Я против демократии, которая рассматривает народ как бессловесное стадо, от имени которого вещают и вершат судьбы людей... Я за демократию в точном ее смысле — народовластие. И только политическая борьба самого народа за такую демократию даст ему и азбуку, и высшую школу. Тогда никакие демагоги и шарлатаны не собьют его с толку.
«Нельзя лезть в воду, не умея плавать»?
Нет, господа хорошие, нельзя научиться плавать, не залезая в воду!..
РОДЗЯНКО. Великий князь не возвращался очень долго. Ожидание становилось невыносимым. Голицын втиснулся в спинку кресла и молча следил за мной своими бегающими старческими глазами. Ему явно хотелось заговорить, но я каждый раз показывал ему, что не хочу его слушать. Я сидел, ходил, пытался звонить по телефону, но он уже был отключен, пытался сосредоточиться на предстоящем...
Подойдя к окну, я увидел, как крадучись, подняв воротник шубы, чтобы не быть узнанным, вышел из дворца министр князь Шаховской. Вид убегающего министра потряс меня. Я повернулся к Голицыну, желая высказать ему все, что я думал в эту секунду, но он, казалось, только и ждал этого момента и не дал мне рта раскрыть.
— Михаил Владимирович, за что вы так? Ведь мы же в некоторой степени родственники... я же в свойстве с вашей сестрой...
Нет, я положительно не мог с ним разговаривать! Я мерил шагами кабинет, он вертел за мной своей старческой трясущейся головкой и говорил, говорил, говорил...
— Я человек старый и больной... и совершенно не домогался этого назначения. Оно меня самого ошеломило... Я вам расскажу откровенно. Меня пригласили к императрице, я приехал в Царское к восьми вечера, а швейцар говорит: «Вас приглашала императрица, а примет государь... Пожалуйста». Государь начал беседовать о посторонних предметах, а потом говорит, что теперь, когда Трепов уходит, он очень озабочен, кого назначить председателем совета министров. Я слушаю. Называет нескольких лиц, между прочим Рухлова, но, говорит, хорошо бы, да он не знает французского языка. Потом несколько минут молчания, и его фраза: «Я с вами хитрю. Я вас вызвал, не императрица. Мой выбор пал на вас». Я поник головой, так был ошеломлен. Никогда я не домогался, напротив, прослужив 47 лет, я мечтал только об отдыхе. Я стал возражать. Указал на свое болезненное состояние. Политикой я не занимался. Я прямо умолял его, чтобы чаша сия миновала, говоря, что это назначение будет неудачно...
Он говорил, а я сквозь окно смотрел, как уходят из дворца министр иностранных дел Покровский и министр финансов Барк. Лучше бы я не видел этого позора. А старик все жужжал:
— Совершенно искренне и убежденно говорил я, что уже устарел, что в такой трудный момент признаю себя совершенно неспособным. Если бы вы слышали, сколько гадостей о самом себе я наговорил государю! Если бы обо мне сказал это кто-то другой, я вызвал бы его на дуэль! Я уходил совершенно успокоенный, уверенный, что я убедил, что чаша сия...
Вошедший великий князь Михаил Александрович прервал извержения Голицына. По его виду я сразу понял, что дело плохо.
— Я говорил... но не с братом... К проводу подошел генерал Алексеев. Я все сказал... Я рекомендовал удалить весь состав совета министров и поставить лицо, пользующееся общественным доверием... Таким лицом я назвал князя Львова... Брат через Алексеева поблагодарил меня за совет, но сказал, что он сам знает, что делать.
— А мне ничего не велено передать? — спросил Голицын.— Мое прошение об отставке...
— Вам велено передать следующее: государь в создавшейся обстановке не считает возможным производить какие-либо перемены в составе правительства, а лишь требует решительных мер для подавления бунта. Для осуществления этого он назначает вас, князь Голицын, диктатором над Петроградом.
Я посмотрел на новоявленного диктатора, и сердце у меня захолодело. Нет, определенно, бог лишил государя разума.
— Эх, Михаил Александрович,— с глубокой болью сказал я,— не надо было всего этого... прямого провода... Надо было, как я говорил... явочно, а потом бы разобрались. Боюсь, как бы благоприятный момент не был упущен...
Возвращался я в Таврический поздно. Зон уже не существовало. Сплошная революционная волна все залила. Нас много раз задерживали и спрашивали пропуск. Временами удовлетворялись, а временами даже мое имя встречалось неодобрительно. Картина была вполне ясная. Таким образом, создалось такое безвыходное положение, перед которым меркло все. Я чувствовал, что тяжкая ответственность перед Россией легла на мои плечи.
Николай Иудовин Иванов, 66 лет, генерал-адъютант, бывший кронштадтский генерал-губернатор, с 1914 года главнокомандующий Юго-Западным фронтом, с 1916 года состоял при ставке. После Октября командовал белогвардейскими частями на Южном фронте. Убит в 1919 году.
