– Кто считает его мужчиной, а кому-то хочется, чтобы он числился женщиной, – примирительно сказал Гвидо Корни, изображая максимальную отстраненность, но Энцо заметил, как он расстегнул жилет, словно ему стало душно.
Что же до Энцо, то уши у него пылали. С одной стороны, ему хотелось оттолкнуть актера от блондинки, так же смело, как святой Георгий, когда вырвал принцессу из лап дракона, а с другой – он мечтал оказаться на его месте, прижав к себе Скорость. Такие качели чувств привели его к странному состоянию, в котором полное изнеможение и пик жизненной энергии, казалось, соприкасались друг с другом.
Из зала раздались протестующие крики, часть зрителей требовала прекратить эту порнографию и даже собиралась вызвать полицию. Но подавляющая часть партера подбадривала актеров продолжить сцену.
– Так вот почему спектакль запретили смотреть детям, – шепнул в темноте голос старшего Корни.
– Ладно, пусть будет авангард, но такой сцены я не ожидал, – признался Фредо.
– Маэстро мне об этом не говорил, – согласился Леонид. – Ну да ладно, надо признать за поэтом право на эту вольность.
Жаркое объятие, которое изображали актеры, слегка охладилось, когда на сцену вышел человек средних лет с лихо закрученными кверху усами и металлическим конусом мегафона в руке. Он щеголял в шляпе-котелке, в сногсшибательном галстуке, сверкавшем, как алюминий, а из-под куртки выглядывал разноцветный жилет, напоминавший грубый рисунок на сценическом заднике.
– Это он! – объявил Леонид, возбужденный, как маленький ребенок, когда в зале раздались аплодисменты тех, кто узнал вошедшего в зал. Филиппо Томмазо Маринетти во плоти и крови!
Энцо подумал, что одетый таким образом поэт похож на сумасшедшего, но едва он заговорил с публикой, Энцо, как и все, разинул рот.
– Народ Модены, вставай! – принялся пророк нового мира подстрекать толпу. – Круши музеи, разоряй школы, сожги свой нудный университет! Подправь динамитом ненадежную вертикаль Гирландины! Присутствуй при ее разрушении, как при падении Вавилонской башни, а потом возведи ее снова, из армированного цемента и в десять раз выше!
Изрядная часть публики, смущенная такими радикальными проектами, отреагировала довольно грубо, но вдохновенный поэт и не собирался падать духом.
– Механизируйся, Модена! Металлизируйся, Модена! – скандировал он в мегафон, а двое актеров молча застыли рядом с ним. – Грандиначчайо гальванизато! Трибомбарда тонитруанте! Авиаплан аввениристико!
– Пошел вон, паяц! – кричали ему. – Мы пришли только из-за девушки!
– М-м-молния п-п-призрак! – рыкнул электрический пророк и пошел по сцене походкой автомата. – Та-хо-ме-тр, спи-до-ме-тр!
– Гений, каких, пожалуй, еще не было, – упивался Леонид. – Этот вечер останется в анналах!
– Нет, серьезно, без обид, но этот Маринетти кажется мне обыкновенном горлопаном, – заметил Корни-старший. – Болтает, болтает, а в результате так ничего и не сказал.
– Трели подлого триумфа! – не унимался поэт, прыжками двигаясь вглубь сцены. – Переливчатый цемент, закрытый поворот, шум цилиндров!
Что касается шума, то с избытком хватало уже воплей разгневанного партера.
– И мы платили деньги, чтобы слушать этого вахлака? – раздавались снизу визгливые голоса. – Да он придумывает слова, как ребенок!
Добравшись до середины сцены, пророк громовым голосом заявил:
– А теперь, друзья будущего, я прочту для вас молитву завтрашнего дня.
Гвалт на миг затих, все ждали, что вот сейчас прозвучат ясные и добрые слова. Но поэт воспользовался передышкой, чтобы насмешливо завизжать:
– Дрин-дрин! Здренгете! Пеппереппе!
– В психушку его! – кричали снизу ему прямо в лицо, но он, как ученый, заинтересовавшийся неизвестным явлением, с любопытством разглядывал публику.
Потом снова приложил ко рту мегафон и крикнул изо всех сил:
– Да здравствует Италия моторов и пушек, великая мощь нового века! Да здравствует война, единственная гигиена мира!
Зал снова погрузился в хаос.
– Да здравствует война! – возбужденно кричали первые ряды, а сзади им возражали:
– Нет, войны отвратительны, ибо воюют всегда только бедные, а богатые умудряются избежать поля боя.
– Какое потрясающее фиаско! – развеселился Леонид. – Простой народ ничего не понял и разозлился! Именно на это он и надеялся!
– Зато авангард согласен, хотя и излишествует, – заметил Корни-младший, с тревогой указывая на разбушевавшийся партер.
А в партере уже завязалась драка, контуры которой определить было трудно. Под звуки кулачных ударов и звон пощечин одни кричали, что война нужна, чтобы вырвать Ливию из рук турецкого султана, а другие призывали ко всеобщей забастовке против буржуазных милитаристов. Одни криками приветствовали величие футуризма, а другие требовали линчевать его трибуна. И во всем этом бедламе раздавались угрозы разрушить театр, если не вернут деньги за билеты.
