«Путешествие к другу детства» было опубликовано в альманахе «Молодой Ленинград» за 1966 год. Тогда же я столкнулся с Иосифом на Невском проспекте и он отвел меня в скверик: «Надо поговорить». О чем бы это? Оказалось, о Генрихе. Иосиф уже прочитал мое «Путешествие…», и ему не понравилось. Мне и самому не очень нравилось, но я не хотел бы это слышать от других. Я надулся и сказал, что вещь была слишком заредактирована, что в оригинале лучше. «Все равно слишком однозначно, – заключил Иосиф, – меня интересует уже другой уровень». Этот «другой уровень» меня уже задел.
И медленно расходятся без драки:
Собака, будто нету петуха,
Петух, как будто не было собаки.
Писал Александр Кушнер в то же время.
Нас, как бы то ни было, печатали, Иосифа – нет.
Мы участвовали в городских соревнованиях, а он сразу собрался на первенство мира.
Примечательно в этом смысле другое воспоминание, через тридцать с лишним лет… 1988 год, Лондон, Королевское Географическое общество, поэтическое чтение: два Нобелевских лауреата Чеслав Милош и Иосиф Бродский и один арабский кандидат на ту же премию. Клубный, викторианский, чем-то родной имперский интерьер. Не слишком большой зал, своя публика.
Я был взволнован, но не поэзией, а географией. С детства бредил я путешествиями: у меня был свой «культ личности» – Пржевальского. Сталинский фильм о нем я просмотрел энное количество раз. Фильм заканчивался как раз триумфальным шествием Николая Михайловича по ступеням парадной лестницы того Географического общества, в котором я разглядывал сейчас скромный стенд с портретами великих путешественников, разыскивая Пржевальского. Нашел Грум-Гржимайло и Тянь-Шанского… и наконец! «Нашел?» – услышал я за плечом. И это был Иосиф. «Да! – радостно откликнулся я. – Пржевальский был моим кумиром». Иосиф хмыкнул: «И я на том же фильме сказал себе, что взойду по этой лестнице!»
Не однозначно ли это, Иосиф? Как тебе теперь мифы о том, что Сталин был сыном Пржевальского, а ты был назван в его честь? История как стадион для соревнований по поведению…
Вспомним наше время, то есть юность.
Мечтой Пржевальского была Лхаса. Он отправился достичь ее в пятый раз и так и не достиг, умер на берегу Иссык-Куля. Я почему-то не сомневался, что мне удастся осуществить его мечту («Русский с китайцем братья навек!» – пели мы на гастролях китайского цирка).
Рекордсмен СССР Илясов (1 м 99 см) десятилетиями не мог выполнить норматив мастера спорта СССР (2 м), и когда я в пятнадцать лет с первой попытки взял («ножницами»!) 1 м 55 см, то мне показалось, что через два года я преодолею два метра.
Единственный мировой рекорд в СССР принадлежал тогда Григорию Новаку в жиме (виду, впоследствии отмененному). Он прибавлял по полкило в год и посвящал свой рекордный вес Сталину.
И вот что любопытно: стоило приподнять железный занавес и выпустить наших спортсменов за границу (хотя бы и в Финляндию), как рекорды прямо посыпались, впрочем, поначалу по тяжким видам спорта (метание у женщин). Шел 1952 год, тогда-то я и начал свою атлетику, по собственной системе. Сталин все-таки умер, сыновья Новака подросли, и он ушел с ними в цирк на силовое жонглирование.
Но должен был случиться ХХ съезд, чтобы возникли Брумель и Власов. Стрельцов и Гагарин.
(Недавно я оказался на Новодевичьем кладбище по поводу внезапному и страшному: хоронили сгоревшую в собственной квартире на Страстную Пятницу вдову Даниила Андреева, великого путешественника по иным мирам. Было о чем задуматься! Я бродил меж могил и вдруг наткнулся на могилу знакомого – академика Бориса Викторовича Раушенбаха, создателя того топлива, что вывело Гагарина на орбиту… Каково же было мое удивление, когда соседней оказалась могила Валерия Брумеля! Две немецких фамилии, два борца с земным тяготением… «Бывают странные сближения», – сказал Пушкин.)
Что же такое тогда случилось, что Брумелю и Власову удалось сразу то (лучше всех в мире поднять планку и выше головы и над головой), что десятилетиями не давалось в нашей стране до них никому? Вопрос на засыпку. И ответ один: свобода. Хотя какая там свобода! Всего лишь надежда.
Однако уровень сразу был обозначен такой, что надежды другим не оставлял.
С китайцами поссорились, и Лхаса отдалилась на дистанцию Пржевальского.
Пришлось браться за перо.
Если не путешественниками и спортсменами, то скитальцами пришлось стать.
Спорт как текст и текст как спорт – тоже дубль.
Только текст – это личный рекорд, а не соревнование за первое место.
Литература – это не профессия, а состояние текста. Состоялся – не состоялся… Текст – это то, чего не было, а потом есть всегда. Все, что не подходит под это определение, текстом еще не является. Время – беспощадный судья.
