истолетом волосатого Тонио. А Эрнест ворвется в салон-вагон с четырьмя пистолетами в руках, в ковбойке и черных усах, и снова попадет в беду, и губернаторская челядь поставит его к стенке и начнет метать в него ножи. А потом губернатору придется все-таки просить пардону, и Эрнест подхватит даму под белу ручку и отправится к поезду, и поплывут латиноамериканские пейзажи, и супруг будет бежать за поездом, пока не выбьется из сил, а аккордеонист и его дама, обнявшись, уедут в голубую даль.
И будет еще многое другое: нелепые случайности, совпадения, несообразности. И никто не спросит с Кристиана-Жака: всем отлично известны правила игры, где отсутствие мотивировок — закон, где каждый может быть каждым, где забава идет вперемешку с откровенной пародией, а кокетство с точными и сатирическими околичностями быта, времени, нравов. Ибо все это — игра, в том самом, ныне утерянном виде, где вся жизнь разыгрывается в миниатюре, в переводе на язык всем понятных штампов и стереотипов, которые относятся не столько к конкретным вещам, сколько к их восприятию — в таком-то году, в таком-то месте, такой-то группой; где никто не ищет логику обыденности, ибо ее нет здесь, и быть не может, и не должно. Здесь царит логика всеобщего балагана и переполоха. Об этом писал вечный современник Фернанделя Рабле: «Одна часть людей переоденется для того, чтобы обманывать другую часть, и все будут бегать по улицам как дураки и сумасшедшие; никто никогда не видел еще подобного беспорядка в природе». И, анализируя роль игры в «Пантагрюэле», М. Бахтин заметит: «Игра выводила за пределы обычной жизненной колеи, освобождала от законов и правил жизни, на месте жизненной условности ставила другую, более сжатую, веселую и улегченную условность».
Игра освобождает сюжет бульварного романа от прямых примет реальности, но психологический портрет времени, те внутренние течения, которые бурлят в коллективном характере народа, быть может, неосознанно для него самого, просматриваются в игре достаточно отчетливо. Кристиан-Жак — один из мастеров этой игры. И потому с таким недоумением приходится порой читать печатные вздохи об его «коммерциализации». Одна из статей даже кончалась на высокой патетической ноте: «Так возмутитесь же, мэтр Кристиан-Жак!» Услышав этот призыв, режиссер, наверно, не мало бы подивился: всю жизнь свою он делал крепкие фильмы, самую малость заставлявшие призадуматься, полной мерой развлекавшие игрой в жизнь. И, может статься, даже в картине «Если бы парни всего мира…» режиссера больше интересовала сама сюжетная щель, открывшаяся в полузамерзшем от холодной войны мире, чем сентиментальный гуманизм характеров и перипетий. Ситуация и идея здесь просто совпали, как не совпали, скажем, в «Веских доказательствах», где идея — сама по себе, это Бурвиль, а ситуация — сама по себе, это Марина Влади и Брассер. Раз на раз не выходит, мог бы сказать режиссер: сегодня выигрыш, а завтра проигрыш, как и положено в настоящей игре.
Между тем игра в экзотику не могла продолжаться бесконечно: уж слишком был ограничен набор кирпичиков, из которых складывалась интрига фильма приключений. Слов нет, Латинскую Америку, Азию, мавританский Восток можно было тасовать в любом количестве комбинаций, но сюжетные схемы повторялись, на штампы восприятия накладывались штампы исполнения, актер терял популярность. «Вся эта группа фильмов, — писал Кракауар, — преклонявшихся перед экзотическим реквизитом, напоминала сон заключенного». Но даже заключенного нельзя приговорить к одним и тем же снам, и зритель требовал разнообразия. Драматургия бегства сама по себе оставалась необходимой, нужно было найти лишь новое направление бегства. И Кристиан-Жак находит его первым: открывая перед тарасконцем возможность побега в прошлое. Это отнюдь не тот мотив, на котором основывались бесчисленные картины о «добром, старом времени» начала века, когда все еще казалось сделанным на века. Фернандель играл и в таких картинах: знаменитые «Забавы эскадрона» были одной из них. Но время это было слишком близким и при желании легко отождествимым с предгрозьем второй мировой войны. Бежать надо было дальше — в наивный, забавный и жестокий мир средневековья. И Кристиан-Жак делает «Франциск первый» — бурлескную фантазию, в которой открывает на экране мотив «Янки при дворе короля Артура», по сценарию опять же Поля Фекете, на этот раз тряхнувшего воображением и придумавшего поистине оригинальный сценарий, во многом предвосхитивший позднейшую работу режиссера — «Фанфан-тюльпан» — своим ироническим взглядом на национальную историю, балаганной ревизией многих святынь из школьных учебников, бравурностью и непринужденностью сюжета, достойного, а, впрочем, частично и почерпнутого из лучших средневековых фаблио. Но «Фанфан» был сделан во всеоружии киноискусства пятидесятых годов и был картиной сатирической. «Франциск» — фильм иного времени, иного жанра, иной подоплеки.
