Эта картина — робот на ковре, он сам, сидящий с идиотской улыбкой на фоне залитого солнцем окна, двухлетний Минька, увлеченно сопящий над плюшевым медведем, гораздо больше подходившим ему, чем новый робот, чуть надменная улыбка на красивом личике жены — накрыла его с головой, ударила под дых, заставив замычать и согнуться пополам, прижимая руки к солнечному сплетению, откуда расползалась по всему телу коварная жгучая боль, лишающая способности соображать.
— Ваша язва, батенька, исключительно на нервной почве, — так объяснял его странные, мучительные приступы, всегда накатывающие коварно, без предупреждения, старенький доктор Самуил Семенович, который тоже был одним из немногих приветов, доставшихся ему из детства. Мама при всех недомоганиях возила его к Самуилу Семеновичу, которому верила безоговорочно. От его ласковых, всегда теплых рук, разительно отличавшихся от рук участковой докторицы (у той они были просто ледяные, от их прикосновений он всегда покрывался гусиной кожей), проходили и кашель, и ангина, и подростковые мигрени.
Миньку жена старенькому доктору не доверяла, водила в расположенную неподалеку от дома платную детскую клинику, а Димка даже во взрослом возрасте продолжал лечиться только у Самуила Семеновича, первым поставившего неутешительный диагноз маме. Мама, Минька — все это теперь было в прошлом, из непроглядной пелены которого и приходила к нему, подкрадываясь, злая боль в желудке. А доктор был связующей нитью, тянущейся из прошлого. Этаким Хароном, передающим приветы с другого берега реки Стикс.
Превозмогая боль, он стащил себя с дивана, дошлепал до кухни и щелкнул кнопкой чайника. Настенные часы показывали четыре утра — самое страшное время, разделяющее мир на ночь и день, мрак и свет, смерть и жизнь. Все ночные кошмары, периодически его терзающие, впивались в его беззащитную голову как раз около четырех утра. После того как удавалось мучительно вырываться из их острых когтей, он уже боялся снова заснуть, до рассвета вертелся без сна и считал минуты до звонка будильника.
Выпив стакан теплой воды (именно теплой и маленькими глоточками, молодой человек, так учил Самуил Семенович), он осторожно выпрямился, чувствуя, как спазмы острой боли отступают, пусть на время, но все-таки сдавая позиции. Запив две таблетки но-шпы еще одним стаканом теплой воды, он поплелся обратно в комнату, на продавленный диван, на котором теперь предстояло коротать время до утра без всякой надежды на сон.
Откинувшись на подушку в цветастой, изрядно замусоленной наволочке (вечно ему лень поменять постельное белье), он вдруг подумал о своей новой клиентке Любе, воинственной хозяйке пса Цезаря. И невольно улыбнулся, вспомнив, как она, приняв его за убийцу, загораживала собой сына, пытаясь спасти от надвигающейся беды. Наивная, она не знает, что от беды нельзя спасти. Беда не бежит навстречу наперевес с ножом. А подкрадывается на мягких лапах, чтобы захватить тебя в плен беззащитного, не готового к атаке.
Утренние мысли и сопровождающая их вязкая мутная боль для него всегда имели цвет. Серые они были, как снег на месте преступления с отпечатавшимися на нем следами грязных башмаков. Как запрокинутое лицо Миньки, неживое, на глазах становящееся чужим. Как больничная простыня в палате у мамы.
Мысль о Любе Молодцовой была ярко-красной. Радостной, как транспаранты и флаги на демонстрациях 1 Мая, на которые он очень любил ходить в детстве. Другие не любили и всячески пытались «откосить», а ему нравились и пестрые колонны, и трепещущие на ветру флаги, и бумажные цветы, привязанные к веточкам с первой робкой листвой. 1 Мая навсегда осталось для него окрашенным в цвета праздника. И именно с этим весенним буйством красок ассоциировалась у него едва знакомая и не очень-то ему симпатизирующая Люба.
Она была такая… приятная. В меру аппетитная, с соблазнительными крупными формами, но не толстая. Между достаточно большой грудью и крепкой попкой наблюдалась тонкая, хорошо оформленная талия. Размер пятидесятый она носила, не меньше. Но ее это совсем не портило.
В своей прошлой жизни он много лет скрывал, что ему нравятся именно такие женщины. Его жена была худой и плоской и все равно постоянно сидела на диетах, ожесточенно пресекая появление на своих боках хотя бы грамма жира. Иногда в постели он в прямом смысле слова кололся о ее острые коленки и локти. Полежать на ее коленях было невозможно в принципе. Никто ведь в здравом рассудке не будет лежать на стиральной доске.
Потом, уже после развода, он много лет не мог смотреть на худых женщин без содрогания. Он вообще предпочитал на них не смотреть, выбирая для удовлетворения своих естественных потребностей проверенных проституток из борделя. Упаси господи, не худых. Впрочем, и это происходило довольно редко. Темперамент у него был достаточно спокойный, а под воздействием водки и вообще напоминал о себе не чаще раза в месяц-другой.
Такие несущественные детали, как цвет женских глаз или волос, при подобном подходе вообще не имели никакого значения. Он с изумлением понял, что разглядел и запомнил, что эта Люба была светленькая и сероглазая. С тяжелым узлом волос, низко собранным на затылке шпильками. Такую совершенно несовременную прическу всю жизнь носила его мама.
