-офицер 4-й запасной роты Павловского полка. Других сведений нет.
УСТИНОВ. Бумагу, что мы нарушили присягу, я подписывать не буду, потому, что неграмотный, и потому, что не было этого. Нас поставили у Знаменской площади держать заслон. На самой площади народу собралось, может, тысяч тридцать или сорок. С памятника государю покойному, что на лошади сидит, говорили всякие речи про войну и про свободу. И про землю упоминали. Подходили и к нам разговаривать. Штабс-капитан барон Тизенгаузен велел стрелять в агитаторов — это, говорит, все шпионы подкупленные. Но мы так не думали. А когда мальчишки стали через строй бегать, он пять раз стрелял в одного, а другому разбил голову ножнами шашки. Тут подошла к нам девушка какая-то, стала беседовать с нами и стыдить по-хорошему, так штабс-капитан выхватил у Тимохина винтовку и застрелил ее. Смотреть на это безобразничанье и душегубство мы больше не могли и сговорились уйти в казарму. А народ не пускает: «Мы вас не тронем... Мы только городовых...» Принялись за винтовки хватать, чтобы мы отдали, но я сказал своим про присягу, и оружие при нас осталось, а потом очень серьезно обратился к бунтовщикам: «Пропустите нас... у вас свои дела, а нам время на обед». Тут толпа расступилась, а мы пришли на обед в казарму точно по распорядку.
М. Г. Филатов, подхорунжий шестой сотни 1-го казачьего полка, полный Георгиевский кавалер. После Октября — командир сотни 1-го казачьего советского революционного полка на Дону. В 1918 году убит в бою под хутором Романовский-Головской.
ФИЛАТОВ. По поводу происшедшего могу показать следующее. Наша 6-я сотня была поставлена у Знаменской площади для охраны порядка. Сюда пришло много рабочей и другой публики. Вели они себя хорошо, не безобразничали, а только говорили всякие речи про войну, про свободу, про Советы от рабочих. А еще все пели и кричали: «Амнистия!» и «Ура!». Драгуны и полиция все время наскакивали на них, устраивали «мельницу», но мы в этом не участвовали. Что мы, нехристи, православный народ, женщин да детей топтать? Лошади и те на людей не идут... Тут как раз подскакал ротмистр Крылов из полиции и приказал нам стрелять. Но мы не шелохнулись, так как полицию не уважали,— на фронте никто из них не был, а только морды в тылу нажирали. А когда ротмистр ударил правофлангового Доценко, я стоял рядом и уж не помню как, словно затмение нашло, рубанул саблей... Только он богу душу отдал не от этого — я не в полную силу ударил. Это уж народ его добил лопаткой, которой дворники лед скалывают. А когда полиция бросилась меня заарестовать, наши погнали их, а меня народ стал подбрасывать кверху и опять кричать «ура!».
ЛЕНИН. Само по себе угнетение народных масс, как бы жестоко оно ни было, нежелание этих масс мириться с существующим порядком — не могут вызвать революции. Недостаточно для нее и кризиса верхов, разложения власти. И то и другое могут создать лишь медленное и мучительное гниение страны, если нет в ней революционного класса, способного претворить пассивное состояние гнета в активное состояние возмущения и восстания. И в России был такой класс: пролетариат, прошедший хорошую школу борьбы.
Мы, марксисты, своей повседневной работой, пропагандой свое дело сделали, и это дело не могло пропасть никогда, независимо от того, будет ли нас достаточно в нужный час, в нужном месте и будем ли мы сами. Мы, да не только мы,— все поколения русских революционеров посеяли в массах глубокие семена демократизма и пролетарской самодеятельности, и эти семена обязательно, рано или поздно, должны были дать всходы — завтра ли в демократической революции или послезавтра — в социалистической.
20 лет нашей упорной работы, социалистического просвещения масс, собственный опыт пятого года дали самое важное: дремлющая Россия стала Россией революционного пролетариата, революционного народа.
«Шифр. Военная. Могилев. Ставка. Дворцовому коменданту. Сегодня бастовало около 200 тысяч. Уличные беспорядки выражаются в демонстративных шествиях, частью с красными флагами, столкновениях с полицией. Днем наиболее серьезные беспорядки происходили около памятника императору Александру III на Знаменской площади. Движение носит неорганизованный, стихийный характер, наряду с эксцессами противоправительственного свойства, буйствующие местами приветствуют войска. К прекращению дальнейших беспорядков принимаются энергичные меры. В Москве спокойно.
МВД. Протопопов. № 179. 25 февраля 1917 года».
БАРОН ФРЕДЕРИКС. Вечером зачитал государю телеграмму Протопопова о событиях в столице. Государь молча выслушал, а затем попросил письменный прибор и собственноручно написал текст телеграммы начальнику Петроградского военного округа Хабалову.
Николай Николаевич Суханов, 35 лет, меньшевик, публицист, выступал против Октябрьской революции, позднее работал экономистом в советских учреждениях. В 30-е годы репрессирован. Реабилитирован посмертно.
СУХАНОВ. В субботу, 25-го, Петербург был насквозь пропитан атмосферой исключительных событий. Улицы, даже там, где не было никакого скопления народа, представляли картину необычайного возбуждения. Незнакомые прохожие заговаривали друг с другом, спрашивая и рассказывая о новостях. События в несколько раз переросли все то, что могла сообщить населению придушенная пресса.
