Фермина Маркес — страница 1 из 18

Валери ЛарбоФермина Маркес

Перевод
Алексея Воинова

libra_fr
2022

Valery Larbaud

Fermina Márquez

Éditions Gallimard

Paris

1926


Издатель Александр Филиппов-Чехов

Макет и вёрстка: Gretchka&Oblepikha


Издано при поддержке Программы содействия издательскому делу Французского института

Cet ouvrage a bénéficié du soutien du Programme d'aide a la publication de l'Institut français


ra_fr, издание на русском языке

* * *

Фермина Маркес

Illam, quidquid agit, quoquo vestigia movit,

Componit furtim subsequiturbe Décor[1].

Тибулл, IV, 2

I

Метнувшись от стеклянной двери приемной, свет скользнул по усыпанному песком двору, прямо у наших ног. Сантос поднял голову и воскликнул:

— Девушки!

Все взгляды устремились к крыльцу, где, действительно, рядом со старшим надзирателем стояли две девушки в голубом, которых сопровождала тучная дама в трауре. Сойдя со ступенек, все направились по аллее, пересекавшей двор, в глубину парка, к террасе, откуда открывался вид на долину Сены и едва различимый вдали Париж. Старший надзиратель лишь раз показывал родственникам новых учеников красоты коллежа.

Девушкам надлежало пройти по большому овальному двору, где находились ученики всех классов, и каждый из нас разглядывал их без стеснения.

Мы составляли шайку бесстыжих юных повес (от шестнадцати до девятнадцати лет), для которых делом чести было отважиться на любую затею, дерзить, никого не слушать. На французский манер нас никто не воспитывал, более того, мы — французы — были незначительным меньшинством в коллеже; нас насчитывалось так мало, что общим языком для учеников был испанский. Тон всему заведению задавало высмеивание любых сантиментов и прославление самых суровых человеческих проявлений. Короче говоря, в этом месте сто раз на дню можно было услышать надменную фразу: «Мы же американцы!»

Те, кто так говорил (Сантос и прочие), образовывали элиту, к которой ученики из стран экзотических (из Сиама, Персии и краев Востока) никакого отношения не имели, однако мы — французы — к элите принадлежали, прежде всего потому, что были у себя дома, а еще потому, что как нация исторически прославились будто бы голубой кровью и слыли людьми разумными. Сегодня мы давно о себе так не думаем: складывается впечатление, что мы — незаконнорожденные, старающиеся не упоминать о своем происхождении. И сыновья судовладельцев из Монтевидео, торговцев гуано из Кальяо или владельцев шляпных фабрик из Эквадора всем своим существом, всякое мгновение жизни ощущали себя потомками конкистадоров. Их уважение к испанской крови — даже когда она была слегка разбавлена, как у большинства из них, кровью индийской, — казалось столь велико, что дворянская надменность и фанатическая приверженность собственному сословию не шли ни в какое сравнение с уверенностью, что их предки были крестьянами из Кастилии или Астурии. Говоря по сути, жить с людьми, наделенными подобным чувством собственного достоинства, было прекрасно (и ведь речь здесь только о детях). И я убежден, что немногочисленные прежние воспитанники, еще оставшиеся во Франции, с благодарностью вспоминают наш старый коллеж, — более многонациональный, чем какая-нибудь всемирная выставка, — знаменитый коллеж Сент-Огюстен, теперь заброшенный, никому не нужный; уже минуло пятнадцать лет, как его закрыли…

Мы росли в нем, погруженные в воспоминания одной из самых прославленных наций мира; кастильские земли служили нам второй родиной, и долгие годы мы воспринимали Новый Свет и Испанию как подобие Святой земли, которую Господь Бог посредством героев населил своими одаренными чадами. Да, меж нами главенствовал дух, заставлявший действовать, пестовавший в нас героизм; мы старались походить на старших, мы ими восхищались, — например, Сантосом, его младшим братом Пабло; мы простодушно перенимали все их повадки, вплоть до манеры речи, и, подражая им, испытывали несказанное удовольствие. Вот почему мы держались вместе в тот самый момент, возле миртовой изгороди, отделявшей двор от просторов парка, и превозмогали робость, с наигранным бесстыдством восхищаясь двумя иностранками.

А девушки смело старались выдержать эти взгляды. У старшей получилось особенно хорошо: она медленно прошла перед нами, оглядев каждого, и веки ее ни разу не дрогнули. Когда они нас миновали, Пабло сказал очень громко: «Просто милашки!» Именно так мы все и думали.

Каждый высказал мнение. Сошлись на том, что младшая из сестер, у которой длинные густые волосы были завязаны сзади голубым бантом, — «малышка» — ничего особенного не представляет, или просто еще ребенок (вероятно, двенадцати-тринадцати лет), чтобы обращать на себя внимание — мы ведь были уже мужчины!