Мама была тоненькая и хрупкая. А эта, сразу видно, крепко стоит на земле. Боевая девка, ей-богу. В школе он дружил именно с такими, не очень-то доверяя тихоням и отличницам. У таких, как Люба, списать было, конечно, нельзя. Зато удавалось стрельнуть сигаретку за школой, вместе сбежать с уроков, чтобы повозиться на куче макулатуры в школьном сарае, а потом, разгоряченными и счастливыми, как ни в чем не бывало вернуться к следующему уроку.
Мама его подружек не одобряла. Ей нравились как раз отличницы, старательно зубрившие правила, необходимые для поступления в институт. Тонкие трепетные натуры, хранящие добродетель нетронутой до самой свадьбы. Он был настолько уверен, что это единственный подходящий вариант для женитьбы, что именно так и женился. Встречался с одними — веселыми, крепкими и разбитными. С ними ходил на футбол и пил портвейн в парке. С ними спал. А женился на другой, о чем потом сто, нет, тысячу раз пожалел.
Его семейная жизнь была окрашена в темно-фиолетовый цвет. Она целиком и полностью состояла из запретов. Туда не ходи, того не делай, таким тоном не разговаривай. Он привык к тому, что плохой муж. Не романтичный, мало зарабатывающий, устающий на немыслимой, собачьей, грязной работе. Привыкнуть к мысли, что он еще и плохой отец, который не смог уберечь своего единственного сына, было гораздо труднее. Невозможно было привыкнуть. За пять лет он так и не смог.
Как же получилось, что все яркие краски жизни остались в далеком детстве? Унылый фиолетовый, безнадежный серый, вязкая чернота, заливающая пространство под воздействием водки, рыжий, в который для него были окрашены собаки и все, что с ними связано, — только из этих цветов состоял калейдоскоп его повседневной реальности. Ярко-красная Люба возникла в ней неожиданно и как-то… естественно.
Ему нравилось смотреть, как она разговаривает, как двигается ее горло, смешно шевелится кончик носа, как темнеют ее серые глаза, когда она злится, и как белеют, когда пугается. Ему было интересно, какова она в постели. Уже много лет ни одна женщина не вызывала у него подобного интереса. Все было и так понятно — либо стискивающая бедра и зубы весталка, отдающая свое тело на поругание из супружеского долга, либо доступная, но равнодушная жрица любви, отрабатывающая купленные полчаса честно, но без эмоций.
Много лет он был эмоционально мертв. Боль и безнадежность завоевали все пространство внутри его головы, сердца и той особой зоны в организме, где было положено жить душе, вытеснив оттуда радость, интерес, восторг, любовь, желание.
Любовь Молодцова была живая. И за две их короткие встречи он успел почувствовать, что рядом с ней неожиданно для себя если не оживает, то хотя бы начинает оттаивать.
— Ма-а-ам! Мама-а-а-а, ты где?! — Вернувшийся с вечерней прогулки сын громко орал из прихожей. Видать, от переизбытка чувств. — Ма-а-ама, ты пришла уже или еще нет?!
— Пришла я, пришла. — Лелька вышла их кухни, привычно притянула немного упирающегося сына к себе (последние пару лет он стеснялся особых проявлений нежности, считая, что уже вырос) и ловко чмокнула в макушку. Это было непросто, потому что сын уже давно был выше ее. — По какому поводу бурные восторги?
— Помнишь, мы вчера в парке черно-белую собаку видели? Ну, когда ты еще Диму маньяком обозвала?
— Ах, он уже и Дима! — Лелька внимательно посмотрела на сына. — Он тебе разрешил так себя называть?
— Ну да. Сказал, что Дмитрий — это очень официально, а мы не на приеме в Администрации Президента.
— Можно подумать, он там был, — пробормотала Лелька — воспоминания о вчерашнем позоре ее нервировали.
— Мам, так ты собаку помнишь или нет?
— Ну, помню.
— Я с ней познакомился. То есть с хозяином ее. Его Серегой зовут. Он в техникуме машиностроительном учится. Мы с ним теперь дружим и решили вместе гулять. Ну, то есть утром по отдельности, потому что нам на учебу в разное время. А вечером вместе, когда у нас с Димой тренировок нет. У него собака знаешь какой породы?
— Не знаю, — пряча улыбку, ответила Лелька. Ее обычно невозмутимый сын, для которого не существовало ничего, кроме адвентивных почек, библиотеки генома, культуры каллусных тканей и прочих терминов, используемых в физиологии растений, махал руками в возбуждении. Глаза его горели.
— Лендзир. Это ньюфаунленд, то есть водолаз. Только они черные, а лендзиры — белые в черных пятнах. Ты помнишь, какой он здоровый, почти с Цезаря! А ему всего семь месяцев, то есть он еще щенок и будет дальше расти. Мама, он такой классный! Он только Серегу за хозяина принимает. Если Серега в своей комнате утром спит, то его мама даже разбудить не может, потому что Бред рычит и даже укусить может. Это щенка так зовут — Бред.
— Ну и хорошо, что у тебя приятель появился. Из машиностроительного техникума, — не преминула поддеть Лелька. У ее сына, родившегося у парикмахерши и водителя, был непомерно развит снобизм, правда, не социальный, как когда-то у ее директрисы, а интеллектуальный. Тех, кто в силу каких-либо обстоятельств не получил высшего образования, сын за людей не считал. Слушая его рассуждения на эту тему, Лелька всегда тихо благодарила судьбу, что все-таки, пусть и заочно, окончила институт бизнеса. — Вместе гулять веселее. Да и не страшно. Никто не обидит.