Яповязывал галстук и собирался надеть пиджак, но задержался, заинтересованный. Ничего подобного мне никогда видеть не приходилось. Инженерша бросилась мужу на помощь, схватила Копырду за ногу и стала изо всех сил тянуть. Все это закрутилось и окончательно рухнуло. Вдобавок Пимко, который стоял в шаге от этого клубка, совершил вдруг поступок необычайно странный, почти не поддающийся описанию. Неужели учителишка окончательно усомнился в себе? Или поддался? Или не хватило ему решительности, чтобы стоять, когда те лежали? Или лежание показалось ему не хуже стояния на ногах? Так или иначе, но он добровольно улегся в углу на спину и поднял конечности вверх, давая этим понять, что он совершенно беззащитен. Я завязал галстук, и меня даже не тронуло, когда девушка сбросила одеяло, с плачем выскочила из постели и запрыгала около возящихся Млодзяков и Копырды, словно судья на боксерском матче, слезно умоляя:
– Мамочка! Папочка!
Инженер, обалдевший от возни, ища опоры для рук, схватил ее за ногу, повыше щиколотки. Она упала. Они катались вчетвером по полу тихо, как в костеле, ибо, помимо всего прочего, стыдно им было. Я вдруг увидел, что мать кусает дочку, Копырда тянет инженершу Млодзяк, а инженер пинает Копырду, потом опять мелькнула у меня перед глазами коленка барышни Млодзяк на голове матери.
Одновременно профессор в углу стал проявлять все более сильную склонность к куче-мале – лежа на спине с задранными конечностями, он, однако, явно тяготел и неподвижно рвался к ней, ибо куча-мала и клубок, несомненно, стали для него единственным выходом. Встать на ноги не мог, не было у него никаких причин для вставания – но и лежать на спине он тоже больше не мог. Достаточно было маленькой зацепки, когда семейство вместе с Копырдой перевалилось чуть поближе, – Пимко схватил Млодзяка где-то в окрестностях печени, и водоворот втянул его в себя. Я кончил укладывать самые необходимые вещи в маленький чемодан и надел шляпу. Мне надоело. Прощай, современная, прощайте, Млодзяки и Копырда, прощай, Пимко, – нет, не прощайте, ибо как же прощаться с тем, чего уже нет. Яуходил налегке. Сладко, сладко стряхнуть пыль с обуви и уходить, не оставляя ничего за спиной, нет, не уходить, а идти… Да и было ли то, что Пимко, учителишка классический, уконтрапупил меня, был ли я учеником в школе, современный с современной, был ли танцующим в спальне, отрывающим крылья мухе, подглядывающим в ванной, тра-ля-ля… Был ли я с попочкой, с рожей, с коленкой, тра-ля-ля… Нет, все исчезло, ни молодой, ни старый, ни современный, ни старомодный, ни школьник, ни мальчик, ни зрелый, ни незрелый, я был никто… никакой… Уходить идя, идти уходя, не чувствовать даже воспоминаний. Блаженное обезразличивание! Без воспоминания! Когда в тебе все умирает, а никто еще не успел родиться заново. О, стоит жить для смерти, дабы знать, что в нас умерло, что этого уже нет, пусто и пустынно, тихо и чисто, – и когда я уходил, казалось мне, что я иду не один, но с самим собой – тут, совсем рядом, а может, во мне либо вокруг меня шел кто-то идентичный и тождественный, мой – во мне, мой – со мной, и не было между нами любви, ненависти вожделения, отвращения, безобразия красоты, смеха, частей тела, никакого чувства и никакого механизма, ничего, ничего, ничего… На сотую долю секунды. Ибо, когда я проходил через кухню, на ощупь, во тьме тихонько меня окликнули из алькова прислуги:
– Юзя, Юзя…
А это Ментус сидел на служанке и торопливо шнуровал ботинки.
– Я тут. Уходишь? Подожди, я с тобой.
Шепот угодил мне в бок, и я остановился как подстреленный. Рожу его я не мог хорошо рассмотреть в темноте, но, судя по голосу, она должна была быть страшна. Служанка тяжело дышала.
– Тсс… тихо. Пошли. – Он слез со служанки. – Туда, туда… Осторожно – корзинка.
Мы оказались на улице.
Светало. Домики, деревья и заборы стояли вытянутые по линейке, упорядоченные – и воздух прозрачный над самой землей, выше густеющий и превращающийся в отчаянный туман. Асфальт. Вакуум. Роса. Пустота. Рядом со мной Ментус, приводящий в порядок одежду. Я старался не смотреть на него. Из открытых окон особняка – побледневший электрический свет и неумолкаемый шум перекатывания. Свежесть пронизывала, холод бессонницы, холод железной дороги; я задрожал и защелкал зубами. Ментус, услышав шум Млодзяков за окном, сказал:
– Что там? Массируют кого?
Я не ответил, а он, увидя чемоданчик у меня в руках, спросил:
– Удираешь?
Я опустил голову. Знал, что он сцапает меня, что должен меня сцапать, поскольку мы были только вдвоем и сами с собой. Но я не мог без повода отодвинуться от него. А он придвинулся и взял меня за руку.
