интерес к управлению государством, к государственным делам был в нем уничтожен, и он с величайшим отвращением относился ко всяким серьезным трудам. Присутствовать в заседаниях государственного совета, принимать послов казалось для него страшною тягостью, и если необходимость принуждала его к этому, — он безучастно, с закрытыми глазами выслушивал то, что при нем говорили. Ни воля, ни разум не получали никакой пищи, — вот потребность искать в ком-либо опоры, стремление к вечной зависимости от других стали отличительными чертами в его поведении. Без своей матери, без ее совета, руководства он не был в состоянии решить ни одного дела, оказывался бессильным двинуться вперед. Достаточно было Екатерине Медичи заявить о своем желании удалиться от дел, чтобы сын летел к ней с мольбами остаться и спасти его от ненавистного ему бремени правления. И из него выработался тип человека с слабой волею, с ничтожным характером, выработалась личность, способная ко всякому серьезному делу. Самая его внешность, эта тонкая и сухопарая фигура на длинных ногах и с коротким туловищем, это бледное, ничего не выражающее лицо, эти глаза, желтоватого цвета, в которых сказывалась жизнь лишь в редкие минуты, указывали на его нравственные качества. Физическая слабость и утомление отражались в его действиях и поступках, тупое лицо говорило о слабом уме…
При том волнении, которое все с большею и большею силою охватывало нацию, личность, подобная Карлу IX, всего менее способна была внушить уважение, заставить повиноваться мятежных подданных. Да и сам он вскоре убедился в своей слабости и ничтожности и махнул на все рукою. «Хоть бы подождали моей смерти: слишком многого они требуют от меня», — воскликнул он, когда ему сообщили о заговоре, составленном в пользу его брата, герцога Алансонского[1343], и в этих словах он высказался весь, вполне. Его жизнь превратилась в жизнь автомата, и на двадцать третьем году этой жизни он казался стариком, которому опротивела и жизнь и все ее удовольствия и заботы. Ничто не интересовало его, ничто не было в состоянии вывести из той полудремоты, того полузабытья, в которое он впал. За три дня до его смерти его мать явилась к нему с радостным известием, что Монтгомери, этот опасный противник правительства, убийца Генриха II, схвачен… Карл не пошевельнулся. «Мне нет дела, — сказал он изумленной матери, — ни до этого, ни до чего бы то ни было»[1344]. Апатия и безнадежное отчаяние заменило собою все. Лишь однажды вышел он из забытья, но и тогда горькое сознание грядущих бедствий составило предмет его беседы. «Франция, — сказал он, — разорена гражданскими войнами; она нуждается в человеке».
А такого человека не было, и не в доме Валуа можно было найти его. Способности и правительственный талант его матери, Екатерины Медичи, не были в состоянии поправить зло, напротив, своими действиями она еще более ухудшала и без того жалкое положение дел. Правда, она имела определенную цель, сознательно и систематически стремилась к ней. Она любила власть, в ней видела лучшую гарантию спокойствия страны, и поэтому употребляла все силы, все возможные средства, чтобы создать неограниченную власть во Франции, подавить и уничтожить элементы оппозиции. Но эти средства далеко не были верны и необходимы, и она была крайне неразборчива в их выборе. Ее орудия были хитрость и обман, скрытность и лицемерие; но ее скоро разгадали, и сильное недоверие, недоверие, доходящее до ненависти, было платою за все ее усилия установить на прочных основах королевскую власть. Библейский образ Иезавели воскресал в ее лице, и недовольные ухватились за этот образ, рельефно рисующий ненавистную им женщину. Предшественница Ришелье, она не обладала ни той решительностью и твердостью, ни тем умением пользоваться обстоятельствами, которыми обладал кардинал, не обладала они и той твердой, никогда не дрожащей рукой, разящей смело и открыто, а не из-за угла, тяжесть которой пришлось испытать и знати и городским общинам.