Все настоящие тексты – рекорды.
Спортсмен ли Стерн?
Стерн не спортсмен.
Есть абсолютные рекорды –
Сраженье с мельницею есть
Не то, что бить друг другу морды.
Пройдут века, пройдут народы,
И только собственная честь
Лишь после смерти входит в моду.
Сервантес левою рукой
Писал копье и рвался в бой.
В бою бессмертны только бредни,
И не дописан «Тристрам Шенди».
Итак, интеллектуализм и свобода оказываются в основе эволюции спорта.
Когда я думаю о будущем спорта, то все чаще, что дисциплины спорта в ХХI веке отойдут, доведя до человеческого предела сантиметры, секунды и килограммы, уступив пока что экзотическим и экстремальным – фристайлу и серфингу всякого рода: координации владения центром тяжести, то есть гармонической общей ловкости – свободе и красоте, то есть стилю. А то что такое? Один бегает, другой прыгает, третий железки ворочает… Неестественный отбор. Выращиваются из людей кенгуру и медведи – зоопарк какой-то.
Возможности человека эксплуатируются и преувеличиваются – как операции на конвейере: один гайку крутит, другой гвоздь забивает… Молодым это уже не нравится. В спорте их начинает манить не карьера, а свобода.
На моих глазах отмирал жим, хоккей с мячом, отмирает ходьба… Марафонский бег и десятиборье сохраняются как дань античности. Зато возникает вдруг стрельба из лука.
Мы вступили в эпоху, когда уже виды спорта борются между собой: вольная борьба с классической, самбо с дзюдо, бокс с карате, – косясь в сторону еще более редких единоборств. Идет разговор о введении в олимпийскую программу то тенниса, то гольфа, то бильярда, то бриджа.
Иногда мне нравится человек: он все-таки хочет подчинить себе порожденные им технологии, освободив их для себя. Спорт все-таки высвобождает возможности, а не закрепощает их.
Ибо на что мы смотрим и за что болеем? что со-переживаем?
Восхищаясь, мы не завидуем – вот урок! Еще Пушкин говорил: «Зависть – сестра соревнования, следственно из хорошего роду».
Описав эту мертвую петлю опыта, я объединяю здесь две давние повести в одну книгу, как бы сам начав понимать, о чем все это. Это уже третий дубль (после «Дачной местности» и «Путешественника»). Этот дубль – о спорте. Как вопрос и ответ. «Путешествие к другу детства» – это как бы психология соревнования: двух характеров, спортивного и неспортивного; «Колесо» – это уже физиология состязания, его состав. Вместе получается что-то вроде психофизики спорта. Обе повести, хотя и относятся по жанру к путешествиям, по форме являются наиболее игровыми, что, по пониманию автора, органично для самого предмета описания.
Границы ревности
[3]
Желание побыстрее стать старше обостряется в исторические эпохи, как и желание дождаться перемен во внеисторические.
Война или революция нарезают рождения на поколения с удивительной частотой: разница в два–три года становится принципиальной: прошел всю войну, успел повоевать, не успел… Потом: помню всю войну, помню День Победы… Как будто столь разные люди могли учиться в одной школе с первого по десятый класс, а старшие братья уже в вузе (от Александра Володина до Иосифа Бродского).
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас…
Пушкин причислял себя к «военному» поколению еще в Лицее.
Виквик (в просторечии Виктор Викторович Конецкий) жаловался мне так: «А у меня никогда не было дня рождения – он всегда был у Пушкина». Имелось в виду, что он родился в тот же день, 6 июня. Я его утешал, как мог: мол, не в июне, а в мае Пушкин родился (это все большевики напутали).
Думаю, что то, что он не успел попасть на фронт, было более серьезным его комплексом. Зато он участвовал (как выпускник Военно-морского училища) в Параде Победы в 1945-м и очень смешно об этом рассказывал (он всегда старался «не показывать виду», то есть его и показывал). Мы оба были «дети войны»: он выпускник, а я первоклассник.
И вдруг оказались в одной писательской лодке, где разница в возрасте легко стирается успехом, то есть ревностью и завистью. Завидовать было ниже нашего достоинства, а вот ревновать мы друг друга могли. Это опять как в школе: запоминаешь старшеклассников, а младшеклассников будто и вообще нету. Конецкий был уже имя, когда я стал продвигаться с первыми своими публикациями. Зато преимущество младшеклассников в том, что они ни в грош не ставят своих непосредственных предшественников, автоматически полагая именно себя на гребне времени, мне помогло. Впрочем, это единственный шанс быть сразу первым, а не когда-нибудь потом. Конечно, я мог сомневаться в достоинствах прозы Конецкого, если ни разу его не читал, а у него уже и книга в Париже, и фильм про тигров, не говоря уже о капитанском кителе! Казалось, что он и посматривал на меня как на нерадивого матроса, недодраившего положенный ему шкот, и, если бы мог, выдал бы мне два наряда вне очереди. Но однажды эти мои подозрения пали. Смирись, гордый человек! На самом деле гораздо приятнее поймать себя на мелочности, чем уличить товарища.