— на советской и дипломатической работе. В 30-е годы репрессирован. Реабилитирован посмертно.
ШУТКО. Все залы, коридоры и комнаты Таврического дворца с его ослепительно белыми стенами и колоннами, хрустальными люстрами, блестящим паркетом заполнили вооруженные рабочие и солдаты. У Михаила Кольцова я прочел как-то: «Внезапный хаос пересоздания взмыл этот старинный дом, расширил, увеличил, сделал его громадным, как при родах, вместил в него революцию, всю Россию. Екатерининский зал стал казармой, военным плацем, митинговой аудиторией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны. Под ногами хрустел алебастр, отколотый от стен, валялись пулеметные ленты, бумажки, тряпки. Тысячи ног месили этот мусор, передвигаясь в путаной, радостной, никому не ясной суете...» И я двигался в этой возбужденной, наэлектризованной толпе, поражаясь тому общему настроению и выражению лиц, которые при всей их бесконечной индивидуальности казались лицом одного человека, человека, ждущего чего-то такого, что вчера еще чудилось несбыточным.
У дверей буфета произошла заминка. Какой-то солдат, кативший передо мной пулемет, толкнул ресторатора, пытавшегося пересечь наш поток и попасть во встречный, тянувшийся к выходу. Из рук ресторатора выпал объемистый сверток, и на пол посыпались ложки, вилки, ножи, подстаканники и прочая серебряная буфетная утварь. Все на минуту оторопели.
— Что это? Куда это ты?
Ресторатор испуганно молчал.
— Воруешь? Ах ты гад!
Винтовки мигом слетели с плеч.
— Стойте! — перекрывая шум, крикнул я.— Самосуд? Не трогать!
Все повернулись ко мне, ожидая единственно верного, справедливого приказа.
— Арестовать его и... к министрам! Такое же жулье...
Толпа, удовлетворенная решением, мигом исполнила приказ. Я пошел дальше и вскоре встретил группу солдат во главе с Соколовым, которая направлялась в военную комиссию. На пороге комнаты, где она обосновалась, депутацию встретил полковник Энгельгардт, уже успевший заменить штатское платье на форму генеральского штаба.
— Мы хотели бы побеседовать с вами,— как-то не слишком уверенно начал Соколов, но Падерин прервал его:
— Делегаты воинских частей требуют выработать новые правила военной организации. Совет рабочих и солдатских депутатов предлагает вам разработать их совместно.
— Военная комиссия Временного комитета Государственной думы,— холодно ответил Энгельгардт,— считает, что никакие новые правила сейчас недопустимы. Необходимо правильно и точно соблюдать старые и приказы временного комитета.
Солдаты загудели.
— Тем лучше,— сказал Падерин.— Сами напишем,— И, повернувшись, увлек за собой в пустую комнату напротив остальных.
В комнате стоял большой стол, покрытый зеленым сукном. За стол сел Соколов, перед ним положили стопку бумаги, еще мгновение — и он уже не был виден: десятки голов, склонившиеся к нему, закрыли его от меня. Я слышал только голоса, различал голоса Падерина, Борисова, Садовского, остальных не знал.
— Пиши: приказ № 1. Чтобы везде комитеты выбирали!.. Воинская часть подчиняется только Совету! А военной комиссии Думы только тогда, когда она не против приказа Совета!.. Правильно!.. Оружие передать комитетам... Офицерам не давать даже по их требованию... И чтобы на «ты» не обращались... Правильно!.. Про дисциплину надо... Только в строю и на службе, а вне — такие же права, как всем гражданам... Правильно!.. На Совете говорили, чтобы без вставаний и без от даваний чести... Когда не на службе... Правильно!.. И еще напиши: вместо «ваше благородие» просто «господин полковник»...
Когда возникал спор, все вставали, переходили к окну, выходящему в запушенный снегом сад, а затем возвращались к столу.
Соколов еле успевал записывать. Да, здесь речь шла не о списке пожеланий, которые можно было утопить в словопрениях. Здесь на моих глазах вершилось революционное творчество масс. Здесь создавался приказ, который по сути своей был новой армейской конституцией. Я представлял себе, какую революцию он произведет в армии... Когда уходил, я услышал:
— Надо так писать: всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота для немедленного и точного исполнения, а рабочим Петрограда — для сведения.
Владимир Николаевич Воейков, 49 лет, свитский генерал-майор, с 1913 года — дворцовый комендант и одновременно (с 1915 года) главнонаблюдающий за физическим развитием народонаселения Российской империи. После Октября эмигрировал за границу, где и умер.
ВОЕЙКОВ. Была ясная, тихая морозная ночь. В два часа ночи наш поезд подошел к платформе станции Малая Вишера. Я проснулся, выглянул в окно. В неровном, мерцающем свете фонарей я увидел на платформе какое-то беспокойство: бегали солдаты из охраны поезда, куда-то катили пулемет, кучками стояли чем-то перепуганные пассажиры свитского поезда, который прибыл в Малую Вишеру на час раньше нашего. Среди них я увидел Цабеля, Дубенского и других.