– Чудо свершилось! – торжествующе кричал Маринетти в мегафон. – Я считал вас умершими, моденцы, а вы, оказывается, еще живы! Город расшевелился, и теперь здесь восторжествует действие!
– Это ключевое слово к действию, – с трепетом объявил Леонид. – Пора пустить в ход наше оружие!
И, не тратя времени попусту, швырнул в зал пучок латука.
– Пли! Пли! – кричал он публике, и в это время из партера на сцену посыпался целый дождь овощей.
– Все правильно, так и должно быть!
Прелестная блондинка рука об руку со своим женихом поспешила ретироваться со сцены, чтобы скрыться от обстрела. Энцо загрустил.
Только Маринетти гордо стоял посередине сцены, невозмутимый, как кормчий корабля, отважившийся отплыть в грозу. Когда Дино бросил картофелину, Энцо покорился веселой атмосфере всеобщего шабаша и что было сил метнул свою луковицу. Он внимательно следил за траекторией полета снаряда: сначала это была безупречная дуга, потом в дуге появилась неровность, потом снаряд пропал из виду, потому что оказался против света. Но когда он увидел, как бомбочка отскочила от бритой головы Маринетти и упала к его ногам, он понял, что цель поражена.
– Я попал! – крикнул он, сам не веря в такую удачу. – Я попал!
– Однако, похоже, ему это не очень понравилось, – заметил Гвидо Корни.
Пророк растирал себе лоб с таким свирепым видом, словно прикосновение луковицы к его персоне было под запретом какого-то неписаного закона.
– Ну ты даешь! – фыркнул Дино. – Это же должен быть символический обстрел, а не побиение камнями.
Тут Энцо испугался, что артист будет теперь его ловить, чтобы расквитаться.
Потасовка тем временем перешла в полное светопреставление, в котором страдали кресла, яростно сталкиваясь друг с другом, и разлетались на осколки круглые лампы, которым доставалось палками.
– Пошли домой, Гвидо, – сказал Корни-старший, поспешно надевая пальто. – Еще немного – и театр может рухнуть.
Организатор вечера тоже перешел от энтузиазма к тревоге и подавленности.
– Какой позор провинциалам! – бормотал он, побледнев.
Потом, схватив своего водителя за руку, приказал:
– Беги в полицию, Орест, иначе эти мужланы подожгут зал!
– Ну-ка, бегом, пока не перекрыли выходы! – приказал Фредо, нахлобучивая шапку, и, пока он подталкивал сыновей к выходу, Энцо бросил последний взгляд на просцениум. Белокурая аллегория скорости уже, наверное, заперлась в своей гримерке, навсегда спрятанная от его глаз и навсегда недоступная.
Тогда он еще не знал, сколько раз это создание, постоянное, как святая, и коварное, как дьяволица, будет навещать его в бессонные ночи юности. И представить себе не мог, что эта тайная страсть, способная изнурить его, станет неотделима от работы на токарном или фрезеровальном станке в мастерской, от грохота механических прессов, от гула моторов на прямых участках дороги, работающих на пределе и постепенно становящихся все лучше.
IVПока есть время, не cледует его терять1911 год
Однажды летним утром Дино и Энцо спустились из своей комнаты с твердым намерением позавтракать и отправиться на пустырь играть. Внизу их ожидал сюрприз: родители в ночных рубашках сидели по обе стороны стола и сердито смотрели друг на друга, не притрагиваясь ни к кофе, ни к тостам.
Как оказалось, мать отказалась идти на рынок и хотела, чтобы, хотя бы сегодня, о покупках позаботился муж. Фредо упрямился, ибо его обязанностью в семье было работать в мастерской, а не стоять у плиты. И от этого специфического спора они перешли к обсуждению масштабных систем.
– А ты подумал, дурья твоя башка, что скажут историки будущего, когда заглянут в наше время? – воинственно спрашивала Джиза, не обращая внимания на мальчишек. – Сочтут ли они ясным и понятным, что признаком новой цивилизации станет женский труд? Сумеют ли они объяснить хотя бы себе, с чего бы это вдруг он ниже оплачивается и хуже охраняется, чем мужской?
– Но у тебя нет необходимости работать вне дома, – заметил Фредо. – О том, чтобы все в доме были сыты, забочусь я.
– Нет, ты объясни мне, почему работницы хлопчатобумажной фабрики работают, как и их коллеги-мужчины, по десять часов в день, а в конце месяца денег получают в два раза меньше?
По всему было видно, что его возражение Джиза в расчет не приняла.
Фредо уже собрался сказать, что эта несправедливость, печальный анахронизм неудержимого прогресса, достаточно скоро исчезнет, но в вопросе гражданских прав своих позиций уступать не собирался.
– На данный момент дать женщинам право избирать было бы большим риском, – утверждал он, вызвав тем самым безоговорочное одобрение Дино. – Большинство женщин ничего не понимают в политике, и дело кончится тем, что они будут голосовать, как прикажет им приходской священник. И тогда прощай светское государство, народное образование и право на собственное мнение!
– С такими оправданиями мужчина на площади изображает поэта, который вздыхает о женщине-подруге, женщине-утешительнице, а потом в стенах дома обращается с ней как с рабыней, – возмущалась Джиза. – Ты считаешь справедливым, когда правительство дает право голоса неграмотным мужчинам и отказывает в нем образованным женщинам, таким как докторесса Монтессори?