— Еще два кофе, пожалуйста. И два кусочка белого торта.
— Я не буду, Ань. Я торты не ем.
— Тогда один кусок белого торта.
Я в отличие от некоторых торты ела — с большим удовольствием. Достала из сумочки помаду, и карандаш с кисточкой, и пудреницу, и долго и тщательно поправляла макияж.
— Можно позвонить?
Юля быстро ткнула пальцем в сторону моего телефона.
— Звони, конечно.
Она замешкалась, беря в руки телефон, вертя его так, словно видела в первый раз. Я только сейчас сообразила, что она не представляет, как им пользоваться — а спросить не решается, думает, что будет выглядеть как дура. Ну естественно, она же такую крутую из себя строила — и вот вся крутость улетучилась.
— Номер набери, а потом нажми на зеленую кнопку, — посоветовала спокойно.
— Да я знаю, знаю — просто модель странная…
«Устаревшая?» — хотела спросить язвительно, но сдержалась.
Времени оставалось не много, как раз выпить еще чашечку кофе, съесть обожаемый мной кусок торта, от которого я не в силах отказаться, и тронуться в путь. Большое окно помрачнело, и пальма в пластмассовой кадке смотрелась скорее нелепо, чем экзотично на фоне выделяющихся в темноте грязно-белых сугробов. Насморк был у московской зимы, и одинокий желтый глаз луны слезился от безысходной этой простуды на черной коже неба.
И я смотрела в этот периодически замутняющийся дымом облаков глаз и вспоминала, потому что знала, что забуду опять эту историю, а если уж вспоминать, так все сразу…
После этого у нас была еще одна встреча. Много позже, чуть ли не через два года. Я шла мимо того старого, разбитого параличом времени дома, подряхлевшего, пустоглазого. Шла, кокетливо кутаясь в пышный воротник дубленки, поправляя рукой, затянутой в замшевую перчатку, белокурые волосы, спадающие на глаза. Аккуратно обходила одни лужи, попадая в другие. Зима была такая же, как сейчас…
И когда проходила мимо подъездной двери, почему-то подумала вдруг: «Зайти?»
А внутри, в подъезде уже, было тихо, ветер остался на улице и бесновался бессильно, кидаясь в окна. И совсем как тогда, в первый раз, рука моя потянулась к звонку — только это была уже другая рука, с вызывающе ярко накрашенными ногтями, вся в золотых кольцах, кокетливо отогнувшая мизинец.
Я почему-то знала, что он сейчас один. И по удивленно-радостному выражению его лица, появившегося в проеме, поняла, что не ошиблась.
Зачем я это сделала? Я толком и не понимала. Может, просто хотелось проверить его реакцию на себя нынешнюю. Все-таки у меня было уже кое-что за спиной — и я изменилась.
— Аня?..
— Добрый день. Вы ведь думали обо мне, не правда ли?..
Он замялся, как всегда не в силах сообразить, что это шанс сделать мне несложный комплимент. Он-то ведь совсем не изменился.
— Заходи…
Он так суетился вокруг меня в коридоре, помогал снять дубленку, доставал тапочки, и я вдруг увидела, даже в полутьме, что он очень сильно постарел.
А потом мы пили чай, и он все смотрел на меня, и ничего не говорил, а мне приятна была мысль, что я — его последняя любовь, такая книжная, изысканная. И что я являюсь ему во сне, молодая и чистая внешне, но очень развратная внутри, и что он не в силах забыть и не в силах вернуть того, что между нами было. Да, мне приятна была эта мысль, потому что я точно знала, что это неправда.
И я вскоре встала и сказала ему, что пошла в душ, и мне показалось, что услышала в его молчании согласие и благодарность. И стояла под водяными струями, греясь в своих воспоминаниях, глядя на равнодушное голубое пламя газовой колонки — такое же, как я, горячее, распаляющее и бесчувственное.
А потом я вошла в комнату и молча легла к нему в постель, не торопясь никуда, зная, что то, что сегодня будет, будет последним актом символично-торжественного спектакля, длившегося так долго и вот теперь подходящего к концу. И поднялась на постели во весь рост, демонстрируя ему прелесть созревшего, не детского вовсе тела, сладострастного, сочащегося сексом. И пока он смотрел на меня, лежа, улыбаясь слегка, отмечала про себя, как расставлены декорации — они ведь тоже часть спектакля, верно?
Я осталась довольна, отметив осыпавшиеся елочные иголки в ковре в конце комнаты, сиротливую гирлянду, никнущую под потолком, несколько новых связок с книгами. Осталась довольна, потому что они убоги были, эти декорации, и весь успех спектакля целиком зависел от таланта актера. И я взглянула на лежавшего передо мной престарелого любовника, победно, гордо, как прима со сцены смотрит в темноту, зная, что где-то там есть зритель, который впитывает сейчас каждый ее вздох, каждое движение.
