– Я весь внимание, – заверил он, пока тот удивленно устраивался на полу. – Давай-ка, юноша, расскажи мне, какие надежды питаешь ты в этом кривом мире.
Энцо задумался, сидя, как сидят индусы, и представляя себе, что сидит на лугу. И вдруг перед глазами у него блеснула улыбка Нормы.
– Уже давно изобрели новый язык, чтобы народы всего мира могли хорошо понимать друг друга, – сообщил он писателю в полной уверенности, что он обрадуется этой новости. – Он называется эсперанто.
Борромеи весь напрягся и не сводил с него глаз.
– И ты туда же? – медленно произнес он, не поверив своим ушам. – Разве ты не знаешь, что эту ловушку с искусственным языком изобрели евреи?
– Я не знал, – извиняющимся тоном сказал Энцо. Он затронул больной пунктик, обнаженный нерв своего работодателя, и теперь ему надо было с этим смириться.
– Отобрать у народов родной язык, чтобы заменить его какой-то мешаниной; Вавилонское столпотворение разных языков – главный стратегический прием этих мерзавцев, – разозленно заявил Борромеи. – Они таким способом собираются уничтожить национальную идентичность! А тебе кто рассказал?
Энцо сказал, что случайно прочел в газете. И тут ему пришлось выслушать филиппику в адрес израэлитов, которые хотят завоевать весь мир, начиная с индустрии и финансов.
– И в моем ремесле есть тому доказательства: Тревес, Бемпорад, Латтес – все эти издатели – камарилья семитов! – гремел Борромеи.
Энцо не мог взять в толк, откуда взялась эта бешеная ненависть, но дал ему выговориться, согласно кивая и одурев от сигаретного дыма, который теперь обволакивал их обоих. Писатель говорил медленно, чередуя акробатику ассоциаций и мыслей с задумчивыми паузами и понемногу теряя нить беседы, пока у него не закрылись глаза.
На этот раз хотя бы сигарета была надежно погашена в пепельнице. Когда же у Энцо возникло впечатление, что писатель заснул, он встал и решил немного проветрить кабинет.
Достаточно было приоткрыть окно, выходящее в город, чтобы писатель очнулся от кататонии.
– Эвоэ! – послышался его голос. – Наконец-то нас посетила муза! На боевую позицию, мой дорогой! Настал момент писать!
Энцо встал и подошел к столу, смущенный тем, как быстро на Борромеи накатило вдохновение.
– Новая глава? – спросил он, усаживаясь за работу.
– Пиши, пиши! – приказал писатель. – Модена, в день… Сегодняшнее число! С новой строки. Пропуск строки. Дражайшая моя Ипация… – Запятая… – Божественное создание… – Запятая, с новой строки.
Навскидку можно было догадаться, что это письмо, и, прилежно ударяя по клавишам, Энцо мог только спрашивать себя, кто же адресат.
– Прости мне мое молчание, если можешь, – снова начал диктовать писатель, когда затих стрекот клавиш. – Точка. – Я так скверно обошелся с тобой – запятая, – но теперь я не в силах обманывать себя. Двоеточие. – Вдали от твоей трепещущей груди я не могу ни жить, ни умереть. – Точка. – С новой строки.
Энцо с трудом за ним поспевал, ибо теперь это был разлив, паводок слов.
– Это дама, ставшая пленницей несчастного брака, – пояснил писатель своему оруженосцу. – Порядочная, изящная, всеми уважаемая, но ты должен увидеть, будь благословенны ее бедра, как страсть превращает ее в обезумевшую баядерку!
После этого он снова начал диктовать.
Энцо покрыл добрых три страницы пустым романтическим бредом и рискованными эротическими образами. Под конец писатель назначил даме на следующее утро свидание в отеле «Щит Франции» («Герб Франции»).
– Как ты потом поймешь, Ипация – всего лишь псевдоним, – мрачно пояснил Борромеи. – В маленьком городке вроде нашего предосторожность никогда не помешает.
После этого он велел Энцо вынуть из-под валика машинки последнюю страницу и прочесть послание вслух.
Энцо повиновался, стараясь не впадать в смущение, когда произносил раскаленные фразы вроде «напоить твои священные половые губы моей мужской силой» или «Обезумев от наслаждения, как менада, ты скакала на мне до потери дыхания».
– Мне кажется, что на сегодня хватит, – вздохнул Борромеи под конец чтения и впервые встал с гамака, с трудом удерживая равновесие.
– Ну, что скажешь, юноша? – спросил он, шаткой походкой двинувшись навстречу оруженосцу и моргая красными глазами, словно пересохшими от творческого усилия.
– Очень яркий текст, – признал Энцо, не веря, что его мнение дошло до писателя. – Бьюсь об заклад, что дама будет польщена.
Борромеи подошел к нему, с усталой улыбкой поглаживая усы.
– Между нами не должно быть секретов, – решительно заявил он, склонившись над столом и поставив росчерк в конце последней страницы. Потом положил письмо в кремовый конверт и запечатал его сургучом.
– Это письмо не нужно отправлять, а нужно передать в руки надежного человека, – объяснил он. – Сможешь выполнить для меня это последнее, очень деликатное поручение?
– Конечно, Альфа, – заверил его Энцо, довольный тем, что ему оказали доверие.
