Несколько лет назад, перед тем как отправить меня в Сент-Огюстен, отец послал меня поучиться в начальной школе, находившейся в нашем квартале в Лионе. Должен вам сказать, отец намеревался выставить свою кандидатуру на какую-то публичную должность. Желая угодить черни, он заставил меня посещать ту школу. Через месяц я был вынужден из нее уйти: все без исключения меня притесняли, могло дойти до того, что они бы меня убили. Мы думали, они завидуют одежде настоящего буржуа, прекрасным манерам, богатству отца, короче говоря, выражают недовольство, что я не один из них, то есть — не какой-нибудь проходимец. Все это было заметно в их ненависти, но ненависть эта казалась невероятной: они распознали во мне особую личность, юные галлы инстинктивно притесняли гениального человека. «И люди сказали друг другу: „Он нам чужой“».
Ах! Но когда объединятся они с народами великой Империи в безграничном горниле возглавляемых мною войск и превратятся из диких галлов в подлинных римских граждан, настанет знаменательный день, и я появлюсь перед их легионами, как же громко закричат былые обидчики: Ave Cesar! Когда же дальние их потомки прочитают обо мне в учебниках истории, прольют они слезы, слезы восхищения и любви!
Он пристально на нее посмотрел. Он мог бы и дальше обнажать душу. В этом было особое удовольствие. Он больше не испытывал к ней уважения, во всяком случае, уже не стеснялся. Он поднялся, желая сам закончить беседу.
— Я пришел сказать вам, мадемуазель, что у меня больше не будет удовольствия видеться с вами на переменах. Перед каникулами я испросил у отца разрешения взять несколько уроков акварели, дабы проводить время на свежем воздухе в августе и сентябре. Отец разрешил, я уже встретился с преподавателем… Начнем с цветов, это весьма увлекательно. Короче говоря, на вечерних переменах я буду занят в классе по живописи. Оставляю вас. Пойду попрощаюсь с вашей тетушкой и сестрой… Мадемуазель…
Он церемонно раскланялся. Он удивился, что она протянула руку. Жест ее был решительный, в самом деле, она задержала руку.
Он пошел проститься с матушкой Долорэ, приведя те же самые оправдания, повторив ту же самую ложь. Он спрашивал себя: «Понимает ли она, что уроки акварели — всего лишь предлог?» Пилар, несомненно, все поняла. В ее прощальном взгляде ему померещилось сожаление: «Я бы не сказала вам „нет“». Но как знать наверняка? Жоанни убеждал себя: «В конце концов, я мог неверно истолковать этот взгляд. Имею же я право быть, как все остальные, немножко тщеславным?»
Он настойчиво испросил встречи с месье старшим надзирателем. С завтрашнего дня надо заняться живописью, не дожидаясь отцовского разрешения, в котором он заранее был уверен и о котором спросит сегодня же в вечернем письме. Секретарь попросил подождать в прихожей. Он сел напротив зеркала. В самом коллеже никаких зеркал не было, и ваш облик со временем становился для вас непривычным, вы лучше знали лица товарищей, нежели свое собственное. У некоторых нарциссов были карманные зеркальца, которыми они пользовались тайком с величайшей предосторожностью. Но Жоанни к их числу не принадлежал; он смотрел на собственное отражение, как смотрят на знакомого человека, изучая его черты при очередной встрече. Глядясь в зеркало, человек пытается, насколько это возможно, изменить выражение глаз. Жоанни с удивлением и болью смотрел, как в его чертах со всей ясностью проглядывают привычные настроения. Взгляд был пристальный, на лбу виднелась складка — от нее стоит избавиться. Да, это и есть «суровое лицо». Карие глаза, матовый оттенок кожи, а главное — почти неподвижные мышцы; рот, не умеющий улыбаться; лицо жесткое, резкое, хотя прорисовано очень тонко, облик почти классический, римский.
Электрический звонок призвал секретаря в кабинет старшего надзирателя. Секретарь вернулся и возгласил: «Воспитанник Ленио!»
Воспитанник Ленио поприветствовал месье старшего надзирателя. Он объяснил свое желание заняться акварелью, через несколько минут все было улажено. Потом он сказал, что теперь будет занят на переменах живописью и не сможет сопровождать «семейство Маркес» на променадах в парке. «Вероятно, было бы уместно назначить на мое место другого ученика», — добавил он несколько иронично, но старший надзиратель этого не заметил.
— В самом деле… Но кого?
— Уверен, они охотно примут Итурриа.
— Хорошо. Передайте месье Итурриа-старшему, что я желаю с ним переговорить, пусть зайдет… А! Месье Ленио, — добавил старший надзиратель, когда Жоанни уже направлялся к двери, — могу сразу же объявить: преподавательский комитет выбрал вашу кандидатуру, дабы обратиться с латинской речью к Его Высокопреосвященству. Недели через две Его Высокопреосвященство почтит нас визитом, будьте готовы. Примите мои искренние поздравления, уверен, вы поддержите в данных обстоятельствах репутацию коллежа и вашу собственную. Более вас не задерживаю.
Все были уже на занятиях. Подойдя к классу философов, Ленио толкнул дверь. Он передал смотрителю распоряжение старшего надзирателя, дабы Сантос Итурриа явился в его кабинет. «Теперь он сообразит, что это я поспособствовал их свиданиям», — мелькнуло в голове у Жоанни. Он не испытывал ревности.
