[1200], доводящее до изнурения, отталкивали Лопиталя, человека, правда, честолюбивого, но с мирными наклонностями, то могли ли они удовлетворить Готомана, у которого громадное честолюбие соединялось с ненасытимою жаждою деятельности, неустанным исканием борьбы? Лопиталь искал отдохновения в деревне, среди природы, в произведениях древности, Готоман не удовлетворился этим и бросился в житейский омут. Он оставил Парламент и процессы, оставил с тем чувством ненависти, которое не умерло в нем и после резни и которое он разделял с гугенотами и знатью, и стал искать в науке, в литературных занятиях, в преподавании того, чего нельзя было найти в стенах суда, в этом «царстве адвокатов». Доктор прав Орлеанского университета в восемнадцать лет, он в глазах отца являлся наиболее способным к судебной карьере и считался наследником его в качестве советника. И эти блестящие надежды теперь разрушались! Разрыв между отцом и сыном был полный. Готоман-сын нанес последний удар сохранившейся еще связи: геройская твердость кальвинистов, подвергнутых на Гревской площади мучительной смерти на медленном огне, произвела на него сильное впечатление, и он сам вступил в ряды последователей нового учения. Когда отец решительно отказался от сына, прекратил выдачу ему пособия, для молодого Готомана настала новая жизнь, исполненная борьбы, лишений и страданий, но вместе с тем такая, которая так соответствовала его натуре.
Еще в Париже он попробовал свои силы на кафедре; его слава как талантливого ученого открывала ему путь даже в заграничные университеты: его приглашали в Оксфорд, в германские университеты, в Лозанну. Иногда он принимал приглашения, но жить для науки и только наукою он был не в силах; его подвижная натура не давала ему покоя. Он перебывал в университетах: Орлеанском, Страсбургском, Лозаннском, Валенском, в Бурже; и везде его встречала сильная и горячая любовь и такая же ненависть. Но едва только открывалась арена для более широкой деятельности, едва только открывалась возможность войти в сношения с вождями партии, с знатью, играть роль, как он бросал все и уходил или к королю Наваррскому, или к принцу Конде в лагерь под Орлеаном. Его честолюбие находило здесь гораздо более полное удовлетворение, здесь он мог заправлять до некоторой степени ходом дел, мог давать советы, сюда и призывали его с этою целью. И здесь-то, среди знати и принцев, благодаря сношениям с ними, он и выработал ту склонность, ту симпатию к знати, которые он постоянно заявлял во все время своей деятельности, выработал и те политические мнения, которые представляют «смесь старых традиций о независимости французской аристократии с демократическим духом Библии и республиканским Греции и Рима». «Он пристрастился к этим мнениям, как пристрастился и к новой вере, отверг те теории общественного права, которые лица его профессии почерпали из изучения римских императорских законов, и с одинаковым отвращением относился и к абсолютной монархии, и к могуществу парламентов»[1201]. Его жизнь, этот ряд с неподражаемым искусством и простотою описанных им самим превратностей судьбы[1202], это вечное скитальничество с многочисленной семьей и больною женой, часто вызываемое опасностью потерять семью благодаря смутам, зрелище постоянных гонений, страшных зверств, резни и пожаров, пребывание в Парламенте, рядом с тем же уважением, тем сочувствием, с которыми встречали его великие мира сего, — все это создало из него ожесточенного, непримиримого врага существующего порядка и защитника того порядка вещей, который существовал когда-то во Франции и при котором знать управляла страной[1203].