Вечером на квартире у Н. Д. Соколова должно было состояться совещание. Соколов — известный петербургский адвокат, числившийся по традиции даже большевиком, но давно порвавший с ними, везде бывавший и все знавший, был наиболее удобной фигурой для всяких попыток сплочения столичных демократических элементов. Поднимаясь к нему по лестнице, я столкнулся с группой людей, по виду мастеровых.
— Они чего хочут? — говорил один с мрачным видом.— Они хочут, чтобы дать хлеба, с немцем замириться и равноправия жидам...
Я восхитился этой блестящей формулировкой программы великой революции.
Помогая мне раздеться, Соколов шепотом объяснил, что наше совещание будет носить конфиденциальный характер. Он пригласил от думских «трудовиков» Керенского, от социал-демократов Чхеидзе, чуть позже от большевиков придет Шляпников.
— Надеюсь, вы достаточно хорошо знакомы,— сказал Соколов, вводя меня в гостиную.
Чхеидзе и Керенский, стоявшие у окна, обернулись. Чхеидзе — как всегда усталый, несколько растерянный. Керенский же, наоборот, был возбужден. Саркастически усмехаясь, он кивнул в сторону окна:
— Долой царя и да здравствует его величество рабочий класс... Ну, а если всерьез, если получится... что тогда?
Керенский принял обычный в разговорах со мной полемический тон, но я не стал отвечать ему. Мы сели за стол, на котором, как всегда у Соколова, есть было нечего, только в роскошных подстаканниках стояли стаканы с чаем, сухарики и крошечные розетки с медом. Ко мне сразу же обратился Чхеидзе:
— Мне хотелось бы знать ваше мнение о происходящем...
В эти дни я чувствовал себя совершенно оторванным от центров революции и вполне бессильным что-либо сделать. Ни малейшего влияния на руководящие центры движения я за собой не числил, поэтому возможность заявить свои концептуальные взгляды перед признанными лидерами вдохновила меня.
— Ну-ну, попробуйте,— подзадорил меня Керенский.
Я посмотрел на него. Смешно, но он действительно был уверен, что является социалистом и демократом, и не подозревал, что, по своим убеждениям, настроениям и тяготениям, он самый настоящий и самый законченный радикальный буржуа, не имевший ни вкуса, ни практического интереса к народному движению, но всегда использовавший это движение для своих политических комбинаций и удовлетворения политических амбиций. Глядя на него, я сказал:
— Мы отдали делу рабочего класса большую часть жизни... Каждый по-своему... Но, как говорится, «не сотвори себе кумира». Мы всегда имели дело с авангардом, с лучшими рабочими, наиболее интеллигентными. На остальную массу, промышляющую лишь о водке, закрывали глаза. Но сегодня именно эта масса выходит на улицу. Мы должны сказать себе честно: культурный, а главное — политический уровень наших рабочих слишком низок для того, чтобы говорить о них как о созидательной силе...
Чхеидзе довольно резко прервал меня:
— Ну, извините! Человек, выступающий от имени рабочей демократии...
— Я выступаю от своего имени... Все наши лозунги,— ответил я,— они восприняли только как негативную идею: «Долой!» А как «долой», что вместо этого?
— Винить рабочих в этом нельзя,— вмешивается Соколов.— Из-за проклятого царизма вся наша демократия была неорганизованна... Где рабочие могли учиться политике? У них просто нет привычки к демократии.
— Вот именно,— обрадовался я такому повороту.— Поэтому когда сейчас перед нами стоит вопрос: кому надлежит быть преемником царизма? — мы должны исходить из той очевидной истины, что рабочие являются гигантской силой разрушения, но никак не созидательной силой новой власти... Вот вы, согласились бы вы сегодня, когда идет война, когда нет хлеба, когда толпа захлестнула улицы,— согласились бы вы стать премьером рабочего правительства?
Керенский даже подался вперед: он был согласен стать премьером любого правительства, но я повернулся к Чхеидзе.
— Упаси господи, что я, сумасшедший? — ответил он.
— Правильно. Николая Романова и Протопопова могут сменить только Родзянко и Милюков, а не Чхеидзе и Керенский. Это мой первый и главный вывод.
— Я с вами абсолютно согласен,— поддержал меня Соколов.— Это не трусость, а мудрость. Весь огромный государственный аппарат, который сегодня ведает снабжением, транспортом, промышленностью, вся гигантская армия чиновников — мы можем их ругать сколько угодно, но они свое дело знают,— вся эта государственная машина может стать послушной действительно только Милюкову, но не Чхеидзе. И если эта машина остановится хоть на минуту, начнется чудовищный хаос.
— Мы рады,— сказал посерьезневший Керенский,— что на сей раз ваши выводы вполне совпадают с нашими,— и он кивнул в сторону Чхеидзе.— Но это, так сказать, техника. Другая сторона дела — политика. Сегодня события, насколько можно судить... развиваются в сторону революции. Победит она или нет, пока неизвестно. Уверен, что во многом это зависит от того, сумеем ли мы оторвать Родзянко и компанию от царя. Можем ли мы сейчас выдвинуть лозунг «Демократическое правительство без буржуазии»? Если мы это сделаем, мы толкнем их в объятья царизма. Ведь так? Они используют разруху и голод, поражения на фронте, они поднимут против нас всю прессу, всю темную провинциальную Россию и задавят нас, перевешают на телеграфных столбах. Это так... Естественно, что мы должны избежать этого. Не только в смысле личной судьбы каждого из нас, ибо вешать будут без разбора, а в смысле судьбы нашего дела... И выход опять-таки один: от царя власть должна перейти только к буржуазии.