Прошли годы. Для меня настала пора, когда свойственно оглядываться на прожитое. Дольше я не откладывала, поехала искать Займище — затерявшуюся на дорогах войны деревеньку, не значившуюся в объемистых почтово-телеграфный сводах.
Поблуждав, поскитавшись, я подсела в машину к пареньку, развозившему по сельским клубам кинофильмы. Мы вкатили на горку, где прежде была церковь, господствующая над округой высота, откуда били наши, потом немецкие орудия, а сейчас неподалеку от поросшего мхом камня — могилы доблестного генерала времен войны с Наполеоном, здешнего помещика Сеславина — стоит памятник воинам, погибшим в бою с немцами. Два мужика, скинув на постамент кепки, разломив яблоко, по очереди прикладывались к бутылке и, протянув ее мне, напутствовали: «Протаскивай!», как Белобанов говаривал. Я почувствовала, что возвращаюсь в прошлое.
Это было Кокошкино. Но все полтора года, пока тут проходил фронт, оно звучало лишь в паре с Ножкино — две нераздельно соседствующие деревни, единый плацдарм ожесточеннейших кровопролитных боев. Из них возродилось только Кокошкино, а все то, что некогда было Ножкино, поросло лесом, и, красуясь первозданной красой вспыхнувших осин, зажелтевших берез, лес дружно подступал к речке Сишке, впадающей как раз здесь в Волгу.
Здесь, на льду обеих соединившихся рек, валились цепи бойцов, шедших в смертельный бой за эту вот высоту, под огонь врага, и тот, кто ухватывался за прутья уже на этом берегу, скатывался замертво вниз на лед. Когда лед тронулся, он протащил вниз по течению в последний путь лишь немногих, несметные множества ушли под лед, тяжело перегрузив реку, препятствуя ее ходу. Река не могла принять всех, выходила из берегов.
В этой точке земли горше, чем где-либо, чувствуешь невозвратность утрат и что сам-то ты все еще жив в этом прекрасном мире, где под горкой на луговой низине пасутся призрачные розовые кони и Сишка на бегу заканчивает свой путь, срываясь в Волгу. Неужели это здесь беспощадно сражались, истекали кровью люди?
Это было Ножкино — Кокошкино — самый тревожный участок фронта. Когда я впервые попала сюда, ночью прорвались немецкие танки, и до Займища им оставалось всего каких-нибудь десять минут хода.
Тогда Займище было где-то тут неподалеку, но вестей о себе ни раньше, ни потом не подавало в округе. И есть ли оно сейчас, или его, подобно Ножкино и еще девяносто одной деревне района, безвозвратно смел с лица земли огненный вал войны, повторно прокатившейся здесь, в Кокошкино толком не знали.
Шофер, развозивший кинофильмы, не остался равнодушен к судьбе моих поисков. Здесь люди отзывчивы ко всему, что связано с войной. А в этом краю еще все с ней связано.
Было как-то, что женщины, отправившись косить на дальние поляночки — здесь издавна косят женщины, потому что мужья уходили на «посторонние», на заработки, оставляя на них хозяйство, а потом ушли на войну и не вернулись, — увидели в заросшем окопе сидящего в шинели и каске солдата, заплакали и кинулись к нему, но только коснулись, как тот рассыпался.
Мать моего шофера была тоже с ними, и дома много говорено о той встрече, и не раз полит слезами явившийся женщинам солдатик — двадцать лет проскучал в окопе и тут же у них на глазах рассыпался в прах.
Мы колесили, заскакивая в деревни. Там нас поджидала какая-нибудь клубная предводительница в резиновых сапогах, с зачерненными ресницами или великовозрастный малец с мечтательным есенинским начесом и при галстуке, взбадривающий местную самодеятельность. Но чаще никто не встречал — была осенняя страда, все на копке картофеля. Шофер Саша Шишов сам знал, где, под каким приступком спрятан ключ. Отпирал дверь клуба или подобие ее, визжащее на ржавых петлях, — далеко не везде отстроились и рады были прокрутить новую ленту и в старом, ветхом сарае. Втаскивал внутрь железные коробки, тяжелые от намотанных в тугой виток приключений, утех любви, печали, и забирал использованные, чтобы доставить их в другое место. Так, тасуя коробки, съезжая в сторону от прямой наших поисков, мы переехали речку Дуньку в том месте, где была схвачена княжескими стражниками разбойница Дунька, местный Робин Гуд, объявившаяся здесь в незапамятные времена, грабившая на большаках тверских богатеев и раздававшая добро бедным. Свернули к оврагам — в старину тут были раскольничьи скиты. Не миновали забытый погост, где под источенным временем, почерневшим крестом лежит Петр Евсеев, денщик того Сеславина, что отличился в боях с Наполеоном и чей могильный камень в Кокошкино, а писанный с него портрет — в Эрмитаже.
Нас то и дело сносило в такую глубь прошлого, куда я и не загадывала попасть. И опять выносило в места, где вот уже двадцать лет, как встал на пепелище лес и без препятствий подбирается к околицам доживающих селений; где прежние поля и луга изгрызены металлом, изрыты лопатой, истыканы ломом, где в наших траншеях растут кусты, а колючая проволока перепутана ржавой осенней травой. Здесь еще ничто не было вытоптано ни туристами, ни походами юных почитателей боевой нашей славы, здесь притаились мины и только растительной ряской подернулась зыбь минувшего.
