Я вздрогнул, я вскрикнул, я бросился к барьеру ложи, устремив на сцену глаза. Это была Инеc, сама Инеc!
Первым моим побуждением было найти в окружающей меня обстановке какое-то подтверждение тому, что я в Барселоне, в театре, что я не обманут моим воображением, как это бывало каждый день в течение двух лет, что мне не снится один из обычных моих снов. Я попытался ухватиться за что-нибудь такое, что могло бы убедить меня в истинности моих ощущений. Я нашел руку Эстеллы и крепко сжал ее.
– Как! – сказала она с улыбкой. – Вы ведь были так уверены, что вооружены против всех соблазнов женского голоса! Педрина только начинает, а вы уже вне себя!..
– Уверены ли вы, Эстелла, – спросил я, – что это Педрина? Точно ли вы знаете, что это женщина, актриса, а не видение?
– Да, – отвечала она, – в самом деле, эта женщина – необычайная актриса, певица, какой, может быть, никто никогда не слыхал, но не думаю, чтобы это было что-нибудь большее. Берегитесь, – прибавила она холодно, – в вашем восторге есть что-то тревожное для тех, кто вас любит. Вы, можно полагать, не первый, кого вид ее сводит с ума, и такая слабость сердца не понравилась бы, вероятно, ни вашей жене, ни вашей возлюбленной.
С этими словами она совсем отняла свою руку, и я ее отпустил; Педрина все еще пела.
Потом она стала танцевать, и моя мысль, которую она увлекла за собой, безропотно отдалась всем впечатлениям, какие ей угодно было внушить. Безумие, охватившее всех, делало мое безумие незаметным, но еще усиливало его; годы, истекшие между двумя нашими встречами, исчезли для меня, ибо память моя не сохранила от этого времени ни одного ощущения подобного свойства и подобной силы; мне казалось, что я все еще в замке Гисмондо, но только гораздо более обширном, разукрашенном, наполненном огромной толпой, и крики восторга, несшиеся отовсюду, отдавались в моих ушах как ликование демонов, а Педрина, охваченная безумием вдохновения, которое только ад может внушать и поддерживать, продолжала носиться по сцене, убегать, возвращаться, взлетать, гонимая непобедимым порывом, пока наконец, задыхающаяся, изнемогающая, уничтоженная, она не упала на руки статистов, произнеся с раздирающим душу выражением имя, которое, мне показалось, я расслышал и которое болью отозвалось в моем сердце.
– Сержи умер! – вскричал я, заливаясь слезами, протягивая руки в сторону сцены.
– Вы решительно сошли с ума! – сказала Эстелла, удерживая меня на месте. – Но успокойтесь, наконец! Ее уже нет!
«Сошел с ума! – повторил я про себя. – Может быть, это и в самом деле так? Быть может, я видел то, чего на самом деле не было? И слышал ли я в действительности то, что, мне казалось, я слышал?.. Сошел с ума, великий боже! Отделен от всего мира и от Эстеллы болезнью, которая сделает меня предметом людских пересудов! Роковой замок Гисмондо, не это ли наказание ты уготовил для дерзких, осмелившихся проникнуть в твои тайны? Тысячу раз счастлив Сержи, умерший на полях Люцена!»
Я был погружен в эти мысли, когда почувствовал, что Эстелла взяла мою руку – пора было выходить из театра.
– Увы! – сказал я ей, вздрагивая, ибо я начал приходить в себя. – Я, наверно, вызываю у вас жалость, но вы пожалели бы меня еще более, если бы знали историю, рассказать которую я не имею права. То, что произошло со мной, – только продолжение страшной галлюцинации, от которой мой ум так никогда полностью и не освободился. Позвольте мне остаться наедине с моими мыслями и, насколько я буду способен, привести их в порядок и последовательность. Сегодня радости беседы не для меня; завтра я буду спокойнее.
– Завтра ты будешь таким, каким тебе будет угодно, – сказал, подходя к нам, Пабло, до которого донеслись эти последние слова, – но ты, конечно, не покинешь нас сегодня вечером. Впрочем, – добавил он, – чтобы убедить тебя, я больше рассчитываю на уговоры Эстеллы, чем на мои собственные.
– Да полно, – спросила она, – согласитесь ли вы отдать нам время, которое вы, конечно, собираетесь посвятить Педрине?
– Ради бога! – воскликнул я. – Не произносите более этого имени, дорогая Эстелла, ибо чувство, которое я испытываю, не похоже ни на одно из тех, которые вы можете во мне заподозрить, кроме, может быть, чувства ужаса. Ах, почему я не могу высказаться яснее!
Пришлось уступить. Я сел за стол, но не принял участия в ужине; как я и ожидал, речи только и было что о Педрине.
– Интерес, который вам внушает эта удивительная женщина, – сказал вдруг Пабло, – уже настолько велик, что вряд ли можно чем-либо еще усилить его. Но все же, что бы вы сказали, если бы вам были известны ее приключения, часть которых происходила, правда, в Барселоне, однако в то время, когда большинство из нас еще не обосновалось здесь? Вам пришлось бы согласиться, что несчастья Педрины не менее поразительны, чем ее дарования.
