Катя была уверена, что всё вокруг и на самом деле умеет говорить, только никто ничего не желает слышать. Потому что некогда. Даже ребятам на их дворе тоже некогда. Катя была самой маленькой. Когда ребята играли в салки, они говорили: «А ты не мешай, а ты не болтай, а ты не путайся под ногами…»
Мир вокруг говорил и пел. Не может же Катя одна всю жизнь промолчать. Верно?
И вот она научилась тихо шептать — разговаривала почти что совсем неслышно. Разговаривала и шевелила при этом пальцами обеих рук. Получалось, как будто руки танцуют.
— Катя! Что ты бормочешь?.. Сиди спокойно.
Она сидела очень спокойно. Сидела, сидела, сидела спокойно возле кассы. На табуретке. Она тихо-тихо шептала что-то себе под нос.
Катила мама работала в парикмахерской, в мужском зале. Мужчины разного возраста входили сюда один за другим и садились в кресла. Из кресла вдруг вырастала какая-то шпунька. Для головы. Нет, для шеи. Нет, для затылков. Затылок того, кто садился в кресло, опирался об эту шпуньку. На мужчин накидывали белые простыни. Им мыли головы. Бритвами скоблили их по щекам. Потом им выщипывали машинкой, чем-то похожей на лесенку, волосы на затылке. Намочив тряпку, от которой шёл пар, их спрашивали:
— Компрессик желаете?
И, не дождавшись ответа, укутывали им щёки и нос в горячую тряпку.
— Массажик?
— Да.
И начиналось самое интересное. Мужчины молчали, а их щипали и хлопали по лицу.
Их щипали, скоблили, укутывали в горячие тряпки; им мыли головы (крепко тёрли ногтями головы), а они молчали, молчали… Все сидели спокойно: мужчины, которых здесь называли «клиентами», и Катя, здесь она называлась «девочкой бригадирши».
— Бедная, бедная бригадирша! Странный ребёнок: сидит и шепчет что-то себе под нос.
В парикмахерской знай бубнили одно: «Короткая полька?», «Канадка?», «Молодёжная?», «Полубокс?», «Советую боксик…», «…прошу вас американский ёжик».
Но ёжика не видно было нигде, сколько Катя ни вглядывалась. На полу лежали разного цвета волосы. Время от времени уборщица подметала волосы шваброй. Швабра кивала, здоровалась с Катей. «Не дури, — шепнула ей Катя. — Мы уже поздоровались».
Швабра взялась за ум, прекратила кивать. Встала в угол. И замерла.
Катина мама осторожненько протянула руку к бутылке-пульверизатору.
— Побрызгать одеколончиком?.. Катя!.. Сиди. Сиди-ка спокойно. (И хвать бутылку. И человеку прямо в лицо, в лицо!)
Эх, если б это сделала Катя! Один раз она с ребятами спряталась за тем самым забором, где расклеивают афиши. Люди подходили читать афиши, а ребята пуляли в них с той стороны забора, через дырочку, из спринцовки. Чистой-чистой водой.
Что тут бы-ыло! Не спрашивайте. Спринцовка! Невидаль! Не видывали воды!..
В парикмахерскую вернулся старик, которого недавно подстригла мама. Он вышел из парикмахерской и опомнился: он хотел, мол, чтобы его подстригли до этих пор, а его, мол, подстригли до этих пор.
Подошёл толстощёкий заведующий. Он сказал: «Клиент — он вправе, Нинель Александровна, мастер обязан прислушиваться к голосу клиентуры».
Старик орал. И мама к нему прислушивалась. Но голос был у того старика до того громкий, что вовсе не надо было прислушиваться — и так отлично слыхать.
Всё смешалось: солнце, мухи, крик старика, волосы на полу… И снова выскочила швабра уборщицы и ну кивать, ну кивать!
Потом настал обеденный перерыв. Дверь в парикмахерскую загородили стулом.
К дверному стеклу (снаружи) подошёл папа. Он сказал маме:
— Эй, рыжая!
А в руках у него был батон, три пончика и два огурца.
Папе открыли дверь (отстранили стул). Он положил еду на стол и увидал Катю.
— Уведи ты её отсюда, терпенья нет! — попросила мама.
— Куда же это я её уведу, интересно? — ответил папа.
— В тартарары, — объяснила мама.
И вот они сели все трое к столу и стали закусывать.
— Ты сыта? — спросила мама у Кати.
— Пить хочу, — ответила Катя.
— Мы не дома, — сказала мама. — Надоела, терпенья нет.
Глава II. Катя уходит в Тартарары
Обеденный перерыв окончился: папа ушёл. В парикмахерской отставили от дверей стул.
— Катя!.. Сиди спокойно.
Катя вздохнула и очень спокойно, перебирая ногами в коричневых, потёртых ботиночках, вышли из парикмахерской; она отправилась в Тартарары: энергично засеменила по набережной своими осенними, коричневыми ботинками.
— Девочка, у тебя спустился чулок.
— Хорошо. Застегните, — миролюбиво сказала Катя.
И пожилая тётка в шляпе, брюках и тёмных очках покорно поправила ей чулок.
Кате и так было хорошо: со спущенным. Но если они хотят…
Жарко. До того жарко, что даже мягко ступать по набережной.
На скамейке, что против моря, сидели женщины и, разувшись, вытянув голые ноги, грели их на ограде набережной. От удовольствия они шевелили босыми пальцами. Ноги были у них как есть совершенно голые. На земле, на асфальте, стояли туфли и сандалеты.