Мы проехали Озерютино. Новый клуб деревни вне зоны обслуживания Саши Шишова. В клубе шел показательный суд, и на это время продажа спиртных напитков запрещена; кое-кто из жителей, охваченный томлением, ожидал конца суда на ступеньках сельпо.
Отсюда оставалось три бездорожных километра до Займища.
Оно скромно заявляло о себе на подходе старыми осиротевшими ветлами — их некогда сажали на деревенской улице, но этот край побило еще при нас и улица укоротилась домов на двадцать. Выдвинутые теперь за деревню одинокие ветлы доживали беспокойную старость в междоусобице с не знавшим удержу молодым, рьяным лесом, подступающим сюда.
Плюхаясь в рытвины с намешенной черной жижей, вскакивая на бугорки из скрепившейся грязи, мы пробирались вдоль по деревне. Дом новый под черной крышей из толя и дом, заколоченный скучными серыми досками; старый, починенный живой дом и скособоченная избенка, вросшая в землю венца на два, с объеденной стихиями и бескормицей соломенной крышей, замшелая, как камень героя Сеславина.
Доверчивая открытость деревни была вся тут перед нами: непуганые куры посреди улицы, голубая коляска младенца у крыльца, глиняные махотки на частоколе, поленницы у палисадников, кучки ботвы на грядах, пестрядь размахавшихся юбок и кофт на бельевой веревке, неподвижная старуха в валенках и ватном пиджаке.
Где-то ближе к тому краю деревни должен быть, если уцелел, дом Лукерьи Ниловны. Я вышла из машины, спросила о ней двух девочек, шедших со школьными портфелями в руках. Они поджали губы, приподняли недоуменно плечики, пока одна не смекнула: тетя Луша?
Девочки указали немного вернуться назад, и теперь на глазах у неподвижной старухи в валенках я перешла улицу и толкнула ворота, как здесь называют наружную дверь дома.
Я вошла, замирая. В освещенных окошком сенях несколькими ступеньками выше, на помосте, где старший мальчик Костя когда-то крутил самодельные жернова, теперь стояла железная кровать и, пригнувшись над ней, что-то снимала с кровати женщина. Она обернулась ко мне, разогнувшись.
Я спросила, здесь ли живет Лукерья Ниловна. Она ответила: здесь.
Я поднялась на ступеньку выше по настеленному половику.
— Вы будете?
— Я, — сказала она, вглядываясь сверху в меня.
— Мы у вас тут в войну стояли, — сказала я и ступнула выше.
— Ты?.. — спокойно спросила она и назвала мое имя.
Меня как в грудь ударило, от волнения я задохнулась.
— Что же ты не приезжала? — протяжно, покойно так сказала она. — Ведь обещалась…
Я пошла за ней, полуслепая от слез, споткнулась в кухне о кольцо на крышке подпола, куда однажды, не заметив, что крышка открыта, свалился вниз капитан Агашин, и, как сквозь пелену времени, увидела там же в углу в загородке теленка.
Лукерья Ниловна стала, скрестив руки на ситцевой кофте, глядя на меня, покачивала головой.
— …в поле работаешь, задумаешься: да жива ли?.. Ведь обещалась приехать…
Я тоже вглядывалась в ее лицо. Выражение доверчивости, которое прежде так наивно подчеркивала щелка на месте обломанного зуба, теперь заполнившаяся, не сошло за эти годы с ее лица.
К моему появлению она отнеслась как к чему-то само собой разумеющемуся. Ничуть не всполошилась, чтобы там задвинуть под лавку сваленную на проходе в беспорядке грязную обувь, или задернуть занавеску, отделяющую угол у печки с чугунами и тряпками, или шугануть с обеденного стола котенка, или еще что-нибудь такое, что может понадобиться спешно сделать при внезапном появлении гостя. Какой бы гость ни свалился — никогда не врасплох. Встретит, не суетясь, с доверчивостью, которая, видно, сродни чувству достоинства.
А я и не гость вроде. Мое появление было обещано, да долго не исполнялось, и можно было усомниться во мне, жива ли. А вот же явилась. Так что же ты не приезжала?.. Ведь обещалась…
А мы-то, господи, чего и кому только не обещали, если живы будем.
Вошел мужичишка, мелкого роста, со скудным лицом, какое еще в молодые лета, когда он фотографировался рядом с Лукерьей Ниловной, было вот таким же скудным — оно запомнилось мне по их свадебному увеличенному снимку, висевшему в доме.
Лукерья Ниловна сказала ему что-то про меня, мы поздоровались.
— Да ты ж ее не знал! — сказала она с сожалением.
Где же ему было знать, он пропадал на бессезонных «посторонних», на фронте и в плену и сейчас, прикидывая, как отнестись к моему появлению, обеспокоенно переступал обмороженными ногами. Тут же затеял бриться и, держа безопасную бритву на весу над щекой, забеленной пузырившейся пеной, косил на меня.
Я вышла. Поджидавший на улице Саша Шишов взглянул на меня и сел за руль разворачивать машину. Он не мог не оказать мне еще и этой услуги. Мы опять двинули по бездорожью назад в Озерютино, где все еще продолжался суд и на ступеньках сельпо пригвожденно сидели мужики, изнемогая в ожидании, когда начнут продавать водку.