Никто не проронил ни слова, ибо все слушали, и Пабло, заметив это, продолжал:
– Педрина не принадлежит к тому слою общества, откуда обычно выходят ей подобные и где обычно вербуются бродячие труппы, предназначенные судьбой для увеселения толпы. Она носит имя, которое в давние времена принадлежало одному из самых знаменитых семейств Испании. Ее зовут Инес де Лас Сьеррас!
– Инес де Лас Сьеррас! – вскричал я, вставая с места в неописуемом возбуждении. – Инес де Лас Сьеррас! Значит, это правда! Но знаешь ли ты, Пабло, кто такая Инес де Лас Сьеррас? Знаешь ли ты, откуда она явилась и благодаря какой страшной привилегии она выступает в театре?
– Я знаю, – сказал Пабло улыбаясь, – что она – необыкновенное и несчастное создание и что жизнь ее, во всяком случае, заслуживает в такой же мере жалости, как и восхищения. Что до чувств, которые вызывает у тебя ее имя, то они, конечно, меня не удивляют, ибо, вероятно, это имя не раз поражало тебя в скорбных жалобах наших romanceros [36]. История, которую она напоминает нашему другу, – добавил он, обращаясь к остальным присутствующим, – это одно из народных преданий Средневековья, основанных, вероятно, на событиях истинных или только кажущихся такими, которые удерживались в памяти людей из поколения в поколение, пока за ними не закрепился своего рода исторический авторитет. Как бы то ни было, но эта история была широко известна уже в шестнадцатом веке, – ведь из-за нее могущественная фамилия де Лас Сьеррас была вынуждена покинуть родину, захватив с собой все свое состояние, и, воспользовавшись новейшими открытиями мореплавателей, перенести свою резиденцию в Мексику. Достоверно то, что трагическая судьба, преследовавшая ее, в других широтах не стала менее жестокой. Мне не раз приходилось слышать, что в течение трех столетий все старшие в этом роду погибали от шпаги.
В начале столетия, четырнадцатый год которого мы переживаем, последний из благородных сеньоров де Лас Сьеррас все еще жил в Мексике. Смерть похитила у него жену, и у него осталась единственная дочь лет шести или семи, которую он назвал Инеc. Никогда более блестящие способности не проявлялись в таком нежном возрасте, и маркиз де Лас Сьеррас ничего не пожалел на воспитание дарований, обещавших его старости столько славы и столько счастья. Действительно, какое бы это для него было счастье, если бы воспитание единственной дочери могло поглотить всю его заботливость и нежность! Но вскоре он ощутил роковую необходимость заполнить иным чувством глубокую пустоту своего сердца. Он полюбил, поверил, что и он любим, и гордился своим выбором, более того – радовался, что даст своей прекрасной Инеc вторую мать, а дал ей неумолимого врага. Живой ум Инеc не замедлил постигнуть все трудности нового положения. Она вскоре поняла, что искусство, бывшее для нее до сих пор только развлечением и удовольствием, может в один прекрасный день превратиться в единственный источник существования. С этих пор она отдалась ему с пылом, который увенчали беспримерные успехи, и через несколько лет ей уже нельзя было найти учителей. Самый искусный и самонадеянный из них почел бы для себя честью брать у нее уроки; но она дорого заплатила за свои успехи, если правда, что с этого времени ее столь ясный и блестящий ум, утомленный непомерным трудом, начал постепенно помрачаться и какие-то припадки, проходившие, впрочем, быстро, стали изобличать смуту в ее сознании как раз в такой момент, когда ей, казалось, больше не к чему было и стремиться.
Однажды в особняк маркиза де Лас Сьеррас принесли его бездыханное тело. Пронзенное несколькими ударами шпаги, оно было найдено в пустынном месте, где не оказалось ничего, что могло бы пролить хоть некоторый свет на причины этого жестокого убийства и на самого убийцу. Однако людская молва не замедлила указать преступника. Отец Инеc не имел явных врагов, но до своей второй женитьбы он имел соперника, известного в Мексике неистовством своих страстей и бешенством характера. Мысленно все называли имя этого человека, но всеобщее подозрение не могло перейти в обвинение, потому что отсутствовало даже подобие улик. Как бы то ни было, эти догадки приобрели новую убедительность, когда через несколько месяцев вдова убитого перешла в объятия убийцы, и хотя ничто другое не подтверждало их, ничто, во всяком случае, их и не опровергало. Инеc, таким образом, осталась в доме своих предков одна, в обществе двух людей, которые были ей одинаково чужды, которых тайный инстинкт делал ей одинаково отвратительными, а между тем закон слепо доверил им права, заменявшие собой отцовскую власть. Припадки, и прежде иногда угрожавшие ее рассудку, участились ужасающим образом, и никто этому не удивился, хотя вообще никто не знал и половины ее страданий.
В Мексико жил молодой сицилиец, называвший себя Гаэтано Филиппи, прежняя жизнь которого, по-видимому, скрывала какую-то подозрительную тайну. Поверхностное знакомство с искусствами, приятная, но легкомысленная болтовня, элегантные манеры, отдававшие заученностью и аффектацией, тот светский лоск, которым люди порядочные обязаны воспитанию, а интриганы – привычке вращаться в свете, все это позволило ему войти в высшее общество, куда его развращенность должна была бы закрыть ему доступ. Инес, которой едва исполнилось шестнадцать лет, была слишком простодушна и в то же время слишком восторженна, чтобы разгадать эту обманчивую внешность.