Нет, не то чтобы я всегда видела такой глубокий смысл в анальном сексе. Он мне нравился, не спорю, но не больше, чем любой другой. Я просто начала понимать постепенно, что все, что связано с ней, приобретает для меня какое-то особенное очарование, становится необъяснимым и волшебным. Меня тянуло к ней, это факт — тянуло сексуально. Мне почему-то казалось, что я могу достать на поверхность то, что не сумел достать Вадим — ни силой любви, ни желанием, ни презрительными изменами, ни спокойным вниманием. А вот я могла — я так полагала. И с течением времени осознала, что я одержима ею.
Обряд изгнания ее духа из мягкой серости моих мозгов состоялся — даже быстрее, чем я думала, буквально через месяц после этого вечера. Но он прошел совсем не так, как ожидалось…
Он не любил про нее рассказывать. А я ужасно любила слушать его пусть и неохотные, но всегда яркие и образные повествования.
Мне казалось, что я знакома с ней, очень давно знакома. Что мы вместе родились, росли, вместе ездили в Бердянск, где жила ее бабушка, вместе плескались в пенистом и мутном, как светлое пиво, море. Она в розовом купальничке, а я в ярко-голубом, с черными полосками. Мне казалось, что я помню запах ее мокрых волос, белую соль песчинок на загорелом теле, детские ненакрашенные ногти на ногах. Помню, как крутился в выгоревшем, белом почти небе брошенный ей красный блестящий мяч.
Это непонятно было совершенно. У меня были раньше связи с представительницами, так сказать, своего пола, но ни о каких чувствах речи не было, а секс с ними казался мне незаконченным всегда, половинчатым. Вроде «киндер-сюрприза», шоколадного яйца в цветной фольге — в котором нет ожидаемой игрушки. Шоколад съедаешь, тебе вкусно и приятно, а внутри — пустота.
Первый раз нечто подобное случилось, когда мне было лет шестнадцать, я только устроилась на работу, на ту самую судьбоносную киностудию. Одна дама, деловая и серьезная, режиссер, между прочим, попросила меня поработать у нее дома — помочь с монтажом. Она научилась разбираться в аппаратуре, но в чем-то там боялась ошибиться — вот и попросила меня.
Она в большом доме жила, многоэтажном, похожем на буфет с миллионом ящичков-окон. Ее ящичек находился на втором этаже и был просторным и уютным, и пахло в нем почему-то пасхальным куличом. А может, пирогом с яблоками. Это я почувствовала, как только перешагнула через порог и улыбнулась приветливо. А потом был ее легкий поцелуй на моей щеке. Так непохожий на нее, такой странный и неуместный.
Потом началась работа. Ее тихие реплики, мои пальцы на клавишах пульта. Четыре кадра вперед, еще один, вот тут, спасибо. Еще немного назад, еще, вот отсюда. То, что чуть позже произошло между нами в постели, так похоже было на этот вот черновой монтаж — с которого никогда не будут делать чистовой, и музыку не положат на изображение, и фильма никакого все равно не выйдет. Но удовольствие то откатывало, то возвращалось, словно она крутила ручку — опытно и безжалостно-сексуально, зная, как сделать, чтобы это выглядело чем-то высокохудожественным.
Мне было очень приятно и хорошо с ней. Мне нравилась ее уставшая словно грудь, нравилась попка, похожая на вялую сливу, и очень красивые, с тонкими щиколотками ноги. И очень нравился запах ее духов — сладких и примитивных «Шанель № 5», запах обеспеченности, приближающейся старости и одиночества. Именно от одиночества происходило ее безрассудство. И то, что она сделала мне недвусмысленное предложение, было тому подтверждением. Это безрассудство вспыхивало в ней, как редкий огонь в почти опустошенной зажигалке, — но вспыхивая, могло сильно обжечь. Наша связь продолжалась пару месяцев, а потом она пропала — легла в больницу с не очень-то приятным диагнозом, и я подумала, что теперь уже вряд ли в зажигалке остался газ.
Я не навестила ее ни разу — хотя не сомневалась, что она будет рада. Это было жестоко, но честно — вчерашний суп не смешивают с сегодняшним, даже если вчера он был фантастически вкусным. Мне было немного стыдно, но я сказала себе, что просто не хочу ее расстраивать, что мне и ей лучше забыть друг о друге.
Не знаю, переживала ли она — хотя это было бы красиво. Старая умирающая лесбиянка и ее молодая любовница, одна — в больнице, в кровавых бинтах воспоминаний, другая — в ослепительной дымке настоящего, в лучах здоровья, брызгах силы и желания любить. Для одной занавес почти опущен — для другой только на четверть открыт.
Думаю, все было совсем не так — а жаль. Но уверена, что она больше думала о том, сколько денег надо отдать за операцию, и почему в бульоне всегда столько соли, и почему уборщица приходит не каждый день, и почему ее кровать так близко к окну.
Так или иначе, но это было другое. Я не думала о ней, и не вспоминала, и уж совершенно определенно не рассматривала ее фотографии, у меня их и не было. А вот Маринины все время перебирала — Вадим еще несколько штук нашел, к моей несказанной радости. Пара свадебных была — букеты, улыбки и прикрытые от обязательного счастья глаза. Они мне не очень нравились. Еще была совсем старая — она на ней почти девочка. В телефонной будке, повернувшись к снимающему в профиль. Огромный темный глаз, нежный рот, застывшее ожидание в лице.
