, потому что во все времена народ оказывался неблагодарным, легковерным, склонным к переменам и новизне, да и во всех тех странах, где народ получал власть, возникали смуты и волнения[327]. Народное господство, «тирания демократии» представлялись Кальвину поэтому еще большим злом, чем власть одного[328]. «Сравните, — говорил он своим слушателям, — тирана, предающегося всевозможным жестокостям, с народом, у которого нет ни правительства, ни власти, но все равны, и вы увидите, что в этом последнем случае среди народа неизбежно возникнут гораздо более ужасные смуты, чем если бы он находился под гнетом самой непомерной тирании»[329].
Итак, ни монархия, ни демократия не дают прочных гарантий свободе. Дает ли его аристократия? Кальвин думает, что она одна и заключает в себе прочные начала для организации той свободы, при которой народы могут быть счастливы. «Только тот род власти наиболее почетен, при котором управляют многие, помогая друг другу и ограничивая могущество одного. Сам Бог утвердил его своим авторитетом, когда дал его народу израильскому и дал в ту эпоху, когда хотел держать его в возможно лучшем состоянии»[330]. Действительно, лишь при господстве аристократии обеспечивается порядок, потому что лишь в ней участие в правлении принимают люди наиболее достойные, люди, ставшие выше других своими заслугами. Сам Бог, по словам Кальвина, повелел народу израильскому избирать начальников из среды старцев и лучших людей[331].
Предпочтение к аристократии было так сильно укоренено в Кальвине (в силу отчасти его воспитания в аристократической семье)[332], что он для аристократов допустил исключение из своей теории о безграничном повиновении, дозволив им одним противодействовать и сопротивляться тирании государя[333], а в Женеве, куда его призвали для водворения порядка и организации и политической, и религиозной, он употребил все усилия, чтобы ввести чисто аристократическое правление и уничтожить, или, по крайней мере, ослабить силу демократических учреждений[334].
Таковы были те доктрины, которые были предложены французскому народу в эпоху, когда неудовольствие начало все сильнее и сильнее охватывать и знать, и горожан. Кальвин выработал их не вдруг, он даже, как мы старались показать, не решался сделать решительного вывода из основных своих положений, но он все-таки полагал основные начала организации партии, организации, которая стала делом крайней необходимости с той минуты, когда власть отказалась поддерживать реформу. И Кальвин своими доктринами достиг цели. Он сумел привлечь к своему делу массы, открывая им путь, по которому всего удобнее было на первых порах повести дело борьбы с королевскою властью.
Еще в 1535 г. он попытался применить свои доктрины на практике. Фарель вызвал его в Женеву, которая по своему географическому положению представляла чрезвычайно удобный пункт, из которого можно было влиять на Францию. Но суровая дисциплина, чрезмерная требовательность в деле поведения возбудили неудовольствие, и Кальвин был изгнан. Изгнание продолжалось недолго. Беспорядки в городском управлении, борьба партий в связи с усиливавшеюся все более и более распущенностью нравов, шокировавшей последователей новой веры, вызвали реакцию, и 15 сентября 1541 г. жители Женевы восторженно встречали когда-то нелюбимого, теперь ожидаемого с нетерпением и надеждою Кальвина. Его призвали «для увеличения чести и славы божией»[335], для реформ и в церкви, и в государстве, и вверили власть настолько обширную, что его могли смело назвать в то время главою республики.