А вокруг нее не было личности, которая была бы в состоянии возбуждать уважение, способна была бы твердо, неуклонно идти по одному пути. Со сцены сходили или сошли и были отодвинуты на второй план те талантливые деятели прежних лет, которые поддержали славу французского оружия и сильною рукою давили мятежных подданных. Монлюк, этот Баярд королевской власти, выполнявший без содрогания самые кровавые приказы, наводивший ужас везде, где только ни появлялся, отказался от участия в делах; его лета уже не позволяли ему действовать с прежнею энергиею, да он и сам сознал бесполезность, даже вред прежней системы действий; коннетабль Монморанси, искренно, даже до забвения интересов собственного дома, преданный королю и католицизму, давно умер; Таванн был при смерти, и его голос потерял прежнее значение, на его советы перестали обращать внимание; Лопиталь удалился от дел, и его дни были сочтены: слишком сильный удар нанесло его впечатлительной натуре известие о резне. Их место заступили новички, люди без роду и значения, которые зависели вполне от Екатерины Медичи и готовы были исполнять все ее приказы, но зато личности настолько ничтожные, что возбуждали к себе не столько ненависть, сколько отвращение и презрение. То были по большей части выходцы из Италии, ими наполнялись все места. Канцлер Бираг, занявший место Лопиталя, играл первенствующую роль. Но то был человек, более знакомый с военным делом, чем с делом управления государства, и все искусство в управлении полагавший в том, чтобы держать повсюду возможно большее число шпионов. Его происхождение — он был итальянец — делало его ненавистным, а его управление и привязанность к королеве-матери сделали его предметом всеобщего отвращения. «Говорят, — пишет об нем Джованни Микьели, — что он мало смыслит в государственных делах, что часто он делает то, чего не должно, и не делает того, что должно. Он не знает, когда надобно применить известную статью к какому-либо акту и когда не нужно, не понимает, почему в известных случаях следует выразиться так, а не иначе, да и к тому же отличается крайнею медлительностью, потому что все хочет делать сам»[1345]. Другие деятели были не лучше, если даже не хуже. Видную роль играл Альберт Гонди, маршал Рец, сделавшийся фаворитом короля. Но он был итальянец, и этого было довольно. «Он родом из Флоренции, — пишет о нем Брантом, — и человек ловкий и лукавый, испорченный льстец и великий мастер притворяться»[1346]. А это не были качества, которые могли бы создать ему репутацию уважаемого лица. Правда, он был ловкий дипломат, доказавший свои способности своею деятельностью в Англии, но как государственный человек он был полная ничтожность. Да вдобавок об его происхождении рассказывали вещи, которые в глазах современников, привыкших гоняться за родословными таблицами, за древностью рода, могли производить самое дурное впечатление. «Я скажу о нем в двух словах, — говорит тот же писатель, — и считает это достаточным для характеристики лица: его дед был мельник, отец — банкир, а мать — сводница, заслужившая этим дружбу Генриха II»[1347]. Достаточно прибавить, что он пользовался милостями королевы-матери, что он составлял часть ненавистного царства итало-галлов, чтобы понять каким авторитетом он мог пользоваться в глазах недовольных, если даже Брантом, придворный льстец и угодник, отзывается о нем дурно.
При таком составе правительства, при систематическом стремлении отстранить от участия в управлении знать и принцев крови, что возбуждало сильное неудовольствие, и самая правительственная машина действовала плохо; в государстве начинались смуты и великое шатание. Обещанное созвание Штатов в Компьене подверглось обыкновенной участи: его оттягивали все далее и далее, а общественное мнение почти единогласно требовало его; не только знать, даже крестьяне видели в них якорь спасения[1348]. Необходимость выйти из тягостного положения чувствовалась всеми, бремя, наложенное на Францию создающеюся властью, было слишком тяжело и вызывало все большее и большее неудовольствие. Беззаботность правительства, его нежелание предстать пред собранием государственных чинов было совершенно непонятно и грозило еще большими бедами. Лица, посланные Карлом IX, успели уже представить свои отчеты о состоянии Франции, и эти отчеты высказывали слишком разные истины. Закрывать глаза было невозможно, а правительство несмотря на это закрывало их.
Оказалось, что все и вся было недовольно правительством, и устами агентов правительства высказало свои жалобы. Жаловалось духовенство, Жаловались дворяне, жаловался и народ.
Жалобы народа были особенно сильны и подтверждали то обвинение, которое было брошено в лицо власти гугенотами, что правительство готово было бы разбить даже кости у крестьян, если бы знало, что в них находится серебро[1349]. Вот что писал Гильом Таванн, посланный в провинцию Бургонь: народ жалуется на то, что богослужение не совершают во многих местностях; что жизнь и нравы духовенства далеко не исполнены святости, а его члены предались всевозможным порокам; что места и судебные и административные заняты теми, кто имеет достаточно денег, чтобы купить их, а громадное число этих чиновников падает гнетом на народ, потому что правосудие продается дорого, а тот факт, что все эти чиновники свободны от податей и налогов, заставляет народ выносить еще большую тяготу. А тягота эта так велика, что заставляет их забывать первое зло. Жалуется народ и на то, что налоги, займы и субсидии, которые он выносит, в связи с постоянным и многолетним неурожаем, оставляют ему только одну душу, да и ту исстрадавшуюся и несчастную, — и на то, что переносить слишком много притеснений от солдат, как проходящих, так и находящихся у них на постое; они, эти солдаты, ничего не получают, и потому ничего не платят и облагают несчастные деревни, совершают, подобно врагам, всевозможные неистовства. «Мы не смеем жаловаться, — говорили крестьяне Таванну, — из боязни, чтобы солдаты из мести не подожгли наших домов и не отняли нашего последнего достояния»