Еще дачные были — они меня привели в особенный восторг. В них было то, чего я так хотела, — упругие ляжки, пухлый глянцевый живот, загорелые коленки, немного, чуть-чуть совсем смотрящие внутрь. Маленькая, незаметная почти, грудь, спрятанная за двумя цветастыми треугольничками купальника — стыдливо и скромно. Короткие взъерошенные волосы. Ничего особенного вроде — но на них она была женщиной, а не девчонкой. Притягательной гипнотически — по крайней мере для меня. Женщиной, знающей, что такое секс, но не понимающей его, не любящей. Не желающей трогать мужа между ног, не собирающейся целовать его там. Куклой, хранящей в себе что-то, чего так никто не видел и не ощутил. А я собиралась это что-то достать.
Я знала от Вадима, что она живет одна, работает в журнале каком-то. Что у нее есть собака, дог, огромная трехкомнатная квартира, которая целиком в ее распоряжении. Куча привезенных из-за границы выездным отцом вещей, золото и жемчуг в шкатулочке около зеркала. У нее есть все — и одновременно ничего. Потому что Вадима она потеряла, а любви к сексу и счастья с другим мужчиной так и не обрела. Ее жизнь представлялась мне пустой и гулкой, как коробка из-под обуви. Там, в той коробке, раньше лежала новенькая и блестящая пара туфель, которая могла бы сделать ее восхитительной и очаровательной, но не того размера оказались туфли. И она их отдала — а коробка осталась почему-то.
Нет, конечно, я не влюблялась в нее. Я любила Вадима, по крайней мере мне так казалось. Да и вообще я не думала, что в женщину можно влюбиться — для меня это был миф, порожденный несчастными в обычной любви. Но меня тянуло к ней, меня привлекал ее образ, который я придумала, хотя и не сомневалась, что он очень далек от реальности. Точно так же мне нравилась Мэрилин Монро — до тех пор, пока я не увидела первого фильма с ней. Образ, тщательно созданный, распался у меня на глазах — сначала отвалился некрасивый, уточкой, нос, потом тяжелый низкий зад, потом грушевидная грудь. А потом весь он раздробился и рассыпался, подняв облачко пыли и исчезнув быстро и без следа.
Но здесь я не боялась разочароваться. Я понимала, конечно, что не стоит ожидать от женщины ее возраста, что у нее будет тело семнадцатилетней. Не стоит расстраиваться, если волосы, в моем представлении каштановые, блестящие, до плеч, на деле окажутся крашенными в рыжий, собранными в хвост и немного секущимися. Все-таки то, что я задумала, было тоже только символом. Единственное, что меня беспокоило, — что все это неосуществимо.
И когда я уже начала терять надежду, раздался этот звонок.
Вторая сигарета была сломана, и ноготь я обкусала, красивый черный ноготь, блестящий от нанесенного вчера лака.
Его голос, раздававшийся из-за двери, был таким тихим, что мне приходилось прикладывать периодически ухо к стене, но тогда я слышала только ее тяжелое каменное дыхание, хриплое и гулкое — она была немолода и устала уже от долгой жизни, эта стена. А разговора я вообще не слышала — хотя не сомневалась, что особенно слушать нечего, но все равно любопытство раздирало меня, заставляло чесаться нервно — в моральном смысле, конечно. И пупырышки выступали неровно-красные — словно крапивой меня хлестнули, обнаженную мою, нежную душу. И так же сладко и немножко больно мне было.
Я чувствовала себя неловко из-за того, что подслушиваю. Но я просто не могла остаться в комнате, потому что знала, что мое присутствие может его напрягать. Он не особенно хотел ей звонить — когда я передала, что ему звонила Марина, ни радости, ни интереса на его спокойном лице не появилось, может, только некоторая раздраженность.
— Что она хотела?
— Я не знаю. Я не спрашивала. Я вообще растерялась, не ожидала, что это она. Даже и спросить ничего не успела толком, как идиотка…
Он улыбнулся.
— Если бы на моем месте был другой мужчина, он уже наверняка бы ревновал. Или будь на месте моей жены другая женщина. А так как я знаю, кто это, прости, ревновать не могу.
— Ах, милый, мне очень жаль. Я бы так хотела, чтобы ты немного поревновал — ну совсем капельку. Но когда она окажется в моей постели и будет целовать и гладить меня везде, ты точно возбудишься. И придешь к нам, и мы обе будем ласкать тебя. Представляешь, как это красиво — две женщины, два этапа твоей жизни, объединятся, сольются вместе…
— Выспренно, но звучит, конечно. — Он уже смеялся в голос. Так здорово смеялся, легко, хрипловато. Ужасно заразительно. И я тоже улыбнулась — хотя говорила абсолютно серьезно.
Мы с ним в комнате сидели — нашей гостиной. С низким стеклянным столиком посередине, с белыми кожаными пуфами. Один из них мой был, личный. Тоже белый, с золотыми выдавленными латинскими буковками С и D — диоровский. Вадиму нравилось, когда я сижу на нем, поджав под себя ноги — голая и розовая, как изящная статуэтка на дорогой подставке. Я так и сидела, и поглядывала на него из-под длинной платиновой челки. И улыбалась хитро.