Энцо не был уверен, что должен всерьез принимать этот рассказ, сошедший, казалось, со страниц «Сандокана»[21], но уже сама мысль, что писатель жил в Бенгалии, приводила его в восхищение.
– Я читал об этих краях в романах Сальгари, – пояснил он, – и мне бы очень хотелось рано или поздно там побывать.
– Бедный Эмилио! Какой страшный конец! – вздохнул писатель. – Когда я бываю в Турине, я всегда поднимаюсь на холм, чтобы положить цветы на ту лужайку, где он покончил с собой. – Потом поднял бровь и огорченно продолжил доверительным тоном: – В последнее время он постоянно повторялся. А ведь кое-какую идейку я ему все-таки подкинул. Однако истина в том, что его убили издатели своим скупердяйством.
Энцо очень впечатлила последняя фраза: до сих пор он был уверен, что между писателями идет постоянное соперничество, однако человек, стоящий напротив, говорил о Сальгари с болью, как о несчастном товарище.
Под окнами стояли два одинаковых письменных стола красного дерева, причем за одним из них явно царила пишущая машинка «Оливетти», и Энцо спросил, кто работал за вторым.
– Только я, нас и без того было слишком много, – ответил Борромеи и объяснил: – Написание книги – тонкая алхимия, в которой решающую роль играет настроение. Поэтому я оставляю за собой право пересаживаться с места на место, в зависимости от состояния души.
– Какая красота, – сказал Энцо, разглядывая низкий столик на изогнутых ножках в шаге от гамака. На столике стояла мраморная статуэтка обнаженной женщины, не то нимфы, не то богини, а у ее ног в беспорядке лежали книги и газеты.
– Извини, юноша, но я забыл твое имя, – признался писатель, освобождая от стопки журналов плетеный венский стул.
Энцо снова с удовольствием представился, но Борромеи выслушал его с недовольным видом.
– Это имя короля, а не оруженосца, но мы его сейчас подправим, – великодушно произнес он, пододвигая стул и приглашая сесть за стол возле окна, выходившего на холм.
Сам он устроился поближе к книжному шкафу и распахнул его дверцы, как дверь шкафа платяного. И только сейчас Энцо понял, что корешки книг были простой декорацией, за которой пряталась ниша, где стоял настоящий граммофон с трубой. Писатель уложил на диск пластинку и после недолгого шипения на 78 оборотов кабинет наполнился веселыми звуками марша.
– Америка, – вздохнул он, покачиваясь в такт этой музыке, напомнившей Энцо маленький оркестр в «Сплендоре».
– Удивительно, сколько находок делают жизнь этого крестьянского края веселее.
– Вы побывали… Ты и в Америке побывал, Альфа? – поинтересовался Энцо.
– Никогда и еще раз никогда! – уверенно заявил писатель и добавил с усмешкой: – Она стала бы моей могилой.
– Почему?
– Я полностью согласен с Ариосто: благородные люди должны сложить свои аркебузы и решать возникающие проблемы исключительно холодным оружием, как решали их рыцари. Неужели я, человек, с гордо поднятой головой победивший в семи дуэлях, должен влезать в дела неотесанных мужланов, которые палят друг в друга из пистолетов прямо на улице, не имея секундантов и не прислушиваясь к судьям?
Веселая музыка начала спотыкаться и затихать, и Энцо отважился спросить:
– И что, все эти дуэли возникали на почве твоих произведений?
Борромеи расхохотался:
– Никогда! Всякий раз, когда мне приходилось защищать свою честь от неотесанных журналистов, мошенники остерегались принимать в этом участие.
– Но тогда по каким причинам? – не унимался Энцо, а писатель тем временем надевал на голову бархатный берет, украшенный вышивкой в турецком стиле.
Он не услышал или предпочел не услышать. Сбросив домашние туфли, он принялся танцевать в ритме музыки, лаская паркет голыми ступнями, пока граммофон совсем не замолчал. Тогда он снял пластинку и провозгласил:
– А теперь за работу!
Удивленный оруженосец увидел, как он наклонился над низким столиком со статуэткой и стиснул ладонью ягодицы мраморной красавицы. Видимо, это был некий радетельный ритуал. Совершив его, Борромеи испустил глубокий вздох и растянулся в гамаке.
– Nulla dies sine linea. Ни дня без строчки, – произнес он, устраиваясь поудобнее. – «Да не пройдет ни одного дня, чтобы не было что-нибудь написано!», как предупреждал нас старина Плиний.
Он замолчал, глядя в потолок, словно ища там вдохновение, потом распорядился:
– В ярко-красной папке найдешь рукопись одной из глав моей новой книги. Прошу тебя, начни ее перепечатывать на машинке, и, как знать, может быть, твое усердие оживит меня.
Энцо аккуратно вставил листок белой бумаги в валик «Оливетти» и уже собрался открыть папку, как писатель скорбно заметил:
– Какой жестокий танец заставляет нас танцевать жизнь!
Оруженосец увидел, как он протянул руку к столику, пошарил в бамбуковой шкатулке и вытащил кое-как скрученную сигарету.
– Большой спрос на «Запретное чувство» должен был бы подвигнуть меня на что-то еще лучшее, – вздохнул Борромеи, – однако в самой глубине моего сердца я знаю, что мне уже никогда не достичь такого блестящего результата.