– Но горе тебе, если потеряешь письмо, – пригрозил ему писатель. – Лучше съешь его, но в чужие руки оно попасть не должно.
Он выдал своему оруженосцу еще одну купюру в пять лир и велел ему бегом отнести письмо, адресованное Ипации, в парикмахерскую на площади Свободы.
Энцо с трудом удалось скрыть замешательство: это была та самая женщина, к которой его мать ходила делать прическу.
Борромеи был человеком необычным, но даже самый злобный недоброжелатель не мог бы назвать его жадным. Прошли сутки, и он уравнял дневной заработок Энцо с той суммой, что ему удавалось скопить за месяцы походов в караван-сарай.
Он никогда еще не чувствовал себя таким богатым, как в тот вечер, и представлял себе, как он пошлет Норме букет цветов с приглашением приехать в город и провести вместе еще один вечер.
Он обозвал себя дебилом за то, что не узнал даже ее фамилии.
Он думал о ней весь вечер и пришел к выводу, что только негодяй не попытался бы сделать все возможное, чтобы встретиться с ней.
На следующий день он сделал крюк, чтобы зайти в цветочный киоск на площади Гарибальди, и выбрал дюжину тюльпанов. С трепетом прижимая к груди букет, он вскочил в пыхтящий поезд на Мирандолу.
Он исходил городок вдоль и поперек, заглядывая в кафе и магазины, чтобы узнать, где находятся курсы эсперанто, но вместо ответа получал только сочувствующие взгляды.
Осталось только разыграть карту мэра. Набравшись смелости, он нашел муниципалитет и спросил у привратника, можно ли поговорить с первым лицом города. Выяснилось, что беспокоить это лицо без предварительной записи невозможно.
– А что вам угодно? – спросил привратник, не сводя глаз с букета тюльпанов.
– Это долгая история, – ответил Энцо, а потом, указав на букет, доверительно сообщил привратнику, что должен отдать его племяннице мэра.
Привратник вытаращил глаза:
– Да вы нахал! Мэр не занимается делами частных лиц!
– Ее зовут Норма, – дерзнул Энцо, сжавшись и став незаметным. – Вы, случайно, не знаете, где она живет?
– Уходите отсюда, молодой человек! – приказал привратник. – Исчезните, иначе я вызову жандармов!
Энцо долго бродил по городу в надежде найти ее следы между площадью и замком Гибеллинов с черными дроздами, но все было напрасно. Мирандола оказалась больше, чем он ее себе представлял, и никто здесь не был расположен ему помогать.
Он махнул на все рукой и решил сесть на первый же вечерний поезд, но перед посадкой выбросил в урну уже завявшие и подсохшие тюльпаны. Оставалось только дожидаться конца недели в надежде найти Норму в «Сплендоре».
Не увидеть ее ни в эту субботу, ни в следующую было горьким разочарованием.
В тот вечер Дино куда-то ушел с друзьями, и Энцо воспользовался тишиной и покоем в доме, чтобы сесть за письменный стол. При свете свечи он обмакнул перо в чернильницу с лиловыми чернилами и написал письмо единственной девушке в мире, способной его заставить понимать язык эсперанто, язык надежды.
Он вложил письмо в конверт и запечатал его, чтобы завтра спустить в почтовый ящик, и запер в своем ящике стола: рано или поздно он найдет способ, как отдать его Норме.
Теперь Энцо ходил к Борромеи уже недели две, и все это время тот ни разу не взялся за рукописи первых глав своего романа, хранящегося в папке.
По вечерам в кабинете писателя они до изнеможения корпели над жаркими письмами к Беатриче и Фоске, Фанни и Гвендолине, которые Энцо потом отправлял с Центральной почты. А новые приглашения для загадочной Ипации он с предосторожностями относил в парикмахерскую.
Эта деятельность, хотя и не открыла ему двери в разные издательства, но так хорошо оплачивалась, что он начал думать о Борромеи как об эксцентричном благотворителе. Когда он не терзался мыслями о конце света и о той особой роли, которую у него отобрали израэлиты, то был человеком добрым и очень любознательным, его интересовало множество вещей.
С помощью грампластинок он приохотил Энцо к новой американской музыке: к блюзам, родившимся в бараках чернокожих рабов, к бешеным ритмам городских песен и к импровизациям ковбоев на банджо и фисгармонии. Пока в кабинете раздавались эти экзотические ритмы, он погружался в диссертацию о ритуалах бальзамирования во времена Рамзеса, о белокурых племенах в Каракоруме, по его словам, потомках выходцев из Македонии Александра Великого. Он определял себя как человека Возрождения, но с удовольствием слушал рассказы Энцо о футбольной команде Генуи и Верчелли, о неожиданных победах Джирарденго и итало-американского пилота Ральфа Де Пальма, завоевавшего Кубок Вандербильта за рулем своего «Мерседеса».
Теперь оруженосец и рыцарь сосуществовали во взаимном доверии, и однажды вечером, преодолев робость, оруженосец спросил совета у рыцаря, опытного в общении с женщинами: как он поступил бы, если бы ему нужно было найти девушку, о которой он знал только, как ее зовут и в каком городке она живет.
– Это элементарно: надо обратиться в адресный стол, – подсказал Борромеи и сделал энергичную затяжку египетским табаком. – Но я бы сделал что-нибудь эдакое, чтобы доказать ей свою преданность.