– Удираешь? Тогда и я удеру. Пойдем вместе. Я изнасиловал служанку. Но это не то, это не то… Парень, парень! Хочешь – удерем в деревню. В деревню пойдем. Там парни! В деревне! Пойдем вместе, хочешь? К парню, Юзя, к парню, к парню! – самозабвенно повторял он. Я держал голову недвижно, прямо и не смотрел на него. – Ментус, на что мне твой парень? – Но когда я тронулся в путь, он пошел со мной, я пошел с ним – и пошли мы вместе.
ГЛАВА XI. Предисловие к Филиберту, приправленному ребячеством
И снова предисловие… и я обречен на предисловия, не могу без предисловия и принужден к предисловию, ибо закон симметрии требует, чтобы «Филидору, приправленному ребячеством», соответствовал «ребячеством приправленный Филиберт», а предисловию к «Филидору» – предисловие к «Филиберту, приправленному ребячеством». Даже если бы я захотел, не могу, не могу и не могу преступить железных законов симметрии, а также аналогии. Но самое время прекратить, перестать, высунуться из зелени хотя бы на миг и трезво осмотреться окрест из-под бремени миллиарда ростков, почек, листиков, дабы не сказали, что я обезумел в доску, в доску и никаких гвоздей. И прежде чем я двинусь вперед дорогой посредственных, опосредствованных, недочеловеческих ужасов, я обязан объяснить, прояснить, обосновать, истолковать и упорядочить, вылущить основную мысль, из которой выводятся все остальные мысли книги этой, и указать на прамуку всех мук, тут обрисованных и прорисованных. И я обязан установить иерархию мук, а также иерархию мыслей, прокомментировать сочинение аналитически, синтетически и философически, дабы читающий знал, где голова, где ноги, где нос, а где пятка, чтобы не упрекнули меня, будто я не сознаю собственных целей и не шествую прямо, непоколебимо, не отклоняясь, как величайшие писатели всех времен, а только бессмысленно бегу по чьим-то пятам. Но какая же мука главная и фундаментальная? Где прамука книги? Где ты, мук праматерь? Чем дольше я вникаю, исследую и усваиваю, тем отчетливее вижу, что, в сущности, главная, принципиальная мука, как мне представляется, это просто мука плохой формы, плохого экстерьера, или, говоря иначе, мука фразы, гримасы, мины, рожи – да, вот источник, ключ, родник, и отсюда главное свое начало берут все без исключения другие страдания, неистовства, терзания. Но, может, лучше было бы сказать, что главная, основополагающая мука – это не что иное, как только страдание, порождаемое рамками, в которые загоняет нас другой человек, страдание, проистекающее из того, что мы задыхаемся и захлебываемся в тесном, узком, жестком воображении о нас другого человека. А может, в основании книги лежит капитальная и убийственная мука
недочеловеческой зелени, росточков, почечек, листиков
или мука развития и недоразвитости а может, страдание недовылепленности, недоформирования
или мука сотворения нашего «я» другими людьми мука физического и духовного насилия мучение нарастающей межчеловеческой напряженности
раскосая и не до конца выясненная мука духовного перелома
побочные терзания вывихивания, изгиба, духовного промаха
беспрерывная мука измены, мука фальши автоматическая мука механизма и автоматизма симметричная мука аналогии и аналогичная мука симметрии
аналитическая мука синтеза и синтетическая мука анализа
а может, мучение частей тела и нарушения иерархии отдельных членов
страдание мягкого инфантилизма
попочки, педагогики, школярства и школы
невинности и неутешенной наивности
удаления от действительности
химер, призрака, мечтаний, фикции, вздора
высшего идеализма
идеализма низшего, неприглядного и потаенного
второразрядного мечтательства
а может, престранная мука мелочности, умаления
мука кандидатства
мука соискательства
мука стажерства
а может, попросту мука подтягивания и напряжения сверх силы и вытекающая отсюда мука всеобщей и частной несостоятельности
терзание зазнайства и подзадоривания
страдание унижения
мука высшей и низшей поэзии
или глухое мучение душевного тупика
превратная мука изворотливости, увертливости и недозволенного приема
или, скорее, мучение возраста в частном и общем смысле
мука старомодности
мука современности
страдание, вызываемое возникновением новых социальных слоев
мука полуинтеллигентов
мука неинтеллигентов
мука интеллигентов
а может, просто мука мелкоинтеллигентской непристойности
боль глупости
мудрости
уродства
красоты, очарования, прелести
или, может, мучение убийственной логики и последовательности в глупости
терзание декламации
отчаяние подражания
скучное мучение скуки и талдыченья без начала и конца
или, быть может, гиперманиакальная мука гиперманиакальная
невысказанная мука невысказанности
скорбь невозвышения
боль пальца
ногтя
зуба
уха
мучение отвратительной равностепенности, зависимости, взаимопроникновения, взаимозависимости всех мук и всех частей, а также мука ста пятидесяти шести тысяч трехсот двадцати четырех с половиной других мук, не считая женщин и детей, как сказал бы один старый французский автор XVI столетия.
Из какого же мучения сделать основополагающее прамучение и какую часть принять за целое, за что ухватить книгу и что выхватить из вышеозначенных мук и частей? Проклятые части, неужели я никогда так и не вырвусь из вас, о, какое богатство частей и какое богатство мук! Где же изначальная праматерь, и принять ли за основу муку физическую или метафизическую, социологическую или психологическую? А однако, я обязан, обязан и не могу не