Фес — страница 16 из 24

Человек толкает дверь и попадает в дом. Ничего особенного: циновки, телевизор, вентилятор. В дальней комнате слышно негромкое бормотание. Теперь между ним и этой комнатой только москитная сетка. Лучи падают сквозь щели в ставнях, расчерчивая комнату на полосы. Они покрывают белый кокон на носилках. Мертвое тело покоится в позе эмбриона, рядом с головой мертвеца сидит монах. Он читает вслух, переворачивая карточки. Когда все карточки прочитаны, он убирает их в ящик и приподнимает ткань.

Лицо покойника похоже на сморщенную тыкву. Монах пристально смотрит в лицо старухе, потом наклоняется – и выдергивает на макушке покойницы волосы.

Подброшенные на воздух, волоски на секунду вспыхивают в солнечных лучах.

То, что говорит монах, напоминает наставления. Как будто один рассказывает другому дорогу, путь. И тот, второй, молча слушает.


“Когда ты понял, что не будешь жить вечно?”

“Помнишь ли об этом?”

“Возможно ли такое забыть?”

В первую ночь на новой квартире он, девятилетний мальчик, не мог уснуть. Запахи ремонта – клеенки и лака, новой мебели и ковра – отвлекали, будоражили. В незнакомой комнате, на “взрослой” кровати, он смотрел в окно, выходившее в лоджию.

И думал: “Какая странная балконная стена, высокая и темная. Какое узкое и светлое небо… Разве так бывает, чтобы небо было светлее стены?”

В соседней комнате бубнил телевизор, родители о чем-то спорили. Хрустнул и заскрипел диван, отшумела вода в ванной. Всё это были родные, до боли знакомые звуки. Неотделимые от его внутреннего мира – как рука или нога немыслима без тела. А комната оставалась чужой и враждебной. Ни рисунка на обоях, ни пружины от матраса. Ни старого абажура под потолком.

За стеной шла привычная жизнь, но эта жизнь не была с ним связана. От нее отделяла не каменная стена, а слой непреодолимой материи. Вещества, навсегда разъединившего ребенка с теми, кто находился с той стороны.

От страха он закрыл глаза, а когда открыл, картина в окне переменилась.

То, что он принимал за небо, было потолком лоджии.

Однако стоило ему закрыть-открыть глаза снова, и небо со стеной менялись местами.

“Неужели ничего не будет? – кричал внутри кто-то. – Когда я умру – ничего? Ничего-ничего-ничего?”

“Замолчи! – приказывал он себе. – Заткнись, дурак!”

Но было поздно. Вместе с этим “ничего” его уже заполнил страх. Ужас, выжигающий сознание. С каждым “ничего, ничего, ничего” в самой его сути все глубже открывался провал. Зазор – как между стеной и небом.

И он проваливался в эту трещину.

“Ты звал? – В комнате стоял отец и изучающе разглядывал мальчика. – Почему ты на полу?”

Губы у ребенка тряслись, по лицу текли слезы.

“Что-то приснилось? – Отец по-прежнему не двигался с места. – Сейчас позову маму”. Его рука неловко взъерошила мальчику волосы.

Ему хотелось схватить отца за руку, прижать. Но вместо этого он замотал головой, зарылся лицом в подушку. “Не надо”, – промычал.

Отец постоял немного, пожал плечами – и вышел.

…“Ничего-ничего-ничего”, смешные детские страхи. Как бы ему хотелось этого “ничего”! А вместо этого он сидит в чужой комнате, в чужой стране. На чужой кровати – или в чужой жизни. С видом на полоску неба или на стену с фотообоями, не важно.

Все слышит, видит. Разговаривает.

А вернуться обратно – нет, не может.


За столами сидят мужчины и женщины и несколько монахов. Все места заняты, только один стул пустует, в самом центре. На спинке висит рубашка с вышитым крестами воротником, самая обычная. Под стулом стоят стоптанные женские туфли.

Из воротника торчит картонка, на бумаге грубыми штрихами обозначен силуэт человека в позе лотоса. Несколько деталей помельче, цветы и морская раковина.

С каждым новым блюдом, которое выносят к столу, молодой монах обходит гостей и собирает часть еды на тарелку. После чего, поклонившись, ставит тарелку перед стулом с рубашкой.

Человека усаживают вместе со всеми. Ему заботливо придвигают блюда с рисом и овощами. Подливают из кувшина воду. Еда острая: первое время человек сидит с открытым ртом, размазывая по щекам слезы.

Монах встает из-за стола, остальные гости поднимаются тоже. Монах и другой, старик, ставят перед стулом с рубашкой железный поднос. Картонку с рисунком осторожно вынимают из воротника и кладут на него.

Монах зажигает масло в плошке и подносит к бумаге. В дневном воздухе пламя горящей картонки едва заметно. Монахи приступают к молитвам. Гул слов все громче – пока огонь не гаснет окончательно. Теперь на блюде только листья пепла.

Монах выкладывает тряпичный узел. Внутри завернут кусок глины. Уверенными движениями монах втирает пепел в глину и месит, как тесто. А потом лепит из глины с пеплом фигурки – и раздает их гостям.

ЧАСТЬ V

– Просто не обращайте внимания, и он уйдет, – сказал кто-то.

От неожиданности я соскочил с табурета, тот закачался и упал.

“Не может быть!”

