истязаний, женская стыдливость была постоянно подвержена самой большей опасности. Те, кто не обладали решимостью претерпеть столько из-за религии, с ужасом отрекались от исследования, споров, подвергавших их стольким опасностям. Верующие потеряли таким образом надежду видеть торжество их религии во всей Франции, и все, чего они желали для себя, заключалось в мире и безопасности[473].
Действительно, до мира в Лонжюмо мы на каждом шагу наталкиваемся на факты, показывающие, как велика была сила религиозного фанатизма среди гугенотов. Менее чем за год До мира, в сентябре 1576 г., совершено было знаменитое избиение католиков в Ниме, известное под именем Michelade.
В 1563 и 1564 гг. правительство должно было принять решительные меры против распространения брошюр и афиш, в которых обнаружились со страшною силою фанатизм и нетерпимость, и которые подбрасывались даже в комнаты короля и его матери. «Если вы не прогоните от себя всех папистов, — писал неизвестный автор в одном из таких подметных писем, — то мы убьем и вас (королеву-мать) и вашего д’ Обеспина[474]. В армии религиозное влияние сохраняло силу, церковная дисциплина продолжает действовать, а для солдат и «пионеров реформатской церкви» сочиняются еще молитвы[475]. Напротив, после 1568 г. такие события, как Michelade, встречаются реже и совершаются в незначительных размерах, а о брошюрах с религиозным содержанием нет и помину. Религиозный фанатизм в прежнем смысле остается принадлежностью одних пасторов, миряне хотя и стремятся «chaser tous ces papaux»[476], но не заявляют уже ничего подобного прежним тенденциям: они более заняты политическими вопросами.
С каждым годом становится все заметнее перемена в настроении гугенотов. Новая война, начатая в 1569 г., обязана своим возникновением гораздо более политическим причинам, чем религиозным. Ее начинает дворянство, вожди которого должны были спасаться в Рошель от убийц, подосланных властью; ее поддерживают города, данные гугенотам как places de sûreté, и поддерживают главным образом потому, что обязательство сдать их власти нарушает их привилегии, в силу которых королевские гарнизоны не могут вступать в город и занимать его цитадели.
Такое изменение было вполне естественно. Роль религиозного влияния как главного двигателя или, правильнее, учителя борьбы, была покончена, так как и знать, и города обнаружили уже в достаточной степени свои способности к борьбе с властью. Доктрина о сопротивлении, проповедуемая церковью, успела пустить глубокие корни: гугеноты уже дважды брались за оружие против власти. Далее, пасторы провели до конца доктрину Кальвина о сопротивлении власти. Еще в 1566 г. в одном памфлете, приписываемом пастору Розье, доказывалось, что «позволительно убить короля или королеву, сопротивляющихся реформе»[477]. А кальвинисты стали все более и более убеждаться, что не одни только Гизы — главные виновники злоупотреблений и преследований, что король и особенно королева-мать также стремятся к уничтожению кальвинистов.
Действительно, чем сильнее разгоралась война, тем яснее выступали на сцену чисто политические интересы, проявлявшиеся вначале как стремление получить доступ ко двору и захватить в свои руки управление страною, тем все больше и больше привлекала она недовольных в ряды гугенотской партии. Им мало было дела до того, одержит или не одержит верх кальвинизм как религия, будут или не будут ограждены личности пасторов. Они присоединялись к кальвинистам и вели борьбу с правительством или потому, что их постигла неудача при дворе, или вследствие соперничества с каким-либо сильным представителем знати вроде Гизов, или, наконец, в силу стремления поддержать права знати вообще. С другой стороны, и в среде тех, кто искренно защищал дело кальвинизма, кому были дороги его успехи, начинали высказываться иные стремления, чисто политические, все более и более проявлявшиеся наружу. Проповедь кальвинизма о сопротивлении королю в области религии, агитация, производимая пасторами в пользу вооруженного восстания, подготовили умы к расширению сферы сопротивления, и знать, как и горожане, стали, хотя еще слабо и нерешительно, высказывать несколько иные наклонности. Упорство, с каким власть поддерживала католическую партию и папизм, все более и более отчуждали гугенотов от короля и ослабляли в них чувство уважения к власти. Были уже и такие личности, преимущественно из среды знати, которые желали избрать королем принца Конде и даже выбили в его честь медаль с надписью: Le roi des fidellesi[478].
