На утренних занятиях Жоанни был просто неутомим. И, как только звучал гонг, призывавший в столовую, сердце от счастья и нетерпения выпрыгивало из груди. Покончив с завтраком и напустив безразличный вид, как будто не торопясь, он направлялся в парк, где на террасе снова видел Фермину Маркес.
На террасе они прогуливались из стороны в сторону или садились на деревянную скамью, прислонясь к изгороди из бирючины. Тут их никто не мог видеть. И Жоанни старался не особо распространяться перед товарищами касательно привилегированного положения, которое для него испросила матушка Долорэ. Это было слишком очевидной поблажкой. Однако ему удалось сгладить неприятное впечатление, возникшее у тех, кого он теперь называл «соперниками»; он бросил в компании, где среди прочих были Сантос, Демуазель и Ортега:
— Фермина Маркес передает вам привет и надеется, что теннисные матчи скоро возобновятся.
Перед этим он спросил, не передать ли что-нибудь от нее друзьям. Он хотел играть в открытую. Он сказал себе, что в тот день, когда она будет явно к нему нежна, они вместе пройдут по двору перед всеми приятелями, но никак не раньше. Однако сейчас мысли об обольщении казались такими далекими! Как и рассуждения о добропорядочных дамах и женщинах легкого поведения. Господи, какое ребячество! Теперь ему было за это стыдно. К чему философствовать и что-то выдумывать, чтобы понравиться, когда каждый день преподносит плоды, делающие его счастливым? Когда каждый день он слышит низкий и страстный голос, различая лишь еле заметный акцент, и легко, с радостью ему вторит; и это так же естественно, как дышать.
В два часа он возвращался к учебе, а в три начинались занятия в классе. В это время матушка Долорэ с племянницами совершали прогулку в автомобиле. «Виктория», на которой они приехали из Парижа, ждала у входа в коллеж. И они отправлялись в Со или Кламар, или Робенсон, где часто полдничали среди вековых деревьев. А ровно к четырем возвращались в Сент-Огюстен.
У креолки была с собою корзинка, полная лакомств для маленького племянника, который портил зубы, поедая приторные пирожные и конфеты. Когда рядом был только Жоанни, она каждый день доставала нечто наподобие дорожной кухни. Это был металлический сундучок, снаружи обитый кожей, а внутри отделанный серебром; в нем находились небольшая горелка, серебряный чайник, кувшин для шоколада, серебряные чашки с ложками, блюдца, фарфоровая посуда с сэндвичами и маслом, коробочки с сахаром, шоколадом и чаем, вышитые салфетки, большая плоская бутыль с молоком. Изнутри извлекалось столько разных предметов, словно это был ящик престидижитатора. Все расставляли на скамье, и матушка Долорэ с Пилар и маленьким Маркесом при помощи выездного лакея готовились к полднику, пока Жоанни и la chica прогуливались по террасе. Они приходили, только когда их звали, быстро съедали, что для них приготовили, и возвращались к уединению, где поверяли друг другу все тайны.
Она говорила сдержанно, с паузами, будто скрывая глубокие размышления, будто в нескольких словах нужно было высказать всю минувшую жизнь. Жоанни сказал:
— Смотря на вас, я вспоминаю «Английскую испанку» Сервантеса. Знаете, он пишет, она была весьма примечательна por su hermosura y por su recato[18].
Он скорее пролепетал это, нежели сказал внятно. Это был первый комплимент в ее адрес; он опасался, что она начнет смеяться над тем, как он говорит по-испански; а в желании продемонстрировать свой круг чтения было нечто непоправимо ученическое и педантское.
Больше всего Жоанни удивила настойчивость, с которой она рассуждала о послушании и изобличении гордыни как одного из самых тяжких грехов.
— Как можете вы говорить о смирении, когда сами настолько красивы?
Он сказал это совершенно естественно: первый комплимент проторил дорогу остальным. Однако она побледнела и с волнением прошептала:
— О, я всего лишь ушат с помоями.
Жоанни в замешательстве промолчал, стараясь проявить уважение. Он все воспринимал с живостью, но подобного рода преувеличения его отнюдь не смешили…
Они совершили вылазку. Он повел ее осмотреть классы, комнаты для занятий и дортуары.
— Я сижу за этой партой.
Она глядела на перепачканные стены, на голый пол, весь в пятнах, на кафедру и черную доску. Было так странно видеть ее здесь, одетую в дорогое светлое платье, с большой летней шляпой!
Он отважился предложить:
— Присядьте на мое место. Увидите, какие неудобные тут скамейки, а столы…
Он хотел объяснить, что столешницы слишком выдаются вперед и при долгом сидении от этого болит грудь, однако не нашел подходящего выражения. Она села на его место. Как хорошо теперь будет здесь работать!
Он отвел ее в дортуар «Перуджа», где спал. Войдя, она перекрестилась, увидев висящее на стене распятие. Она с осторожностью шла вперед, ступая по натертому скользкому полу. Жоанни, как глупец, раскраснелся (он бы с радостью отвесил себе сейчас оплеуху) и произнес:
— А вот и моя кровать.