Кальвин воспользовался вполне данной ему властью. Из веселого, разгульного, свободного города он в несколько месяцев создал город, походивший на монастырь с самым строгим уставом. Все неприличные места были запрещены, таверны закрыты, танцы запрещены под угрозою сильного наказания[336]. Разврат наказывался шестидневным арестом и пенею в 60 су. Публичные собрания, за исключением пяти мест указанных советом, уничтожены, да и в дозволенных игры не были особенно веселого характера: за играющими всегда наблюдал один из членов совета[337]. Мужчинам было запрещено носить золотые и серебряные цепи или разукрашенные одежды, а женщинам надевать на голову золотые украшения, а на пальцы более двух колец. Пиршества были подвергнуты такой же регламентации: никто не имел права подавать на ужин более трех перемен из четырех блюд каждая[338]. Нравственный террор со всеми его последствиями воцарился в Женеве, и Кальвин явился безграничным почти властителем города, распорядителем его судеб. Беда была тому, кто осмеливался нанести оскорбление Кальвину: его сажали в тюрьму, наказывали пеней[339]. Еще опаснее становилось положение того, кто решался не соглашаться с Кальвином, высказывать мнения, резко противоречившие тем догмам, в которые верил творец «Institution chrestienne» и его последователи. Больсек, Жентилле, Шатейльон и многие другие испытали на себе силу Кальвина. Они должны были оставить Женеву. Сервет же, автор книги «De trinitatis erroribus», оскорбивший Кальвина в своем сочинении «Christianismi restitutio», был подвергнут смертной казни, его сожгли живьем. Не было эпитетов, самых резких, самых оскорбительных, которыми не были заклеймены противники Кальвина[340], и все это из-за разногласия по поводу какого-либо догматического или дисциплинарного вопроса. Такова была тогда эпоха, таков дух времени, и Кальвин, несомненно действовавший в силу искреннего убеждения в правоте своих поступков, встретил повсюду полное одобрение. «Мы молим Господа, писали к нему протестантские церкви в Швейцарии, чтобы он внушил тебе дух благоразумия и даровал необходимую силу, чтобы вырвать эту заразу из твоей церкви, как и из всех других».
Напрасно многие из партии политических «либертинов» протестовали против террора, напрасно в 1548 г. они пытались произвести революцию, — их желания не увенчались успехом, многие из деятелей партии были подвергнуты наказанию, и торжество духовной власти над светскою было надолго обеспечено в Женеве. Слишком прочно установился Кальвин в Женеве, вполне ясно сознавал выгодность ее положения как центра пропагандистской деятельности, чтобы он мог уступить свое место тем лицам, тем мнениям, которые он неутомимо преследовал всю свою жизнь. Он достиг своей цели, сумел удержать за собою власть, в силу того искусства, с каким он провел в Женеве свою реформу и религиозных и политических учреждений, послуживших образчиком для французских кальвинистов.
Религиозная конституция была окончена в два месяца. Кальвин прибыл в Женеву в сентябре, а уже двадцатого ноября его проект был безусловно принят генеральным городским советом[341].
Конституция эта отличалась крайнею простотою, но зато обладала всеми теми качествами, которые обеспечивают долгое господство. Она давала громадную нравственную силу духовенству, и, оставляя за светскою властью право распоряжаться во всех делах, касающихся мирских дел, подчиняла и их, и их действия строгому контролю пасторов. Каждый из пасторов, взятый отдельно, не обладал властью, взятые же вместе они составляли верховное управление, власть более высокую, чем королевская, «нерв, соединяющий всех верующих в одно целое», «столбы, на которых опирается церковь». Им была вверена обширная власть. Мало того что в качестве служителей церкви они исполняли все церковные требы — как члены консистории они должны были наблюдать за поведением каждого члена общины, доносить на него консистории, подвергать его преследованию и наказанию за нарушение правил дисциплины, обнимавшей все, даже самые мелкие случаи жизни. Здесь, в этом верховном трибунале, имевшем своего прокурора, пастор являлся грозным судьею, могущим карать и миловать, делать выговор, лишать причастия или даже подвергнуть отлучению от церкви, этому в то время самому ужасному по своим последствиям наказанию. Правда, не во власти этих судей было назначение смертной казни, но она присуждалась светскою властью даже и за политические преступления по первому требованию консистории. Каждый пастор соединял, таким образом, в своей личности роли обвинителя, свидетелей и судей, что делало из него самую большую силу и заставляло трепетать пред ним каждого члена общины, дверь которого, как бы ни был он знатен, должна быть всегда, во всякое время открыта перед членом консистории, обязанным совершать свои визитации.
Уклонение от исполнения обязанностей, поблажка или небрежность были немыслимы со стороны пасторов. При вступлении в это звание их подвергали самому тщательному исследованию, разузнавали их нравственность, которая считалась выше познаний, выше учености. Выбор пастора зависел не столько от народа, влияние которого Кальвин старался все более и более ограничить, сколько от самого духовенства[342], которое было проникнуто духом суровой дисциплины и заботилось о сохранении своего влияния. Наконец, каждый пастор давал клятву безусловно повиноваться распоряжениям церкви, блюсти ее интересы превыше всего и при столкновениях и противоречии между его обязанностями как члена церкви и как члена государства отдавать предпочтение первой пред последним[343]