В тот раз я все делала сама. А если он проявлял нетерпение, я его останавливала мягко, показывая, что я тут играю ведущую роль. Да он и не возражал. И я чувствовала в тот момент, что я — иллюзия, отражение его неконкретного желания, воплощение неизвестных ему фантазий, нечто неосязаемое. Несмотря на то что не было слышно музыки, аплодисментов, лишь хлопки мокрых тел, стукающихся друг о друга, и мои стоны, и его слабый хрип, и тишина потом…
И я так осталась довольна своим спектаклем, потому что я все показала, что хотела, пусть и быстро, и собиралась выскользнуть за дверь, пока он будет в ванной, и навсегда исчезнуть. Это было красиво так, и я улыбалась, поспешно одеваясь, когда он вышел из комнаты. Но уйти не успела — он меня остановил.
— Куда ты? Мы сейчас чай будем пить. Я уже все, сейчас чайник поставлю…
— Мне пора.
— Нет-нет. Никуда ты не уйдешь. Проходи на кухню. Пожалуйста!
Мне жаль было, что так получилось, честно. Но он так просил меня, что я осталась.
Разговор у нас не клеился, потому что сыграно уже все было, и я это чувствовала, а он нет. И когда сигарету предложил, сказала, что не курю уже давно, как бы показывая, что меня он не знает, а та девочка, его старая знакомая, ушла давно.
— А раньше курила.
— Да. Но прошло много времени, правда?
— Да. Ты очень изменилась. У тебя, наверное, были любовники?
— Может быть…
— Наверное, немало?
Я улыбнулась ему, не отвечая. И подумала про себя: «Если б ты знал…» И сразу же: «Да зачем тебе знать…»
И он помолчал, ожидая, что я сейчас начну рассказывать, а потом, не дождавшись, сам начал говорить какую-то чушь — о своей дочери, и о даче недостроенной, и о машине, которую ремонтировать надо, и о чем-то еще, будничном, неинтересном мне, и я подумала, что ничего он так и не понял, старый козел, не понял всей тонкости моей игры. Но мне почему-то вдруг стало все равно, ведь я точку для себя ставила — а он не видел эту черную жирную точку и не знал, что больше я никогда не приду…
Я пила противный напиток и поглядывала в окно, где начало темнеть и пошел бледный снежок, и думала об этом, а он протянул руку и погладил так нежно мою. И вот этот неуместный жест меня доконал окончательно, потому что я и так пожалела, что не успела уйти тихо и незаметно, оставив после себя лишь слабый запах секса и духов, и испортила символичную сцену.
И я поднялась тогда быстро, на часы посмотрев, и еще раз сказала, что мне пора. А он в коридоре опять меня остановил, пытаясь поцеловать, и даже обиделся немного, когда я засмеялась, увернувшись, и выскользнула за дверь. И, спустившись по лестнице, застыла в пролете, посмотрела на него, стоящего в дверях, сгорбленного какого-то, сильно полысевшего, на кошку полуслепую, не спешащую гулять и трущуюся зябко о его ноги, и серьезно уже сказала:
— Прощайте.
И внизу уже слышала, как хлопнула дверь на четвертом этаже, и звук этот, трансформируясь в моем сознании, превратился в черную точку, сначала жирную, но постепенно делающуюся все меньше и бледнее и в итоге пропадающую, стертую безжалостным ластиком времени…
— …Он у меня по заграницам мотается, ну бизнесмен же, дел невпроворот. Я ему времени мало уделяю, все говорю — да заведи ты себе любовницу, только ко мне не приставай. А он ни в какую…
— Слушай, Юль, а что с теми книгами, которых у вас такая куча была?
Она посмотрела на меня с удивлением, не понимая, о чем речь — мы ведь говорили о ее неотразимости.
— А… Да ничего. Мы когда разбирались перед переездом, посмотрели, что там лежало — это же отец собирал, а там чушь какая-то, мама кое-что с собой забрала, но не много. Соседям раздали, а остальное выкинули. Кому они нужны теперь… Так вот. Он мне предлагает пожить в Испании месячишко, а если я захочу…
Она все говорила и говорила, не видя, что я то и дело смотрю на часы, и, кажется, расстроилась, когда я попросила у официанта счет. Это неудивительно было — вряд ли ей часто попадались такие хорошие слушатели, как я, якобы принимающие всю эту ахинею всерьез. И она все выше и выше отрывалась от земли на моих вопросах, как на огромном красочном дирижабле, и все фантастичнее делались ее истории. И я знала, что она потом еще долго будет вспоминать этот восхитительный полет и будет очень им гордиться, как гордятся совершенным кругосветным путешествием.
— Ты уже собираешься уходить?
— Да, к сожалению, пора…
— Слушай, Ань, я тебя прошу, давай созвонимся в понедельник, может, посидим где или ты в гости ко мне приедешь? Я тебе еще не все рассказала…
— Да-да, конечно, — так я ей ответила. А что я могла сказать? Я ведь знала, что никогда ей не позвоню.
Маленький, деликатно перевернутый листочек с цифрами лег передо мной на стол. Я открыла блестящий бумажник от Ферре и старалась не смотреть, как Юля очень медленно достает потертый кошелечек, и как после того, как официант исчез с моей кредиткой, он, этот жалкий, коричневый, пустой, по всей видимости, кусочек кожи радостно утонул в спасительной погребальной темноте ее сумки. Мне было еще рано, но я так устала от нее, что с большим удовольствием посидела бы просто в машине, рассматривая кольца на пальцах и неторопливо затягиваясь сигаретой.
— Ну ты звони, ладно? В понедельник жду. Всех мужиков отменяю, будем гулять!