Поставил табурет на место, повернул голову.

Действительно, инвалид-нищий, только что сидевший на улице, исчез.

– Ну что вы, что! – Ее темные глаза излучали ровный янтарный блеск. – Сами же с собой по-русски разговариваете.

“Так вот и сходят с ума”. Я сел за стойку, поднял глаза. Но женщина, говорившая по-русски, была не призрак. Она не сводила с меня глаз, одновременно вытирая полотенцем стакан. От нее исходил аромат коньяка и благовоний.

– Может быть, хотите, чтобы вас ущипнули?

Я показал глазами на бутылку:

– Налейте.

Она опустила стакан с таким видом, будто это гиря, которую надоело держать. Аккуратно нацедила из бутылки рюмку. Открыла банку с водой.

Пена от колы шипела и быстро оседала.

Пока она доставала лед, я украдкой разглядывал ее. Невысокая, с округлыми бедрами. Моя ровесница, хотя выглядит на тридцать. Ноги в черных рейтузах короткие и стройные. Маленькая грудь под рубашкой смешно торчит. Плавные, разглаженные черты лица выражают иронию и вместе с тем невероятно серьезны. Глаза, их густой оценивающий взгляд.

Кого она мне напомнила? Или каждый, кто заговорил бы со мной по-русски, выглядел знакомым?

– Мины, эхо войны… – Остатки пива стекали в стакан. – Знаете, сколько таких? – Лимон полетел в мусорный бак. – Вы еще детей не видели. Или видели? Их возят в игрушечных колясках. Когда ног нет…

Она засмеялась горьким отрывистым смехом, каким смеются отчаявшиеся циники.

– Да, видел. – В южной ночи мой русский звучал тарабарщиной.

– Когда первый раз встречаешь такую коляску, кровь останавливается. – Она кивнула. – Перестаешь понимать, зачем жить. Если такое возможно – зачем жизнь? Какой в ней смысл? Еще?

– Что?

В моем стакане снова блестел ром.

– А потом понимаешь, что эти люди уродливы только физически. Пусть инвалид, калека – а в душе мир и порядок. Странно, правда? Другой давно бы озлобился, превратился в нервную скотину. А тут полная гармония, равновесие. Нашим такое не снилось.

– Откуда вы знаете? – Промокшая рубашка прилипала к спине.

Я вспомнил липкую кожу девушки, с которой был всего час назад. Ее волосы – твердые от лака, как они касались моей кожи.

Ее подбородок дрожал в беззвучном смехе.

– Понимаете, у иностранца здесь выражение глаз другое. Блеск во взгляде появляется – особый, тусклый. Победный. Люди с таким взглядом думают, что все познали, что они боги, а не заурядные столичные невротики. Что избавились от своих страстей и страхов. А все наоборот, хвост виляет собакой.

– Вы про меня? Про мой взгляд?

Она извинилась, отвернулась – чтобы сменить музыку.

“Где я мог ее видеть?” – снова попытался вспомнить.

Проигрыватель щелкнул, заиграла новая музыка, на этот раз регги.

“Просто случайно встретились в городе… Красивая европейская женщина, вот и запомнил”.

– Вы-то как сюда попали? – Соскучившись по музыке, я невольно принялся отстукивать такт.

Вместо ответа она пальцами начертила в воздухе рамку.

– Вот гора, видите? – показала себе за спину. – Гора одна, а все смотрят на нее по-своему. Моя цель – понять, что это значит, смотреть на одну гору по-разному. И сколько их всего в таком случае, этих гор?

На улице давно стояла ночь, никаких гор не видно.

– Успешно? – Я сделал вид, что понял.

– А вы правда хотите слушать?

Столько времени один, глупый вопрос.

Она подвинула мне бутылку, откинула волосы.

– Хочу, конечно! – не вытерпел, выкрикнул.

– Странно, правда?… – Она словно продолжала свою давнюю мысль. – Когда хочешь рассказать с начала – смешно и странно. Потому что его нет, “начала”. Одно цепляется за другое, второе за третье, и так до бесконечности – вот и выбираешь середину. Второе действие.

Я показал жестом, что готов слушать любое действие.

– Если “начало” условность, пусть оно будет вдвойне условно. Что может быть условнее театра? Вы любите театр?

“Театр, театр…” В памяти всплыло одутловатое лицо актрисы, игравшей в кино с таким названием.

– Не помню, – пожал плечами.

– Хотите, расскажу ваш случай? – Она обрадованно щелкнула зажигалкой.

– Да.

Дым от сигареты ударился в стойку и разошелся кругами.


– Вы много-много лет не ходили в театр. С юности, со студенческой скамьи – когда бегали вместе со всеми на те постановки. А потом пришло новое время, и вы решили – почему бы нет? Жена через друзей-артистов достала билеты, и вы пошли на модную премьеру. Но от того, что вам показали, вы пришли в ужас. Вас охватили паника и стыд, стыд и разочарование. Как знаменитые люди, которых вы помните по любимым фильмам, могут вытворять такое? Как зрители смотрят на это и даже хлопают? С тех пор вы предпочитаете пластический театр.

Затянулась, неловко запрокинула голову.

– Театр, где нет слов. Нет имен. Нет героев.

Я безразлично пригубил из стакана.

– Друзей-художников, – поправил.

– Художников?

– Жена достала билеты через друзей-художников.