Они не без основания рассчитывали, что со вступлением его на престол их заветные желания будут исполнены, их старые права и привилегии будут восстановлены во всей полноте. Правда, таких было еще немного: большинство все еще продолжало относиться с доверием к королю, который дал гугенотам и знати такие широкие гарантии в своем эдикте, изданном в Сен-Жермене; но уже одно существование такого меньшинства показывает, какое направление начинает приобретать силу в среде партии.
Что изменение было, что оно усиливалось все более и более, — лучшим доказательством тому служит тот факт, что то единодушие, какое существовало между пасторами и мирянами, стало ослабевать, а пасторы начали резче и резче нападать на упадок дисциплины в среде деятелей кальвинистской партии.
Ослабление религиозного духа бросалось в глаза даже иностранцам. «Вначале война возникла в интересе и под предлогом религии — теперь очень мало говорят о религии, которая играет второстепенную роль, имя гугенотов превратилось в название недовольных, а борьба идет не из-за религии, а из-за bien public, как во времена Людовика XI»[479]. Так писал в своем донесении Микиеле, венецианский посол. Его отчет относится к 1575 г. Но уже гораздо раньше гугенотские пасторы подметили возникновение равнодушия к религии у деятелей партии. Еще задолго до 1572 г. один пастор открыто обличал знать в том, что она имеет ввиду лишь удовлетворение своего честолюбия, а не торжество религии[480]. Другие раскрывали в подробности дурное состояние дел. В первую войну гугеноты уподоблялись ангелам, во вторую обратились в людей, в третью сделались олицетворенными дьяволами — вот что стали говорить теперь о гугенотах. И это было вполне верное замечание. По словам пасторов, упадок дисциплины, ослабление религиозной нетерпимости становятся с каждым годом виднее и заметнее. «Состояние гугенотов, — говорил один из них, — сильно изменилось: нет более прежних нравов, многие питают мало любви к религии»[481]. «Между многими из верных, — писал другой пастор, — развилась такая свобода слова, что нельзя найти различие между папистами и ими»[482]. «Совесть многих начала отступать от правил»[483]. Знать стала менять религию: из католицизма переходить в кальвинизм и обратно, смотря по тому, что выгоднее. И число этих «религиозных гермафродитов», как их удачно назвала Жанна д’Альбре[484], увеличивалось все более и более. Влиять на них пасторам было крайне трудно. Если они не могли справиться с принцем, «вечно целовавшим свою любимицу» (mignonne[485]) и все-таки заявлявшим свою преданность делу религии, то с новыми деятелями справиться было еще труднее.
Постепенный упадок религиозной верности и как неизбежный его результат ослабление власти и влияния пасторов имели чрезвычайно важное значение для дальнейшего развития партии, обуславливали переход власти в иные руки, а, следовательно, влекли за собою изменение в характере и цели войн, начатых кальвинистской партиею. Это перемещение совершилось не вдруг, и в первое время трудно было решить, кто станет во главе движения — города или дворяне, трудно, следовательно, было определить, какой характер примет борьба: обратится ли она в аристократическую реакцию или же интересы городов станут на первом плане. И города, и дворяне имели в значительной степени разные права на преобладание, так как и те, и другие могли привести из недавнего прошлого немало примеров в доказательство той энергии, какую обнаружили они в борьбе за свободу совести и в пользу торжества истинной религии. Если дворяне могли указать на тот факт, что кальвинизм обязан своим быстрым успехом главным образом тому покровительству, которое они оказали ему, то со своей стороны и горожане имели основание сослаться на сознание самих дворян, что энергия городов, их решительность и смелость служили часто для них примером. С другой стороны, немало влияли на неопределенность в положении партий и та рознь, то недоверие, которые существовали между знатью и горожанами и часто приводили к столкновениям и даже к открытой борьбе оба сословия[486]. Честолюбие и властолюбие знати было слишком противно интересам горожан, защищавших свободу и равенство внутри своих стен. В свою очередь и то состояние, в каком находилась в то время Франция, усиливало эту неопределенность, хотя оказывалось чрезвычайно благоприятным для развития политических стремлений в среде партии и делало неизбежным переход к господству какого бы то ни было из двух элементов партии — городов или знати.
Ни разу еще в XVI столетии анархия не достигала до таких страшных размеров, до каких дошла она в конце шестидесятых годов, ни разу еще королевская власть не была так бессильна, не казалась столь ничтожной. Центральная власть потеряла почти влияние на дела. Ее приказания не исполнялись, и всякий поступал так, как ему заблагорассудится. «В эту эпоху в городе Анжере, — говорит Луве в своем