Но старшая! Мы не находили слов, чтобы выразить, как она хороша; или, скорее, мы находили слова лишь банальные, не выражавшие ничего; цитаты из мадригалов — о бархатных взорах, цветущих ветвях и т. д. Талия шестнадцатилетней девушки была упругой и гибкой; а то, что мы видели ниже, воистину походило на гирлянды триумфальных торжеств. Походка — уверенная, ритмичная — показывала всем нам: ослепительное существо прекрасно осознает, что служит украшением миру, средь которого ступает столь легким шагом… В самом деле, она навевала грезы о всех радостях жизни.

«И одета, обута, причесана по последней моде», — заключил Демуазель, доподлинная скотина, высокий негр восемнадцати лет от роду, твердивший, не желая объясняться нормально, что его мать была «па’ижанкой с Па’ижа» и королевой бонтона в самом Порт-о-Пренсе.

II

Мы намеревались узнать все подробности; само собой, мы не собирались, подобно прилежным ученикам, рассаживаться на задних рядах в ожидании, что же подскажет нам сердце. Прежде всего, надлежало узнать, кто она.

Ортега был среди нас единственным испанцем, родившимся в метрополии, поэтому к нему относились с особенным почитанием. И снова Сантос был нам примером. Он всячески старался продемонстрировать молодому кастильцу, что он — Сантос Итурриа — не имеет ничего общего с Монтерреем, ничего общего с грубым и пошлым американским выскочкой, «качупином». Главенствовавший над нашим мирком, наделенный особым могуществом и правом последнего слова, он в ряде случаев уступал место вялому, слабому, молчаливому Ортеге. Именно поэтому в сложившихся обстоятельствах он прежде всего спросил его мнения. Ортега следил за жизнью коллежа, за каждодневными ничего не значащими событиями, за появлением и уходом учеников и преподавателей. Он предположил, что девушки приходятся сестрами Маркесу — новичку, несколько дней назад принятому в пятый[2] класс. И он угадал.

Выкручивая запястье маленькому Маркесу, Демуазель заставил его назвать имя младшей сестры — Пилар; сдавив руку сильнее, узнал имя старшей — Фермина. Все мы присутствовали при пытке: негр вопил ребенку в лицо, ребенок смотрел на него, не произнося ни слова, слезы текли по щекам. Такое мужественное поведение ко лжи не ведет — Маркес не врал. Теперь у нас было слово — имя, которое мы могли тихо повторять, — имя, как все остальные, но говорившее нам о ней, — Фермина, Ферминита… несколько букв в определенном порядке, несколько слогов, нечто бесплотное и, тем не менее, таящее в себе образ, воспоминания, — нечто, относящееся именно к ней, — это слово можно сказать громко, и, если она где-то рядом, прекрасная девушка обернется. Имя, которое мы могли писать на тетрадях, на полях черновых переводов с греческого, чтобы отыскать его спустя годы и, увидев снова, произнести вслух, с глубоким чувством, глупые слова романса.

Сантос приказал Демуазелю: «Хватит грубостей! Отпусти его и ступай! Сказали тебе, отпусти!» Негр с неохотой повиновался. Говоря уже по собственной воле, маленький Маркес поведал нам, что тучная дама, сопровождавшая Пилар и Фермину, не была их матерью, — мать умерла, — она приходилась им тетей, сестрой отца. Отец слыл одним из известных банкиров Колумбии. Он не мог поехать с детьми в Европу, поэтому доверил их сестре, которую близкие звали матушка Долорэ. Она была креолкой лет сорока, прежде очень красивой, но несколько расплывшейся, правда, глаза по-прежнему оставались большими, влажными, а взгляды — взволнованными, пылкими. Детям следовало оставаться с тетей во Франции на протяжении четырех лет, потом они собирались провести два года в Мадриде, а после — вернуться в Боготу. Выяснилось еще кое-что, особенно нам понравившееся: племянницы вместе с тетей намеревались приходить в коллеж каждый день, ближе к вечеру, до тех пор, пока Маркес не свыкнется с тамошней жизнью и не перестанет нуждаться в постоянном присутствии близких, дабы совладать с тоской.

Таким образом, каждый день, в течение двух долгих послеполуденных перемен, мы могли наблюдать, как Фермина Маркес прогуливается по аллеям парка. Мы и прежде не боялись в нарушение правил покидать двор, чтобы покурить в парке; теперь же оснований для этого оказывалось еще больше… И вот настала пора возвращаться к занятиям, эта перемена разительно отличалась от всех остальных; жизнь полностью переменилась; каждый из нас питал в душе особенную надежду и удивлялся, насколько это может быть тяжело, тяжело и прекрасно.

III

Мы говорили: «Если кто с ней и сойдется, то только Сантос; правда, его может опередить этот дикарь Демуазель, способный взять ее силой в дальнем углу парка». Итурриа сам смекнул, что, ухаживая за Ферминой, лучше приглядывать и за негром. Впрочем, возле девушек нас всегда было человек десять.