Она держалась на расстоянии от кроватей, оглядывая дортуар в целом, ни на чем не останавливая взгляда. Жоанни добавил:
— Кровати у нас очень узкие и очень жесткие.
Она указала на распятие:
— Представьте, какой узкий и жесткий был крест!
Жоанни смотрел на нее в изумлении. Ему показалось, он заглянул в самую глубину ее мира. Как же разнились их мысли! Он думал о том, как волнующе, что она очутилась здесь, посреди дортуара для мальчиков, а ею в тот момент владел пламенный порыв мистической страсти.
Они молча спустились, оказавшись на свежем воздухе; в парке дышалось уже полегче.
Заметив, Пилар их позвала.
— Что было на полдник? — равнодушно спросила Фермина.
Пилар показала, как размешивала шоколад.
Когда они подошли, матушка Долорэ спросила, где они были. Услышав ответ, она рассердилась. Заговорив, она все более раздражалась. Упреки следовали один за другим с такой скоростью, что Жоанни уже не разбирал слов. Оборвав речь, она поднялась и влепила Фермине пощечину. Девушка удержала эту руку, — руку, ударившую ее, — и с почтительностью поцеловала. Жоанни, не имевший права отреагировать, потерял дар речи. При этой сцене присутствовал и лакей!
Фермина взяла чашку с шоколадом, которую протягивала ей сестра. Одна щека стала красной, другая была страшно бледной. Жоанни хотел кинуться к ее ногам, целовать край платья, в то же время предполагая, что его присутствие только усугубляет нанесенное девушке оскорбление, он хотел просто исчезнуть. Тем не менее, вскоре она произнесла почти не изменившимся голосом:
— Пиларсита, дай же месье Ленио салфетку.
И в самом деле, нервы Жоанни сдали и, весь дрожа, он пролил шоколад на жилетку.
XII
На следующий день он спросил:
— Вы и правда столь набожны?
Она помолчала, потом ответила:
— Если не возражаете, не будем об этом.
Но позже сама об этом заговорила. У дорог в парке были названия: аллея «Перуджа», аллея Сибура[19], аллея Биксио[20]; они виднелись на металлических табличках, прибитых к деревьям.
— Это имена прежних воспитанников Сент-Огюстена?
— Да, — и он рассказал то, что знал. Архиепископ Сибур вызывал у нее восхищение.
— Он умер за правду, — пылко сказала она.
— Нет, это была обычная месть. Верже, который его убил, был отстранен от должности и наполовину безумен.
— Вы говорите с таким спокойствием. Вы что же, не веруете?
Конечно, он веровал, но не так, как она. И она решила, что должна пробудить усердие в столь безразличном христианине. Впав в экзальтацию, она принялась говорить. Со временем она научилась думать лишь о Спасителе, даже рассуждая о вещах пустых, ничего не значащих. Она и во сне ощущала Его присутствие.
— Все мысли мои о Нем; мне кажется, я живу в Его грозной длани, и должна стать такой маленькой и невинной благодаря причастию, дабы он меня не отринул, отвернувшись от греховного смрада!
Она с радостью принимала болезни и тяготы, которые, как она верила, ее очищали. Ее любовь и уважение к бедным были столь велики, что ей хотелось пасть на колени пред ними прямо на улице. Она бы хотела хоть чем-то на них походить. Элегантные платья, светская суета были ей в тягость; она обращала их в средства для умерщвления плоти, ибо носила такую одежду, лишь подчиняясь тете, имевшей над нею власть, подобную материнской. Иногда ей казалось, она так схожа с нищими, что идет будто в лохмотьях. Но разве подобная мысль не говорит о гордыне? Однажды, когда они отправились куда-то пешком, в магазине сказали: «Вероятно, это для вас слишком дорого». Матушка Долорэ устроила сцену и ушла в бешенстве. А она — как же она была счастлива!
— Представьте, нас приняли за бедных!
Он спросил, часто ли она подает милостыню.
— Вы ведь знаете, такие вещи не обсуждают; когда подаешь нищим, встречаешься с их Отцом и Царем небесным.
Жоанни с удивлением глядел на эту ревностную христианку, он был смущен: в ее религиозной болтовне — в словах, сказанных вот так, на открытом воздухе, в условиях, совершенно к тому не располагающих, — будто скрывалось нечто неподобающее. Религия, о которой нам говорили в Сент-Огюстене, казалось, не предполагала подобных пылких порывов. У нас не распространялись о мистицизме и богословии. Наш капеллан, прежде служивший при армии, скорее походил на дворянина в летах, на старого воина, нежели на священника. В воскресных службах тоже было что-то военное: мы присутствовали на них в полной парадной форме, а слуги, сидевшие вместе с нами, надевали лучшие ливреи. Религия для большинства из нас была связана с благопристойностью и порядком. Служила непреложным руководством в затруднительных обстоятельствах, когда мы полностью полагались на Провидение, вверяя себя лучезарной надежде. И, чем меньше мы говорили, тем больше ее почитали.