Фермина Маркес — страница 7 из 18

Однако образ Фермины Маркес изменил ход рассуждений о собственной добросовестности. Воспоминание о Фермините — самое прекрасное из всех, которые только могут существовать. И еще это желание оказаться ею любимым. Дабы привнести поэзию во всякое бытие, достаточно лишь на нее смотреть, а лучше быть с ней знакомым, узнать Ферминиту поближе. Пакетботы бороздят Атлантический океан. Чуть позже, когда я стану мужчиной, мы поплывем в Южную Америку. Мы увидим женщин, что обращали взоры на Фермину Маркес. Говорят, жительницы Лимы — самые ласковые на свете; а еще есть знаменитые песни Аргентинской Республики, — например, Vidalita, — в которых повествуется о безнадежной любви!.. В эти минуты, когда Жоанни хладнокровно обдумывает путь к победе, довольно лишь мысли, что вы существуете, дорогая Фермина, дабы утешить всех мальчиков, уснувших с бедою в сердце, потому что впервые в жизни их наказали или потому что старший товарищ их истязает… А еще достоверно, что все слова аргентинских романсов и хабанер написаны исключительно ради вас.

На следующий день, когда на первой же перемене к нему подошел маленький Маркес, Ленио испытал то, что может испытать юноша, когда ребенок, с которым он дружит, любит его всем сердцем. Однако он играл роль и решил особо не умиляться. В этой связи он влепил несколько затрещин, и обидчики Маркеса отстали. Спустя две недели после событий, описанных выше, матушка Долорэ доверяла ему и испытывала такие нежные чувства, которые только могла позволить себе по отношению к иностранцу; он стал единственным спутником семейства во время прогулок в парке Сент-Огюстен; и почти сразу же — наперсником Фермины Маркес.

X

Вскоре матушка Долорэ уже оставляла молодых людей наедине; они ее утомляли. Она медленно прогуливалась с Пилар и племянником, курила и почти все время молчала. Фермине и Жоанни она сказала:

— Вы ведь общаетесь по-французски? Нужно, чтобы lа chica[16] научилась без ошибок говорить по-французски!

Жоанни охотно согласился. Преимущество оказывалось двойное: одни и те же вещи можно было повторять разными словами до бесконечности; если собеседница ошибалась, следовало ее поправлять. Ее словарный запас был поменьше, так что она выражала мысли несколько простодушно.

Первый день наедине с нею был подобен прекрасному приключению, — лихорадочному, радостному, блаженному, — вечером сердце Жоанни переполняла смутная, тягостная печаль, какой обычно заканчиваются дни празднеств или загородные поездки, когда весь вечер так много шутили, так много смеялись.

На несколько великолепных часов он словно покинул собственные пределы, а теперь возвращался к своей душе, как возвращается человек ночью из театра, входит в темный и пустой дом. Там, откуда он вернулся, все так сияло, что привычную жизнь уже нельзя было распознать. Некоторое время он колебался, не в силах отыскать хоть что-либо, столь прочно связывавшее его с жизнью совсем недавно; интересовавшее его прежде больше не имело значения.

Он хотел опять взяться за перевод с греческого; перед ним была поэма Тиртея — настолько прекрасная, что вдохновляла французских александрийцев. У греческих стихов, равно как и у любых заданий, особенные черты; дело даже не в текстах, а в том, как их преподносят, в самой манере перевода. Жоанни смотрел на выполненный перевод и не узнавал его. Как мог он воодушевляться такой пачкотней? Все исправления были сделаны столь любовно. А теперь это был просто листок бумаги, не представляющий никакой ценности, обычный набросок. Жоанни вдруг осознал бесполезность подобных заданий: черновики, работы, переписанные им набело! Все они исчезают в небытии. На них ушло столько часов, столько заботы на них потрачено!

Возможно ли, чтобы от этого ничего не осталось? Жоанни впервые осознавал тщетность трудов. Он постигал высшую мудрость лентяев. Жажда успехов представлялась ему этим вечером такой допотопной! Он снова взялся за перевод Тиртея, но без всякого воодушевления. Это оказался просто урок, дабы вновь свыкнуться с жизнью. Явных причин для тоски не было; он словно исчерпал всю радость, которую отыскал на дне скорби.

Нет, причин для тоски не было, даже напротив. Разве что некое разочарование. Фермина Маркес оказалась совсем не такой, какой он ее представлял; и все девушки в общем не были такими, какими он их представлял. Он пошел навстречу Фермине Маркес, как идут навстречу врагу, испытывая страх, но сохраняя присутствие духа. А враг приблизился, протянув руку; вместо закованного в латы воителя он отыскал хорошего друга; даже лучше — подругу. Он был ей признателен, что удалось избежать битвы, к которой он так упорно готовился. Однако подобная перемена поначалу сбила его с пути. Прежние планы рассыпались: значит, следовало довольствоваться дружбой? Все было опять под вопросом.

Но девушка заговорила, и следовало отвечать. И Жоанни, остыв, успокоившись, предвкушал наслаждение от детских серьезных бесед, от простодушных и важных признаний, какие случаются между мальчиком и девочкой, когда им пятнадцать, и никогда потом.