Он даже радовался. Заняв место в классе, он спокойно обдумал причины подобного воодушевления. Прежде всего — великая весть, только что объявленная старшим надзирателем: его выбрали для обращения с латинской речью к Архиепископу. Это была честь, о которой он не мог и помыслить.
«Когда остальные узнают!.. Когда узнают родители!..»
Но было и нечто другое, что радовало еще сильнее — речь, с которой он обратился к Фермине Маркес. Он придумал ее на скорую руку, как придумывал на ходу во время перемен во дворе свои лучшие сочинения по французскому: он вынашивал их «в голове» несколько дней, что-то дорабатывая, улучшая, тут вымарывая наречие, там меняя порядок слов во всем предложении. И за час до сдачи работы писал текст сразу набело без единой помарки. Именно поэтому он мог прочитать от начала и до конца, не колеблясь, всю речь о разрыве. Вышло прекрасно: теперь он не был смешон, это ясно.
Он едва сожалел, что подбирал слова не стесняясь: «торговцы, финансисты, люди весьма заурядные», — а отец ее был банкиром! Да нет, это вовсе не вздор. Все время, пока он говорил, Жоанни чувствовал, тайная сила в глубинах сознания толкает сказать именно это, и смысла здесь больше, нежели он полагал в самом начале. Короче говоря, он снова солгал. О своей гениальности, например. Он впервые размышлял о существовании какого-то гения. Читая «Жизнь Франклина», он вовсе не думал, что сам гениален. Когда в классе зачитывали чужую работу, он удивлялся множеству проницательных мыслей, искусных приемов, о которых и не предполагал. Сколько раз он утверждался в истинности чувств, выраженных в стихах: «Пред гением ее сникает гений мой[31]».
На самом деле, в его жизни бывали редкие моменты, когда ему казалось, что он заполняет собою весь мир, и бывали долгие-долгие дни, когда он чувствовал себя маленьким, словно ничего не обозначавшая точка, вселенная же оказывалась безграничной, тогда мысль о собственном небытии его ужасала. Стало быть, говоря о скромности и покорности, он не лгал. Но далее он снова прибегнул к уловке, приведя так называемое доказательство тому, что он гений. Заговорив о травле, он подсознательно выстраивал такой ряд: Жан-Жак Руссо — гонения и помешательство — гениальность. Доказательство было двойным: мнимым, поскольку его преследовали, потому что он якобы гений; и очевидным, поскольку гениальному человеку частенько кажется, что его преследуют. Надо ж было такое придумать!
В сущности, все его красноречие сводилось к следующему: «Вы выбирали между Сантосом Итурриа и мной. Решение принято. Так знайте, кого вы отвергли, и сожалейте об этом!» Он ни секунды не думал обвинять ее в кокетстве, указывать, насколько это кокетство противоречило ее религиозным витийствам; короче говоря, он не собирался осуждать ее за притворство. «Вот, значит, чего она опасалась!» Вот почему ее прощание было столь пылким.
Вслед за этим он стал размышлять о прекрасном, вдумчивом взгляде ее младшей сестры. «Я бы не сказала вам „нет“». Он вспоминал о жестах и милых манерах Пилар. Однажды лента у нее в волосах развязалась, и локоны упали на плечи, они были абсолютно черными, а еще, вероятно, тяжелыми и жесткими на ощупь. Еле собрав их, Фермина вновь повязала ленту… Интересно, они спят в одной спальне?.. «Я бы не сказала вам „нет“». Он вспоминал о ее взгляде, словно это была настоящая ласка, от которой он краснел, и кровь его закипала.
Почти каждый четверг в Сент-Огюстен приезжали провести вечер сестры и мать Рекена (мальчишки из восьмого класса). Три кубинки, метавшие дерзкие взгляды: Пилар, Энкарнасьон и Консуэло — шестнадцати, пятнадцати и четырнадцати лет. Жоанни несколько раз их видел и часто слышал, что о них говорили. Говорили, с ними можно целоваться по всему парку. Им просто нравилось это занятие, нравилось целоваться, сами ухажеры были им безразличны. Они не слыли ревнивыми, и можно было сравнивать и судить, у кого губы нежнее.
Жоанни заметил, что в самом обозначении возраста есть нечто чувственное; пятнадцать лет, шестнадцать лет, семнадцать и т. д. Громко произносить, кому сколько лет, и думать о девушках… Вернувшись в следующем году, он отыщет средство, чтобы по четвергам проводить вечер в парке… О, покорить девушку такого гордого племени! Говорят, вопреки надменному виду, они очень ласковые… А что, если малышки Рекена будут здесь в следующий четверг…
Или на каникулах… Наверняка подвернется случай. Однажды, когда он ушел очень далеко от загородного дома родителей (это было на прошлых летних каникулах), его окликнула посреди поля молоденькая пастушка, желавшая вдруг узнать, как поживает служанка, состоявшая у родителей. А он, тюфяк эдакий, не сообразил, что это был только повод, придуманный юной крестьянкой, дабы познакомиться с «маленьким месье из поместья». Ах, если подобный случай представится, он его не упустит. В конце августа ему как раз будет шестнадцать; пора уже и размяться.