ИВАНОВ. Поздно вечером 27 февраля я получил приказ срочно явиться к государю. Поскольку я жил на вокзале, то пошел прямо по путям. По беготне офицеров и нижних чинов охраны царского поезда я определил, что готовится отъезд государя из ставки. Около салон-вагона стояли несколько свитских офицеров, державшихся слишком вольно, и среди них флаг-капитан Нилов, изрядно выпивший. Он скоморошничал: «Все будем висеть на фонарях! У нас будет такая революция, какой еще нигде не было!» Зная, что он является любимчиком государя, я сделал вид, что ничего не услышал, и прошел в вагон.
Государь ждал меня. Он стоял в глубине кабинета в своей черкеске и, как мне показалось, был бледнее обычного. Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе и что внутренне его что-то очень заботит и волнует. Я доложил по форме, но государь жестом руки как бы попросил меня отбросить все официальности и заговорил с крайней степенью доверительности:
— Николай Иудович, я всегда знал вас как преданного и надежного генерала. В 1906 году, когда вы так энергично и твердой рукой ликвидировали беспорядки, я убедился в этом. Да и потом... Вы слышали о волнениях в столице?
— Так точно,— ответил я.— Тамошний гарнизон никогда не внушал мне доверия. Это гнездо для маменькиных сынков, лодырей и трусов, которые прячутся от фронта. Напрасно с ними церемонятся!
— А что, по-вашему, следовало бы предпринять?
— Это смотря по обстоятельствам, но главное — твердость и... без всяких церемоний. Время военное. Толпа только с виду страшна. Видел я этих бунтовщиков... Возьмите любого — тля, ничтожество. Они потому и сбиваются в кучу, жмутся дружка к дружке, что каждый в отдельности трус, боится за свою шкуру. А если увидят, что их не пугаются, что на железо железом,— вмиг теряются.
В этот момент вошел генерал Алексеев. Он не очень владел своим лицом, и было видно, что произошло что-то неприятное. Государь недовольно посмотрел на него.
— Ваше величество,— сказал Алексеев,— получена новая телеграмма князя Голицына. Он чистосердечно просит снять с него полномочия диктатора и откровенно признает, что совершенно бессилен в создавшемся положении. Он полагает, что единственный выход — поручить Родзянко или Львову составить новый кабинет. Со своей стороны полагаю, что князь предлагает разумное решение. Такой шаг мог бы внести успокоение.
Я удивился бестактности генерала Алексеева. Было видно, насколько неприятно государю полученное известие, и не стоило расстраивать его дополнительным комментарием. Тем более все знали, что государь не любил, когда военные вмешивались в неподведомственные им гражданские дела.
Выслушав Алексеева, государь, медленно перебиравший на столе какие-то бумаги, поднял голову и произнес только одну фразу:
— Я сам составлю ответ князю и пришлю вам.
— Ваше величество,— сказал Алексеев,— я хотел бы...
— Вы свободны, генерал,— прервал его твердо государь.
Алексеев, конечно, оскорбился, но сам виноват, нечего было на рожон переть. Ему оставалось только поклониться и уйти, что он и сделал, бросив на меня уничтожающий взгляд. Свидетель был ему явно не нужен.
Государь помолчал, видимо преодолевая раздражение, но затем, не отрывая глаз от стола, все так же медленно, не глядя, перебирая бумаги, глухо заговорил:
— Вы, конечно, помните, Николай Иудович, пятый год? Неприятные были дни, не правда ли? Но они ничто в сравнении с теперешними. Все говорили мне тогда, что настал час решений. Я чувствовал всем сердцем, а может быть, господь вселял в меня эти мысли, что надо назначить энергичного военного человека и всеми силами раздавить крамолу. Государыня императрица поддерживала меня в этих мыслях, но граф Витте, которого я поставил во главе правительства, ходил буквально каждый день, обложил со всех сторон, как на охоте. Он совсем парализовал мою волю, настаивал на втором пути: предоставить гражданские права населению и даже обязательство — проводить всякие законопроекты через Государственную думу. А это, в сущности, и есть конституция. Я чувствовал всем сердцем, что мой народ еще не готов к этому, что все это чуждые ему идеи, но уступил. И вот прошло двенадцать лет. Разве эта уступка внесла успокоение, принесла пользу родине? Нет! Она только обнадежила тех, кто подрывает устои трона. Они увидели в моем самопожертвовании и стремлении к благу лишь слабость. Теперь опять передо мной два пути... Опять все твердят, что необходимы уступки... Генералов моих втянули,— государь кивнул на дверь, за которой скрылся Алексеев,— не зря Михаил Васильевич так драматизирует обстановку. А государыня императрица перед моим отъездом из Царского говорила: «Не уступай! Дай им почувствовать свой кулак!»
— Очень точно заметили их величество,— не выдержал я.— Я, может быть, что не так скажу, ваше величество...— но ободряющий взгляд государя повелел мне продолжать,— случился у меня раз подобный эпизод в Кронштадте... Вы позволите?
— Да, да, пожалуйста, Николай Иудович, очень интересно.
— Попал я в толпу, когда моряки с сухопутными дрались. Я очутился между ними один. Уйти? Все меня в Кронштадте знают. Человек я холостой и по воскресениям часто ездил по городу в дрожках или санках — зимой. Что тут делать? Уйду — смертоубийство будет. Тут, извините, выругался я основатель