Примечательно, что она над ним не шутила. Она сказала нечто, его удивившее:

— Вы — французы — совсем иные. Вас просто так не поймешь. Вот вы веселитесь, а через минуту уже грустите. Никогда не угадаешь, что именно вами движет. Вы самые странные из всех иностранцев.

Жоанни возгордился тем, что вызывает у нее любопытство. «Она будет меня изучать», — думал он. Ему захотелось быть решительным, действовать как-то особенно, но он боялся показаться смешным.

Болтая, они прогуливались по террасе. Их мысли перетекали одна в другую, они рассказывали, какие их посещают фантазии, и были подобны двум птичкам, летающим рядом вдоль аллей парка и прячущимся в гуще листвы. И Жоанни узнавал бестелесные радости, о которых даже не помышлял. Фермина Маркес оказалась чем-то бо́льшим, нежели просто девушкой, которую следовало прельстить: она существовала, и надо было это учитывать.

Она сказала и другие невероятные вещи:

— Разве ваши занятия способствуют послушанию?

Таким наивным мог бы быть юноша. И еще: она сочла, что здание коллежа похоже на пакетбот.

— Такой большой, как те, что курсируют между Америкой и Европой. Об этом задумываешься, видя, как вы там живете: на стол подают по расписанию, молитвы читают все вместе.

— Нет, — ответил Жоанни, — сходство в том, что мы не можем покинуть коллеж, как пассажиры не могут сойти с плывущего по водам пакетбота. Мне тоже приходила эта идея в первые дни, когда я оказался здесь запертым. В учебных классах и дортуарах — повсюду, откуда нельзя увидеть ни парка, ни улицы перед главным входом, — можно легко представить, что находишься на большом корабле среди океана.

— А еще шум электрической станции. Похоже на двигатели корабля, правда?

— Этот огромный корабль скользит не среди океана, он мчится по волнам времени.

— Да, да, так и есть! Куда же он направляется? Он плывет навстречу летней каникуле?

— Правильно говорить «каникулы», мадемуазель. Простите, что поправляю, об этом просила матушка Долорэ.

— Да, вы правы. А каникулы пасхальные, рождественские, на Троицу и День всех святых — это остановки большого корабля в портах. Плывешь себе и плывешь, занимаешься делами изо дня в день, времена года сменяют друг друга, пакетбот движется почти бесшумно, видите, какие облака над нами?

Жоанни был рад, что познакомился с девушкой. Мысли у нее были своеобразные и выдавали особенную чувствительность. Прощаясь, они крепко сжали друг другу руки. Им нравилось проводить время вместе, и вскоре меж ними могла родиться привязанность.

Мысль об этом и воспоминание о прощании придали Жоанни смелости вернуться к обычной жизни. Склонившись над тетрадью, он начал аккуратно писать. Временами по телу пробегала приятная дрожь. Он чувствовал себя таким невинным и кротким, как если бы она была рядом, за той же партой.

XI

Теперь у Жоанни каждый день будет три чудесных часа. Таких удивительных, что время начнет искриться и переливаться доселе неведомым светом. С часа до двух и с четырех до шести.

Никогда еще пробуждение не было таким радостным. Приближалось лето, и светало за час до того, как раздастся гонг, будящий воспитанников. Проснувшись раньше других, Жоанни смотрел, как становится все светлее; еще немного скованный, со спутанными мыслями, он чувствовал счастье, оно было где-то внутри, где именно он не знал; потом он спрашивал себя, отчего жизнь столь прекрасна, и разум, очнувшись уже окончательно, говорил ему: «Фермина Маркес».

Жизнь казалась волшебной, потому что они снова могли увидеться. Лежа в кровати, он воспринимал все вокруг, словно выздоравливая после болезни. Волшебными были окна — широкие, без занавесок, с узкими железными переплетами, меж которых виднелась заря. Ее словно бы обрамлял оседавший пар, а там, дальше, виднелись серебристо-синие, нежно-голубые глубины, выглядевшие прекраснее лазури с картинок первого причастия, о которых он в те мгновения вспоминал.

Чаще всего он вспоминал одну, которую видел в молитвеннике маленькой девочки в деревне. С обратной стороны была молитва Пресвятой Деве, написанная Анри Перрейвом[17]: «Сжалься над теми, что любили друг друга и были разлучены… Сжалься над одиноким сердцем». Одинокое сердце? Теперь Жоанни понимал, что это могло означать; его эгоистический характер смягчался и ему хотелось поведать Фермине все тайны, все упования.

Вскоре он уже не мог оставаться в постели; он бесшумно поднимался, шел в умывальную, возвращался и одевался; готовый задолго до того, как прозвучит гонг, он сидел в изножье кровати, напротив чудесных окон. Возможно, и не таких чудесных, как его будущее.

Потом все рядами, класс за классом, шли на прогулку; за четверть часа пересекали аллеи парка, — парка, из которого только что вышла ночь, парка, который в тиши ждал наступления дня и, свежий, величественный, раскрывал безграничные проспекты лучам яркого солнца. Мы пили воздух, словно прохладный сладкий напиток, а когда возвращались, в коридорах витал принесенный нами запах мокрой листвы.