В Бологом мне уже передали записку, которую Дубенский послал личному врачу государя профессору Федорову, ехавшему в нашем поезде. Профессор передал ее сразу же по получении мне. Вот ее текст: «Дальше Тосно поезда не пойдут. По моему глубокому убеждению, надо Его Величеству из Бологого повернуть на Псков (320 верст) и там, опираясь на фронт ген.-ад. Рузского, начать действовать против Петрограда. Там, в Пскове, скорей можно сделать распоряжения о составе отряда для отправки в Петроград. Псков — старый губернский город, население его не взволнованно. Оттуда скорее и лучше можно помочь царской семье.
В Тосно Его Величество может подвергнуться опасности. Пишу вам все это, считая невозможным скрыть, мне кажется, это мысль, которая в эту страшную минуту может помочь делу спасения государя и его семьи. Если мою мысль не одобрите — разорвите записку. Дубенский».
Я страхам Дубенского значения не придал. Но теперь, выглянув в окно, я сразу же понял, что что-то случилось. Тут же послышались чьи-то шаги в коридоре и раздался стук в мою дверь. Вошедший генерал Цабель доложил, что Любань и Тосно заняты революционными войсками, по всей линии разослана телеграмма какого-то поручика Грекова, коменданта станции Петроград, о том, чтобы литерные поезда А и Б в Царское Село не пускать, а отправить прямо в Петроград в его распоряжение. И генерал протянул мне злополучную телеграмму.
Приняв доклад Цабеля, я на некоторое время вышел на перрон, чтобы собраться с мыслями. Со всех сторон делались мне разные советы — ехать обратно в ставку, поворачивать на Псков, оставаться здесь до выяснения обстановки. Я решил обо всем доложить государю.
Я постучал, государь сразу же услышал, как будто не спал, попросил войти. Увидев меня, он сел на кровать и спросил, что случилось.
Повторив доклад Цабеля, я передал государю телеграмму Грекова. К моему сообщению государь отнесся спокойно, но телеграмма, это было видно, глубоко оскорбила его. Государь встал с кровати, надел халат и сказал:
— Ну, тогда поедемте до первого аппарата Юза.
— Значит, на Псков? — переспросил я.
— Да,— ответил государь.— Бог даст, Рузский окажется более твердым человеком, чем Алексеев.
— И там, в Пскове, можно скорей сделать распоряжение об отправке отряда на Петроград,— повторил я мысль Дубенского.
— Пожалуй...— государь задумался,— пожалуй... В Петрограде действительно неспокойно, если могут быть такие телеграммы... Кто такой этот Греков?
— Поручик, комендант станции Петроград,— это все, что мне известно.
— «Прямо в Петроград, в мое распоряжение»,— снова прочитал государь строчку телеграммы.— Вы потом напомните мне о нем...
Вскоре раздался гудок, и мы двинулись в обратный путь — на Бологое. На этот раз впереди царский поезд, а за нами свитский.
ПАЛЕОЛОГ. Стрельба, которая утихла сегодня утром, около десяти часов, возобновилась. Она, кажется, довольно сильна около Адмиралтейства. Потом и там утихло. Беспрерывно около посольства проносятся полным ходом автомобили с забронированными пулеметами, украшенные красными флагами. Новые пожары вспыхнули в нескольких местах в городе.
В министерство иностранных дел я решил отправиться пешком в сопровождении моего егеря, верного Леонида, в штатском. У Летнего сада я встречаю одного из эфиопов, который караулил у двери императора и который столько раз вводил меня в его кабинет. Милый негр тоже надел цивильное платье, и вид у него жалкий. Мы проходим вместе шагов двадцать; у него слезы на глазах. Я сказал ему несколько слов утешения и подал ему руку. В то время как он уходил, я следовал за ним опечаленным взглядом. В этом падении целой политической и социальной системы он представлял для меня былую царскую пышность, живописный и великолепный церемониал, установленный некогда Елизаветой и Екатериной Великой, все обаяние, которое вызывали эти слова, отныне ничего не означающие,— «русский Двор».
В вестибюле министерства я встретил сэра Джорджа Бьюкенена. Он коротко информировал меня о том, что сегодня великий князь Михаил, остановившись в частном доме близ английского посольства, пригласил его к себе. Его высочество сказал, что он надеется увидеть императора сегодня вечером, и спросил, не пожелает ли сэр Бьюкенен что-либо ему передать. Другими словами, он хотел заручиться поддержкой Англии. Бьюкенен ответил, что он просил бы только умолить императора от имени короля Георга, питающего столь горячую привязанность к его величеству, подписать манифест, показаться перед народом и прийти к полному примирению с ним для сохранения династии и успешного завершения войны.
Мы прошли к министру, который сообщил нам, что большинство министров бежало, несколько арестовано. Сам он с большим трудом сегодня ночью выбрался из Мариинского дворца и теперь ждет своей участи. Покровский говорил все это ровным голосом, таким простым, полным достоинства, спокойно-мужественным и твердым, который придавал его симпатичному лицу отпечаток благородства. Чтобы вполне оценить его спокойствие, надо знать, что, пробыв очень долго генеральным контролером финансов империи, он не имеет ни малейшего личного состояния и обременен семейством.