Фермина Маркес — страница 14 из 18

Он вспомнил также о малышке горничной, которая прежде была у родителей. Ему тогда едва исполнилось двенадцать. Горничную звали Луиза, и ей было девятнадцать. Однажды она стащила у него оловянного солдатика — полководца, которым он особенно дорожил. Она сделала вид, что спрятала фигурку в корсаже, поближе к телу, а потом сказала:

— Если мсье хочет его забрать, надобно хорошенечко поискать.

И он искал, делая вид, что сердится, но на самом деле смущаясь и краснея от удовольствия… Быть может, он встретит на каникулах у родителей какую-нибудь горничную, похожую на Луизу. Луиза была такой чистенькой, миленькой. Есть же у них служанки? Девушки есть девушки.

Если потребуется, он мог бы добраться от дома родителей до станции Реньи на велосипеде. Выехав в полдень, сразу после обеда, он сможет провести целых два часа в Роане. К ужину вернется, и никто дома не заподозрит, что он побывал в городе. Женщина есть женщина, во что бы она ни была одета. Жоанни прижал руки к сердцу, он терял голову, он весь горел. Казалось, он вот-вот умрет.


«…Сновидение, в котором мудрый Ментор представился мне на Елисейских Полях, довершало во мне уныние. Я предавался приятнейшему, тайному томлению, пил уже в сладость яд смертоносный, переливавшийся во все мои жилы, проникавший во все мои кости; по временам воздыхал еще из глубины души, лились из глаз моих горькие слезы, как лев, я рыкал в исступлении.

— Несчастная юность! — вопил я. — О боги, столь жестоко играющие судьбой смертных! Зачем вы определили им проходить этот возраст, время безумия и болезненных терзаний? О! Зачем я уже не покрыт сединами, не согбен под бременем лет, не близок ко гробу, как Лаэрт, дед мой?

Смерть была бы для меня не столь мучительна, как позорная моя слабость»[32].


Из всего «Телемака» Жоанни нравились только два пассажа: описание критских мудрецов из пятой книги и тот, где Телемак в порыве страсти, столь свойственной юности, юность же проклинает. Ему захотелось перечитать последний пассаж. Он восхищался им до сего дня, поскольку находил в этом фрагменте отображение чужой юности. Неистовство, «безумие и болезненные терзания» — вот, что уже изведали прочие юноши. Он был уверен, что сам этого избежит, зарывшись в тетради и книги, одетый в броню гордыни и вооруженный амбициями. Теперь же, напротив, этот пассаж ему нравился, потому что он отыскал в нем достоверное описание собственных умонастроений.

Он успокоился, но через несколько дней, быть может, всего через час порок возобновит нападение, и круговорот желаний вновь захватит рассудок. Его детство закончилось. Начиналась юность, она начиналась помимо его собственной воли. Сколь долго будут продолжаться терзания? Придется ли оставить мечты о славе? Быть может, его карьера запоздает на пять, десять лет? Отныне — никакого спокойствия. Вероятно, он останется во главе класса; вероятно, он с блеском сдаст все экзамены. Но ценой каких битв, каких сильных переживаний? Удастся ли ему сохранить веру? Ведь прежде Бог помогал в борьбе со страстями. Впрочем, религия давно стала для него пределом устремлений стареньких богомолок.

Жоанни призывал не старость, но возраст, когда порывы иссякнут, и он вновь сможет заняться, — теперь уж определенно, — словарями, бумагами, или же собственной жизнью, которая интереснее всех книг на свете. Его только что оттолкнула девушка, и он бы поблагодарил, если бы она отослала его к книгам и планам великого будущего. Но она отослала его к сестре — к сестрам, к женщинам.

Как же он устал! Жизнь совсем пресная. Никакой радости от мысли, что он опять первый в классе. Даже слава его не интересует. А Энкарнасьон, самая красивая из кубинок? Нет, лучше о ней не думать. Вдруг он вновь на пути к разочарованию. Он прошел с классом к дортуару, уставший, обескураженный, недовольный собой и всем миром, желавший лишь забыться во сне.

Спал он скверно и пробудился лишь со звуками гонга. Всю ночь ему снилось, что он выступает с латинской речью в присутствии архиепископа, и ему мнилось, он произносит ore rotundo[33] бессчетное множество прекрасных и благородных флексий: abunt, arentur, ibus, arum…

XVIII

Сантос Итурриа оставался хозяином отвоеванного им положения. Имея все шансы на поступление, через месяц он должен был сдать экзамены второй части бакалавриата в Париже. Пока его товарищи из класса философов пичкали себя на переменах формулировками из учебников, Сантос наедине с Ферминой Маркес прогуливался по парку. Матушка Долорэ им это не возбраняла. Она относилась с симпатией к братьям Итурриа. Особенно же она стала привечать Сантоса после воскресной службы на Троицу, когда возле испанской церкви на авеню Фридланд к ней подошел улыбающийся элегантный месье в поблескивающем цилиндре — красивый, высокий, крепкий и полный сил молодой человек, — в котором она вдруг признала Сантоса. Вот это настоящий мужчина, «человек из высших слоев», говорила креолка.

