вспомним, что прикасались Гробу Господню и иудейские старейшины и фарисеи; но поелику их привели к нему не истина, а лицемерие, не вера, а неверие, не любовь, а вражда, то они не проникли до внутреннего света Гроба Господня, а только снаружи положили на нем печать, и ни для кого более, как только для себя; неверием и враждою они сами себе заградили вход в тайну Христову, которой не могли скрыть от мира. Христе Господи, Иже во гробе плотски, во аде же с душою, яко Бог, в рай же с разбойником, и на престоле был еси со Отцем и Духом, вся исполняяй неописанный, и с нами до скончания века пребыти обещал еси! Даруй нам из созерцания Твоего живоносного гроба выну почерпать внутренний свет, и радость, и благодать, и надежду нашего воскресения, не в суд, но в жизнь вечную. Аминь.
Во всей этой речи — искреннее ликование перед святыней и радость от того, что он может предоставить возлюбленным своим чадам возможность прикоснуться ко Гробу Христову здесь, в глубине России, а не в Иерусалиме, в коем ему и самому ни разу не доведется побывать. А Муравьев, поди ж ты, хотел себе оставить!..
Митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский, а им с 1848 года являлся Никанор (Клементьевский), получив список речи Филарета в день отдания Пасхи, одобрил к печати, но все, что касалось камня, вычеркнул, показав тем самым, что не очень-то доверяет достоверности святыни: точно ли, что это камень от самого Гроба Господня, а может, подделка, обман? Такое недоверие оскорбило Филарета. Получалось, в Петербурге не верили не только Муравьеву, но и ему, который так искренне восчувствовал святыню. Никанор вскоре спохватился и разрешил напечатать текст полностью в «Творениях святых отец» за 1850 год.
Осенью дом Романовых отмечал двадцатипятилетие восшествия на престол государя Николая Павловича. Подумать только! — вот уже и четверть века миновало с той тревожной поры, когда отошел его брат Александр и прокатилась декабрьская смута. Очерчивая эту целую эпоху, Филарет говорил о том, что и двадцатипятилетие «пребывания, деятельности, подвигов в известном состоянии жизни представляет такое поприще, которое пройти значит одержать не малую победу над всеизменяющею силою времени», хвалил государя за прекращение смуты и победы в войнах, отметил подавление недавних мятежей и уже отдаленных во времени польских восстаний, «когда народ, не совсем иноплеменный, утраченное им достоинство царства получивший только по милости русского царя и доведенный до беспримерного в прежней истории его благоустройства и благосостояния, воздал за благодеяния неблагодарностью, и за благоуправление — мятежом. Грозен и неотвратим был громовый удар Царской правды, поразивший крамолу и своеволие…». Святитель отметил успехи в законодательстве. Упомянул о возвращении двух миллионов униатов в лоно православной церкви. И пожелал народу чтить своего царя.
То есть вновь выступил как ярый реакционер. Знал, какую ненависть вызывает в стане поборников демократии и свободы.
Свобода! Пьянящее, окрыляющее, летучее слово. Сколько уж десятилетий из всех углов, из всех щелей слышалось: «Свобода!» Будто весь мир пребывал в тюремном заключении и мечтал о том дне, когда окончится срок. И вся религиозная будущность человечества заключалась в двух разных полярных пониманиях свободы.
Летом 1851 года в Успенском соборе Кремля святитель Филарет выступил с проповедью, которую можно вполне наименовать манифестом свободы в его христианском понимании. Он взял эпиграфом слова из Первого послания апостола Петра, где говорилось о свободных рабах Божьих и о тех, кто использует свободу для прикрытия зла. Он говорил:
— Некоторые под именем свободы хотят понимать способность и невозбранность делать все, что хочешь. Это мечта; и мечта не просто несбыточная и нелепая, но беззаконная и пагубная. Знаете ли, кто первый на земли прельщен был сею мечтою? — Первый человек, Адам. Получив при сотворении высокие способности и могущественные силы, быв поставлен владыкою рая и земли, он пользовался обширнейшею свободою, какую может иметь сотворенное существо… Удивительно покушение праотца незаконно расширить область свободы, и без того почти всемирную; впрочем, оно может быть объяснено недостатком знания опытного, хитростью искусителя и самою обширностью действительного владычества, при которой легко было не остановиться перед пределом по-видимому ничтожным… Поймите, мечтатели безграничной свободы, гибельное безумие ваших мечтаний, — поймите, наконец, хотя после жестоких опытов, когда сокрушавшая свои пределы свобода не раз обагряла лице земли неповинною кровью и, проливая потоки крови человеческой, утопляла в них и сама себя!.. Но как же правильнее понять и определить свободу? — Любомудрие учит, что свобода есть способность и невозбранность разумно избирать и делать лучшее и что она по естеству есть достояние каждого человека. Чего бы, кажется, и желать более? Но сие учение имеет свой свет на высоте умозрения природы человеческой, как она должна быть; а нисходя к опыту и деятельности, какова она есть, оно встречает темноту и преткновения… Что сказать о свободе людей, которые хотя не в