Если привстать на цыпочки и поглядеть за ограду набережной, внизу виднелись люди. Они лежали на камешках возле моря; носы у них были заклеены бумажками.
От каждого камня шёл пар, хотя на дворе был май, будто душное облако поднималось над каждым камнем. Дальше, над морем, оно становилось сплошное, дрожащее… Марево! Катя знала, что это марево. Оно жило над морем.
В море купались люди. И в лодках тоже сидели люди. На головах у них были шляпы.
У автомата, где сельтерская, млела толпа.
— Я тоже хочу, — вздохнув, сказала Катя.
— Ладно, — ответили ей. — Какую тебе? С сиропом?
— Могу с сиропом, — сказала Катя.
Она и не знала, что ей так сильно хочется пить. Пила, зажмурившись, сунув нос в стакан, глубоко вздыхая.
— Всё?
— Ладно. Всё! — дружелюбно сказала Катя. И вдруг увидела самое интересное: гудронили асфальтовые дороги.
Кусок дороги на набережной был совершенно чёрный. На нём полёживал длинный вал, и никто не трогал его. Вал был похож на катушку для ниток.
Всё блестело под солнцем. Дорога плавилась каждой ещё не застывшей каплей.
— Отойдите!.. Кажется, видите — здесь работают?! — горланили тётки-гудронщицы. И, сидя на зелёных парковых скамьях, курили и ели солёные огурцы.
Они были в красивых пёстрых косынках. Они были в ботиночках, как у Кати. И в брюках, как у тёток на набережной. Только брюки в гудроне.
— Эй, пацанка с чулком! В ботиночках!.. Может, хочешь солёного огурца?
— Могу.
И Катя принялась есть.
Молодая тётка, в веснушках, с косынкой по самые брови, запихивала ей в рот при каждом куске огурчика по кусочку хлеба.
— Гудронить хочешь?
— Могу.
— Айда в нашу бригаду!
— Нет. Я ещё не умею курить, — огорчённо сказала Катя.
Женщина громко захохотала, запрыгали завязанные на затылке края косынки в горошину.
— Ты что же, хочешь сказать, что у нас не работа, а перекур?
Катя именно это хотела сказать. Наконец у кого-то нашлось для неё хоть немного времени, чтобы поговорить. Она была готова поговорить. Но тут она увидела папу. Папа шёл по набережной и что-то искал. Он шёл и оглядывался. Увидев Катю, папа спросил:
— И куда тебя черти носят?! У тебя расстегнулся чулок.
— Застегни, — покорно сказала Катя.
И папа ей застегнул чулок. Потом он вздохнул, немножко подумал и посадил её к себе на плечо. Сверху Кате сделалось видно море.
Глава III. У отца на закорках
Море блестело. Это была морская земля. На море стоял пароход. Он не шевелился. Пароход был большой. Как дом. Настоящий дом. С окошками. Без трубы.
Папа шёл с Катей по набережной. Над ней было солнце. Над нею были деревья: посредине неба — шары из зелени. Пыльной зелени.
Голову Кате сильно пекло.
— Куда шляпчонку девала? — поинтересовался папа.
— Не было шляпы, — сказала Катя.
…Длинной шпалерой развёртывались по правую сторону Кати окна больших магазинов, они блестели.
На углах торговали цветами. Тётенька в белой майке продавала тетради и книги. Люди бея всякого дела шагали туда и назад. Кате сверкало в глаза с обеих сторон; с одной стороны море, с другой — витрины. Мороженщицы торговали мороженым. Все вокруг, сколько людей было на свете, ели мороженое. В угловом магазине темнела через стекло треугольная горка; вишни. Сверху Катя увидела потолок магазина. По магазинному потолку летали голые мальчики и большая рыба, задравшая хвост.
А папа всё шагал и шагал по набережной. Одной рукой он придерживал Катю.
— Побыстрее, — сказала Катя и легонько толкнула папу.
— Ты долго будешь мною командовать? — удивился папа. И убыстрил шаг.
Они вышли на улицу. Эта улица была настоящая, безо всякого моря. Здесь не было моря, но бегали грузовики. Посередине улица была выложена лобастым, старым булыжником. По правую сторону стояла гора. На горе — миндальное дерево. Животики у миндалей были розовые, а вокруг всё белое… Лепестки миндаля ещё не совсем осыпались. Он начинал цвести, как только появилось первое солнце. Просыпался от зимней спячки.
И ещё миндальное дерево росло у церквушки, что на горе. Куда ни глянешь, повсюду миндаль. Тут и там миндаль. И всюду с розовыми животиками. Может, у миндалей были листья, но очень маленькие. Эти листья не шевелились — отяжелели от пыли. Над землёй носилось белое облако — это дышали машины, и пыль, пыль…
Люди толкали друг друга на узеньких тротуарах. В гору взбирались старые лестницы с обкромсанными ступенями. Улица грохотала. Если закрыть глаза, начинало казаться, что улица поёт камнями, гудками и голосами…
Папа и Катя шагнули под ветки деревьев. Ветки цветущего миндаля задели Катину щёку, запахло вялой листвой.
— Гражданин, у девочки расстегнулся чулок.
— А будь оно трижды неладно! — ответил папа.
И вдруг побежал ветер. Раздался шорох. Заговорили деревья. Деревья заговорили с Катей. Недолго шумели они, но успели ей рассказать, что у неё одной самая что ни на есть большущая шляпа: небо. И что кисточка её шляпы что ни на есть самая большая и жёлтая, золотая: солнце. Деревья успели подробно рассказать Кате, до чего же надоело им стоять и шуметь. Никто их не слушает, никто не хочет с ними поговорить. Всем некогда.