Хотя она уже дважды встречала его в Париже: это происходило ночью, когда она была сонной и невнимательной и едва успевала его разглядеть. «Смотрите-ка, вас отпустили?» Однажды вечером, очень поздно, он явился на авеню Ваграм, чтобы вернуть браслет, который la chica — вот дуреха-то — обронила, пока играла в теннис в парке Сент-Огюстен. В другой раз она с племянницами встретилась с ним случайно на выходе из Опера-Комик: ему не вполне удалось сохранить все в тайне, из-под пальто виднелась ученическая форма Сент-Огюстена. Матушка Долорэ ничего в этом не смыслила, да к тому же la chica умоляла ее (упорно не желая объясняться) ничего не говорить о месье Итурриа старшему надзирателю.

Однако, увидев Сантоса средь белого дня на парижской улице, — в рединготе, светлых перчатках, дорогих башмаках, — она принялась трезвонить о нем повсеместно. Она потеряла голову. Она написала брату в Колумбию, чтобы разрекламировать его во всех красках. Она посетила мексиканскую миссию, дабы осведомиться о его семье. Сведения были весьма обнадеживающие. Матушка Долорэ думала о племяннице. Y сóмо no?[34] Естественно, времени было хоть отбавляй: оба еще столь молоды! А что же думала об этом la chica? Вот в чем главный вопрос.

Впрочем, это несложно было понять. После Троицы la chica то веселилась, то напряженно о чем-то раздумывала. La chica на час дольше одевалась в те дни, когда ездили в Сент-Огюстен. La chica была любима и, возможно, любила сама.

Поначалу она очень печалилась: полагала, что довела до отчаяния бедного месье Ленио. Но так ли уж она в том повинна? К тому же, он просто ребенок. После ей стало стыдно: «Что же он обо мне подумал?» Не стоило с ним откровенничать, не стоило делиться чистыми помыслами в те времена, когда она была еще невинна и набожна. «Притворщица! Должно быть, он считает, что я притворщица!» — говорила она себе, и с сердцем, отравленным сожалениями, полагала, что такова божья кара за ее отступничество. Она едва осмеливалась молиться.

Тем не менее, мир должен был понимать, а не отвергать наши чувства. Во времена, когда она выбирала Жоанни Ленио, дабы вести благоговейные доверительные беседы, она сражалась с влечением, что толкало ее в людские объятия. Она даже искала этих благочестивых бесед и произносила вслух все, что прежде ревностно сберегала, дабы укрепиться в борьбе против греха. И ее ожидания были обмануты. По мере того, как она старалась объяснить свои религиозные устремления, эти устремления ее оставляли. Сам того не ведая, этот ребенок присутствовал при агонии ее благочестия; то, что он слышал, было криком умирающей набожности.

Однажды вечером, вернувшись в спальню, она повалилась на ковер и зарыдала. Она желала смириться, желала изничтожить грех, что гнездился внутри и вскоре мог ее одолеть. Она решила лежать, смотря в потолок, вытянув ноги и сложив руки крест-накрест, еще целый час. Но вскоре это стало невыносимо; тело ломило, голова раскалывалась, она задыхалась, и уже не было сил лежать без движения. Она встала и глянула на будильник: она упорствовала минут десять. Тогда она со всей горячностью погрузилась в то, что звала грехом. Она не искала оправданий: она была влюблена в мужчину, и это означало, что душа ее погибла. Она любила. И наступившая ночь была так прекрасна, что она не сомкнула глаз, наслаждаясь каждой черной минутой, и забылась только под утро.

Это было для нее прологом незабвенных ночей. Не в силах уснуть, она решила, что будет читать и погрузится в светские книги, которыми прежде гнушалась. Она одолела одну за другой «Безделицы» падре Луиса Коломы, «Марию» Хорхе Исаакса и несколько аргентинских романов Карлоса Марии Окантоса. Однако ее больше заботило, внимательно ли она относится к авторам: она постоянно отвлекалась, кладя вместо закладки нож для бумаги и смотря, сколько прочитала и сколько еще осталось. И все же порой забывалась, вникая в смысл нескольких предложений. Тогда она принималась следить за героями. Романы были для нее чем-то новым, и она не различала за перипетиями сюжета давно известных литературных приемов, избитых старых уловок, которые в конце концов вызывают у нас отвращение к тому, что уже миновало, и ко всем романам на свете. Она была, как те зрители, которые никогда не оказывались за кулисами и без задней мысли восхищались аляповатыми декорациями.

Войдя в спальню, она принималась читать. Она ложилась на постель, не снимая вечернего платья, в котором казалась себе красивее и которое с безразличием мяла. Приключения героев ее не особенно интересовали; ее собственные приключения были, конечно, более захватывающими. Если бы злодей подружился с Сантосом, он бы, разумеется, исправился и беды в конце не случилось. Она жалела Курриту в «Безделицах»; жалела остальных героинь, которые были дурными или несчастными. Их не могла утешить и избавить от горестей любовь Сантоса. Она закрывала книгу и думала о своем счастье. Она одаривала ласковыми взорами окружающие предметы. Огоньки электрической люстры и светильников над камином и по бокам круглого зеркала — все сияло, являя покой и уют в богато обставленном доме. Любуясь, она оглядывала обтянутые бледно-розовым муаровым шелком стены, массивную роскошную мебель, плотные ковры на полу, золотые рамы, инкрустированные медью столы и столики, внушительный шкаф с тремя застекленными створками. Несколько недель назад она это ненавидела, поскольку все предметы неустанно напоминали, что богатым вход в небесное царство заказан; они страшили ее и заставляли думать о всех несчастных, о тех, кто остался на ночь в приюте, о