– Ну, это еще не сказано, – попытался утешить его Энцо.
Теперь у него было все, чтобы заслужить расположение этого человека, и он спросил, указав на папку:
– А как ты думаешь назвать новую книгу?
– Только между нами, иначе этот проныра издатель устроит мне кучу неприятностей, – начал писатель, вытаскивая из кармана халата зажигалку, потом сказал: – «Летний дневник мальчишки».
Название было слабовато, но Энцо заставил себя сгладить этот момент и воздержаться от оценки.
– Звучит заурядно, правда? – с горечью заметил писатель, с недовольным видом уставившись на мерцающее пламя зажигалки.
– Может, потом придет другое название, – рассудил Энцо, чтобы скрыть смущение.
Борромеи затянулся, придал лицу скорбное выражение и медленно выпустил дым вверх.
– Знаешь, в чем проблема успеха, мой милый? – спросил он, немного успокоившись.
У Энцо на этот счет мыслей не было.
– Успех тебя пришпиливает, как коллекционер бабочку, – уверил его Борромеи, и этот образ вдохновил его на ухмылку. Он снова затянулся и пояснил: – Что бы я ни написал, для широкой публики я навсегда останусь автором «Запретного чувства». Разве не жестоко это сознавать?
В подобных мучениях Энцо ничем не мог ему помочь, но проявить заботу надо было обязательно.
– Дать тебе пепельницу? – спросил он.
– Она на том столе, что смотрит на город, мой дорогой.
Энцо принес ему красивый круглый предмет из темно-каштанового стекла, у которого сбоку выделялся штамп отеля «Венгрия». Он подошел к гамаку и, осторожно наклонившись, протянул пепельницу писателю.
Борромеи не стал себя утруждать и не взял пепельницу в руки, а просто стряхнул, как попало, трубочку сгоревшего табака, а пока она рассыпалась в порошок, торжественно изрек:
– Не я один чувствую себя вот так. Вся Европа клонится к закату.
Энцо спросил себя, откуда такой пессимизм, и, стоя перед ним, как проситель, заметил, с каким сладострастием писатель сделал еще одну затяжку, задохнулся в коротком приступе кашля и сквозь полуприкрытые губы выпустил плотное облако дыма, отдающего сырой землей.
– В нашу эпоху, чтобы назвать себя оптимистом, нужно иметь отвагу дураков, – снова заговорил Борромеи, плавающим взглядом следя за огоньком сигареты, кончик которой стал похож на кусочек жженой карамели. – Сейчас, когда эпоха шедевров миновала, Старому Свету остается только сгореть в огне.
– Почему ты так говоришь? – с тревогой сказал Энцо и спросил себя, что за табак курит писатель.
– Черт побери! Ты газеты читаешь? Балканы в огне, от Испании до Санкт-Петербурга сплошные заговоры, кайзер Вильгельм подтягивает свои легионы к Эльзасу, а во Франции говорят о мобилизации.
Энцо все так же старательно держал ему пепельницу, чтобы было удобно стряхивать пепел с сигареты. Он пришел сюда, чтобы практиковаться в написании текстов, а оказался служащим в курительной комнате.
– Здесь у нас, по крайней мере, более спокойно, – заметил он.
– С тем уровнем технологии вооружений, какого мы достигли, война между крупными и сильными государствами приведет к тотальным разрушениям за несколько недель, – отмел его рассуждение писатель, свесив голову за бортик гамака. Берет его съехал на бок, кисточка качалась в воздухе, и он поддержал Энцо, глядя перед собой остекленевшими глазами.
– Я хочу написать открытое письмо руководителям государства, чтобы впредь они решали все возникающие проблемы по образцу племени чеглока обыкновенного: каждое государство присылает двенадцать представителей, и они между собой договариваются, соблюдая все правила рыцарства. А может, их должно быть тринадцать?
Не успел он договорить, как солидный столбик тлеющего табака упал ему на грудь. Его жалобное «не может быть!» прозвучало одновременно со звонкими шлепками по груди: рывком сев в гамаке, он пытался погасить огонь.
Миниатюрный пожар был локализован, и теперь сладковатый запах дыма смешивался с запахом горелой ткани.
– Это был домашний халат, – пробормотал Энцо, увидев коричневое пятно на шелке.
Хозяин халата посмотрел на пятно без сожаления, потом проверил, в каком состоянии сигарета. В суматохе ее не погасили, и ему хватило еще на одну затяжку.
– Вот разбойник этот египетский табак, – прошептал он, снова укладываясь, и произнес: – Но что значит какое-то там пятнышко на одежде, когда грядет конец западной цивилизации?
Он был одержим перспективой неизбежного апокалипсиса, и Энцо попытался поднять ему настроение:
– Возможно, нас ждет чудесное будущее, Альфа. Если с прогрессом продолжится улучшение жизни людей, война никому не будет нужна и все правительства будут стараться идти с этим в ногу.
– И тогда мы снова будем жить в райском саду, голые и босые! – добродушно воскликнул писатель, снова попросив пепельницу. Он поставил ее в определенное место, туда, где на него свалился уголек, и пригласил Энцо сесть на пол возле гамака.