Как человек живой, впечатлительный, Готоман отзывался на всякий вопрос, затрагиваемый событиями, и в его произведениях отразились с полною силою все те чувства, которые возбуждали в нем и гонители веры и Евангелия, и нарушители древних законов страны, и вероломные убийцы, и защитники узурпаций. В «Antitribonien»[1204] он является ожесточенным противником того римского права, которое послужило сильнейшим орудием в руках деятелей, вышедших из рядов среднего сословия, для усиления абсолютной власти королей, и требует резко и решительно ограничения его изучения в том виде, как оно вышло из рук Трибониана. «Французы, — говорит он, — должны руководствоваться в своем плавании по этому обширному морю не пустым любопытством, не желанием узнать, не щадя трудов, вещи совершенно бесполезные, часто подобные содомским плодам, прекрасным снаружи, наполненным пеплом внутри, а должны выбрать то, что полезно, что соответствует обычаям и законам страны». В брошюре «Письмо, адресованное тигру Франции» («Epistre adressée au Tygre de France»)[1205], в этом блестящем подражании речи Цицерона против Катилины, он идет еще далее, прямо захватывает животрепещущие вопросы дня. Со всем пылом своего страстного и бурного красноречия, со всею тою ненавистью, которую внушили ему страдания единоверцев, владычество иноземцев, попирающих законы страны, извращающих ее извечное устройство, обрушивается он на Гизов, на кардинала Лотарингского. Неудержимо, без перерыва осыпает он обвинениями этого «разъяренного тигра», эту «ядовитую ехидну», захватившую в свои руки управление Францией, и самым рьяным образом защищает права знати, права принцев крови. То был первый шаг Готомана на поприще публицистической деятельности, и шаг, вызвавший сильное волнение, но события шли дальше, и вот он в книге «О ярости галлов» («De furoribus Gallicis»)[1206], в рассказе, составленном на основании донесений очевидцев, снабженном массою документов, бросает открытое обвинение в бесчестном, бесчеловечном поступке в глаза уже не Гизам, а дому Валуа; смелою рукою разрывает он те покровы, под которыми Екатерина Медичи старалась скрыть свои действия, и своим мастерским освещением, с документами в руках, старается показать во всем блеске деяния палачей, похвалявшихся в Риме и Мадриде теми «подвигами», которые старались отрицать в Лондоне, Женеве и Германии. Здесь нет фраз, не восклицаний! Тут господствуют факты, неумолимая, беспощадная логика событий, мрачное освещение и мастерский подбор которых устраняют необходимость указывать словами виновного.
Но все это лишь одно отрицание, критика — положительные воззрения высказываются только кое-где, мельком. Новые события, превосходящие все прежние своею важностью, заставляют его серьезно отнестись к делу. Он уходит в Женеву вследствие резни и здесь предается «в течение долгих месяцев» глубокому изучению «старинных историков Франкогаллии». Труд был потрачен не напрасно: в результате явился план государственного устройства, которое одно и может обеспечить свободу и благосостояние народа, спасти Францию от гибели.
А эта гибель, страшный упадок и унижение Франции составляли факт, резко бросавшийся в глаза всем современникам Готомана. Не только протестант Лану, с ужасом предвидевший скорую гибель страны, не только венецианский посол Суриано и целая масса других писателей ясно представляли то зло, те бедствия, которым подверглась Франция, — сам король открыто сознался в этом. «Порча нравов, — пишет он к сеньору Андре де Бурдейлю 25 октября 1573 г., — постоянно увеличивается и возрастает в моем королевстве, и все те средства, которые я усиливаюсь употребить, не в состоянии задержать развития зла»[1207]. На впечатлительную натуру Готомана, искренно преданную своей родине, жалкое и бедственное состояние страны производило еще более тягостное и сильное впечатление. «Мое сердце, — пишет он в предисловии к своей книге, — обливается кровью при одном воспоминании, что мое несчастное отечество вот уже двенадцать лет находится в пламени гражданских войн, что существуют лица, раздувающие огонь, рассылающие повсюду гнусные творения с целью возбудить против нас ненависть королей и всего мира, и нет никого, кто бы явился тушить огонь»[1208]. «Для Франции, — так думает Готоман, — миновало то время, когда она была счастлива, уважаема, когда изо всех концов Европы стекались самые разнородные личности, чтобы посмотреть на нее, стекалась молодежь, чтобы приобресть познания в ее университетах, — теперь на нее смотрят с ужасом, как на море, находящееся во власти корсаров, от нее отвращаются, как от страны, населенной дикарями»[1209]. Но его патриотизм не может вынести мысли о том, что так должно быть, так будет всегда: он старается открыть причины зла, открыть противоядие.
Эти причины были им открыты благодаря изучению прошедшей истории страны: усиление королевской власти, а, главное, усиление и возвышение того класса лиц, которые захватили в свои руки влияние на дела, заняли все важнейшие должности в государстве, которые отстранили знать, погубили свободу — вот где корень зла, вот что должно подвергнуть радикальной реформе.
Эти лица впервые появились на сцену в правление наследников Гуго Капета, и вот уже триста лет, как они так усилились, что не только уничтожили власть Генеральных штатов, они уравнялись во власти с принцами крови, даже с королями и образовали царство адвокатов или просто крючкотворов[1210]. Влияние их стало громадно и с каждым годом увеличивалось все более и более. Более трети всех жителей городов предалось исключительно занятиям судебными делами, увлеклось жалобами, ведет процессы, сочиняет клеветы, изводит бумагу. Достаточно прожить в Париже три дня, чтобы убедиться в этом[1211]. Судебных мест развелась бездна: мало того, что существует восемь постоянных парламентов, члены которых сделались чем-то вроде сатрапов, — везде установлены мелкие сатрапии, земские суды, усиливающие еще более заразу, распространяющие грабежи и вымогательства, так хорошо знакомые дворянству