рабстве ни у кого, но покорены чувственности, обладаемы страстью, одержимы злою привычкою? Свободен ли корыстолюбец? Не закован ли в золотые оковы? Свободен ли плотоугодник? Не связан ли, если не жестокими узами, то мягкими сетями? Свободен ли гордый и честолюбивый? Не прикован ли, не за руки и за ноги, но головою и сердцем, не прикован ли к своему собственному истукану?.. Наблюдение над людьми и над обществами человеческими показывает, что люди, более попустившие себя в сие внутреннее, нравственное рабство — в рабство грехам, страстям, порокам, — чаще других являются ревнителями внешней свободы, — сколь возможно расширенной свободы в обществе человеческом пред законом и властью. Но расширение внешней свободы будет ли способствовать им к освобождению от рабства внутреннего? — Нет причины так думать. С большею вероятностью опасаться должно противного. В ком чувственность, страсть, порок уже получили преобладание, тот, по отдалении преград, противопоставляемых порочным действиям законом и властью, конечно, неудержимее прежнего предастся удовлетворению страстей и похотей и внешнею свободою воспользуется только для того, чтобы глубже погружаться во внутреннее рабство. Несчастная свобода, — которую, как изъяснился апостол, имеют, яко прикровение злобы! Благословим закон и власть, которые, поставляя, указуя и защищая по необходимости поставленные пределы свободным действиям, сколько могут, препятствуют злоупотреблению свободы естественной и распространению нравственного рабства, то есть рабства греху, страстям и порокам… Здесь вновь представляется вопрос: что же есть истинная свобода, и кто может ее дать, и особенно — возвратить утратившему ее грехом? — Истинная свобода есть деятельная способность человека, не порабощенного греху, не тяготимого осуждающею совестью, избирать лучшее при свете истины Божией и приводить оное в действие при помощи благодатной силы Божией… Возлюбим свободу христианскую, — свободу от греха, от страсти, от порока, свободу охотно повиноваться закону и власти и делать добро Господа ради, по вере и любви к Нему.
Глава двадцать четвертаяЖАТВА СМЕРТИ1852-1856
«Свобода или смерть!» — девиз многих столетий. Как будто человек вечно выбирает, на ком из двух этих сестер жениться. А порой приглядишься — сестры-то близнецы! Как только где-то крикнут: «Свобода!» — тут же вскоре жди, что прокричат: «Смерть!» И пойдет страда.
На сей раз Россию ждала страда севастопольская. Она начнется вот-вот, но уже несколько лет птицы свободы и смерти мельтешили в воздухе, приглядываясь, кого клюнуть.
Эта гибельная жатва началась Великим постом 1852 года, когда умер Гоголь. Пять лет со дня выхода «Выбранных мест из переписки с друзьями» продолжался его медленный и в то же время стремительный уход из жизни временной в жизнь вечную. Освистанный и непонятый, он отправился в Иерусалим. Там в награду за молитвенное усердие наместник патриарха митрополит Петрас Мелетий наградил его маленькой частью от камня Гроба Господня и частью дерева от двери храма Воскресения, которая сгорела во время пожара 1808 года. Из святых мест Николай Васильевич вернулся еще более уверенный в своем призвании. «Всякому человеку следует выполнить на земле призванье свое добросовестно и честно, — говорил он в 1850 году. — Чувствуя, по мере прибавленья годов, что за всякое слово, сказанное здесь, дам ответ там, я должен подвергать мои сочиненья несравненно большему соображенью и осмотрительности, чем сколько делает молодой, не испытанный жизнью писатель». Говорят о болезни, которая якобы охватила Гоголя и свела в могилу, говорят о психическом расстройстве. Нужно же говорить о его излечении от той болезни, которой заражено подавляющее большинство человечества, и болезнь эта — суета мира.
Многие отмечали некое необыкновенное спокойствие, поселившееся в Николае Васильевиче. «Четвертого дня приехал сюда Гоголь, возвращаясь из Иерусалима, он, кажется, очень и очень успел над собою, и внутренние успехи выражаются в его внешнем спокойствии», — писал из Киева живописцу Александру Иванову предприниматель, славянофил Федор Васильевич Чижов.
«Лицо его носило отпечаток перемены, которая воспоследовала в душе его. Прежде ему были ясны люди; но он был закрыт для них, и одна ирония показывалась наружу. Она колола их острым его носом, жгла его выразительными глазами; его боялись. Теперь он сделался ясным для других; он добр, он мягок, он братски сочувствует людям, он так доступен, он снисходителен, он дышит христианством», — писала в своих воспоминаниях княжна Варвара Николаевна Репнина-Волконская.
«По его действиям, как я замечала, видно, что он обратился более всего к Евангелию, и мне советовал, чтобы постоянно на столе лежало Евангелие. «Почаще читай, ты увидишь, что Бог не требует долго стоять на молитве, а всегда помнить Его учение во всех твоих делах». Он всегда при себе держал Евангелие, даже в дороге. Когда он ездил с нами в Сорочинцы, в экипаже читал Евангелие. Видна была его любовь ко всем. Никогда я не слыхала, чтобы он кого осудил. Он своими трудовыми деньгами многим помогал…» — вспоминала сестра Гоголя Ольга Васильевна Гоголь-Головня.