Кристиан-Жак еще не может позволить себе просто так, без объяснений, бросить своего героя в средневековье — зритель может не понять, что и как, а значит, — не примет. Мотив еще нов и для режиссера, и Кристиан-Жак разворачивает предысторию, открывая фильм стандартной панорамой Парижа, той иероглифической банальностью мансард, выходов из метро, холмов Монмартра и целующихся парочек, без которых не обходится ни одна картина «из французской жизни». Место действия названо, представлены и герои: бродячий театр Рафаэлло Каскароне раскидывает свои шатры, чтобы представить уважаемой публике музыкальную трагедию «Франциск первый» о любви благородного сеньора к менее благородной дворянке. И Фернандель, в тельняшке с оторванными рукавами, кепочке пуговкой и шейном платке, немедленно взбирается на сцену и выводит хриплые фиоритуры, фальшивит, путает слова, ненароком лобызает хорошенькую партнершу, несет околесицу, темпераментно размахивает руками, как Тальма перед генералом Буонапарте. Он кокетничает с хозяином — он же композитор, он же режиссер, — с партнершей, нечаянно затягивает платок на шее, и глаза его выскакивают из орбит от неожиданного удушья. Он не дает никому рта раскрыть, и партнерша в сердцах бросает: «Ему бы лошадь играть, а не рыцаря». И все они борются с вполне понятным желанием накостылять ему шею и погнать прочь, но… делать нечего, у тенора флюс — и Онорена приходится умасливать комплиментами. А он охорашивается, он поводит плечами — четыре года ждать роли, знать наизусть, завидовать и — дорваться. Хотя, положа руку на сердце, он не слишком уверен в своих силах. И не то чтобы он знал подлинную цену своим способностям, он просто боится, что неожиданное счастье скоро закончится и его сгонят со сцены.
Онорен отправляется за куражом к соседу, бродячему «графу Калиостро», фокуснику и гипнотизеру, старательно загримированному под Вернера Краусса из давнего немецкого «Кабинета доктора Калигари», в залатанный шатер, набитый черепами, скелетами, чучелами и лампами Аладдина, прочим чародейским инвентарем, позволяющим окунуться в таинственный и страшноватый мир мистики и тихого ужаса.
Здесь начинается пародия — откровенная и радостная. Кристиан-Жак забавляется с редким удовольствием. Рука его легка, как прежде, но на сей раз он коллекционирует не штампы, а новехонькие, не тронутые ни временем, ни коллегами гэги, остроты, кунштюки. Эта пародия не сатирична и потому направлена на все, что можно выжать из сюжета. И — что с Фернанделем еще не случалось — на самого героя. Магнетические пассы Калиостро, бездонно-атропиновые глаза его меланхолической дочери, загробный голос: «Ты не будешь играть эту роль, ты проживешь ее в Амбуазе, у Франциска первого». Онорен проваливается в неведомое, смешно скашивая глаза. Монтажный стык — Онорен в одежде шевалье, загодя приготовленной гипнотизером, неуверенно переставляя ноги, спускается в средневековый кабачок. «Где я?» — «В Амбуазе» — «А какая эпоха?» — «Ренессанс. Разве вы не видите мебель». А чтобы пародия была еще откровеннее, Кристиан-Жак поднимает за стенами погребка шум и гвалт. Это приехал король Англии, Генрих восьмой, на предмет заключения с Франциском «Антанты Кордиаль», сердечного согласия.
Но все это позже — пока эпоха остается за стенами кабачка, а режиссер строит романтическую интригу в испытанном духе той самой драматургии, которую показывает парижанам Рафаэлло Каскароне. И какая-то матрона с очень знакомым лицом (в средневековом путешествии Онорена все персонажи наделены внешностью его парижских знакомцев) немедленно втягивает пришельца в не совсем понятную игру с блудливой супругой, ревнивым супругом, сластолюбивым королем, переодеваниями, мнимым родством, крадеными поцелуями и здоровым средневековым цинизмом. Но ради театра Онорен готов на все: «Я отсутствовал в Ам- буаэе пятнадцать лет? Пожалуйста. Я брат этой знатной синьоры? Ради бога. Я был у нее вчера ночью? К вашим услугам». Он путается в шпаге, болтающейся на боку, требует бутылочку «пасти» и удивляется, что еино это еще не родилось на свет. Потом вскидывает шпагу на плечо и выходит из кабачка в радостный мир Ренессанса.
Любопытно, что он и здесь принимает все всерьез, без сомнений и колебаний. Он, кажется, даже не слишком удивлен тем, что оказался в Амбуазе, тем, что видит вокруг, исключая разве что частности: костюмы, словечки, привычки. Он и в Париже ввязался бы в такую же историю, и там был бы «любовником для битья». И Фернандель откровенно лицедействует. Но для Кристиана-Жака романтическая интрига лишь повод для забавы. Потому так откровенно красноречивы и ироничны его персонажи, недаром любимая поговорка ревнивого супруга Феррана: «Мы, слава богу, не в средние века живем». Как и Онорен, все они играют написанные заранее роли, с той разницей, что им известны последствия каждой реплики, а Онорен импровизирует, не предполагая возможных осложнений и комических катастроф. И когда Ферран, справедливо не поверивший в сомнительного братца, предлагает решить спор «божьим судом», Онорен легкомысленно соглашается.
Но у Фернанделя за первым импульсом всегда следует обратный ход. «Что это за божий суд такой?» — размышляет он, вынимает из заднего кармана средневековых штанишек энциклопедию Ларусса, читает с выражением вслух: «Вода, раскаленное железо, крест. Только смертью можно доказать свою невиновность». Среди знаменитых бойцов прошлого Ларусс называет и его — Онорена Лябельроза.