будет молить судьбу, чтобы там, на востоке, он понял, где нужно остановиться и прекратить бессмысленное коловращение дорог.

Как-то сейчас Гэр, каково ему идти, когда вместо силы, что привела его сюда, у него осталась лишь привычка к дороге, не позволяющая понять ошибку и вернуться домой?..

* * *

Все складывалось удачно, как и должно быть. Если бы гидра умела испытывать чувства, она была бы довольна. Конечно, добыча попалась на редкость живучая, но всё же её удалось проглотить, притащить к логову и отрыгнуть полупереваренную, но еще живую. И теперь оставалось лишь следить, чтобы оно не ушибло кого-нибудь из детей или не уползло слишком далеко. Так что всё идёт хорошо, пусть малыши позабавятся и полакомятся всласть.