Филе пятнистого оленя — страница 59 из 62

— По-вашему, сестра-близнец — это повод для шуток?

Он смотрел на меня и не мог понять. А потом как-то криво улыбнулся и по-дурацки хихикнул.

— Ну ты даешь! С тобой не соскучишься…

Я молчала. В окно стучал дождь, так тихо постукивал, укоризненно, как промокший насквозь заблудившийся странник, который просил приюта, а ему не открыли. И вот теперь он скрючился под дверью и периодически царапал ее, тая последнюю слабую надежду на ночлег.

Женя сидел напротив меня, на клетчатом пледе дивана, держа пустую рюмку между ног. Он был в очках, сразу достал их, когда выпил коньяк, приоткрыв забитый всякой ерундой верхний ящик стола. Я толком не видела, что там, заметила лишь колоду порнографических карт, газетные вырезки и пару сломанных карандашей. И еще какую-то фотографию, лежащую сверху. Он задвинул ее в глубину и достал серый футляр, как будто сшитый из шинели. И, тщательно вдеваясь в дужки, закрыл глаза безличным равнодушным стеклом.

Я могла его понять — я сама плохо видела. Но я очень не любила мужчин в очках. Мне казалось всегда, что глаза в очках становятся словно заспиртованными самостоятельными существами, когда-то живыми и вот теперь сохраненными в первозданном виде, но со значительной потерей смысла. Теперь эти два существа плавали в относительной близости от меня, потому что он, подавшись вперед, подливал пузырьков в мой бокал, а потом протягивал его мне.

Я отпила глоточек и услышала его фразу:

— Мне тут Серега, друг мой, рассказывал забавную историю — представляешь, приходит он на концерт оркестра Крола…

Я позволила себе отключиться, просто убрала звук, как в телевизоре, повернув внутренний выключатель, и, следя за его движениями, жестами, глядя на молчаливый смех, думала о своем. Это были неновые мысли. Я думала, как все-таки печально бывает готовиться к празднованию Нового года, связывать с ним какие-то надежды, планы — и в итоге, открыв холодильник, увидеть там не горы улиток, устриц и осьминогов в белом вине, а традиционный салат оливье, который ты сама приготовила, просто потому, что так делала всегда. И сидеть и вяло жевать, слушая полные дурацкого и наигранного оптимизма двенадцать ударов.

Это я так, образно выражаясь. Я имела в виду другое, конечно. То, что скорее всего не стоило ждать чего-то от этого вечера. Просто потому, что была тоскливая осень и шел дождь. И Женя этот стал мне быстро надоедать, а уж в очках-то и вовсе не вызывал даже сколь-нибудь значительного интереса. И говорил он какую-то чушь, и вообще это была никчемная встреча. Я еще подумала, что отпугнула его своим видом, потому что знакомился-то он с другой девушкой, сам отметил. Но и я знакомилась с приятным человеком, а не с заумным очкастым любителем джаза. Я и джаз-то терпеть не могла.

Поэтому когда он замолчал, глядя на меня — я не слушала, просто увидела, что рот больше не открывается, — а потом протянул руку и погладил меня по колену, я даже обрадовалась. И решила, что для меня это лучший конец этой истории. И пусть у меня внутри останется та же пустота — это ведь значит, что и на сердце будет легко, верно?

И подалась вперед, позволив его руке продвинуться дальше, под колючую вишневость шерстяного платья, и оголившееся бедро почувствовало жар и торопливость его движений. А дождь все занудно бубнил, и порывы присоединившегося к нему ветра иногда оскорбительно плевали в лица окон и заглушали, к моему облегчению, саксофонный ной…


Я не знаю, с чего вдруг вспомнила эту историю. Просто потому, что, наверное, тогда мне было так же тоскливо, как сегодня.

Но тогда я не знала того, что уже знаю сейчас — что это пройдет, что бессмысленно искать что-то новое, и знаю еще, что завтра этот осенний сплин будет смыт так же легко, как смывается несвежий макияж. Потому что когда выглянет неожиданно-медное солнце, его будет видно в дождевой воде вокруг этой остановки, оно ляжет на дно луж, многократно отражаясь, словно горстка монет, брошенная кем-то, кто хотел вернуться сюда еще…

…А потом вдруг щелкнула кнопка магнитофона и саксофон замолчал, так и не сказав чего-то важного, того самого, что тщетно силился объяснить все эти сорок пять минут. И Женя встал с кровати, а я осталась лежать и смотрела, как он прикуривает, чуть отодвинув занавеску, вглядываясь в темноту, и улыбнулась, потому что там все равно ничего не было видно, и на фоне черного мокрого экрана вырисовывался лишь его голый торс и вплотную приблизившаяся к стеклу голова. И было такое впечатление, что это человек, впервые столкнувшийся с зеркалом и закуривший от волнения.

И потому, наверное, что музыка кончилась, мы и услышали этот звонок. Звонок в дверь, который кричал безнадежно, не в первый, видимо, раз, протяжно и назойливо.

Женя отпрянул от окна, быстро задвинул шторы, как-то чересчур по-шпионски, и, схватив со спинки стула халат и на ходу влезая в запутавшиеся рукава, выскочил из комнаты.

А я осталась. Я лежала и не думала ни о чем, на смятой и уже не такой чистой, как раньше, простыне, откинув руки назад, едва прикрыв другой простыней влажное и блестящее от пота тело. А потом, привстав немного, протянула руку и стащила со стола полупустую бутылку, и вылила еще немного уже совсем не игривой, лишенной былого восторга, кисло-желтой жидкости в бокал, стоящий прямо на полу. И легла опять, держа его за тонкую липкую ножку, брезгливо, как какое-то отталкивающее животное.

И почему-то совсем не удивилась, когда дверь отлетела от косяка, со стуком ударившись в стену, и на пороге появилась незнакомая девица и застыла, словно натолкнувшись на стеклянную перегородку. И смотрела на меня, как смотрят на экзотическую змею в террариуме, вальяжную, безразличную и презрительную. И видно было, что она хочет что-то сказать и не может, просто потому что знает, что ее не услышат — слишком толстое стекло, слишком лицемерное животное за ним, да еще скорее всего и ядовитое.

А я нагло лежала, защищенная аурой собственной порочности, не ведая стыда, и даже чуть повернулась, чтобы покрасивее и пооткровеннее выглядеть, и смотрела по-змеиному пусто и холодно на людей за стеклом, на не трогающую меня бурю молчаливых страстей, смотрела и оценивала, испытывая что-то вроде слабого интереса.

И наверное, в силу собственного безразличия я все видела особенно четко и отметила, что девица приятная, с длинными черными волосами, лежавшими на мокрых кашемировых плечах, с огромными темными глазами, и, может, красивое даже лицо немного портили тонкие губы, сейчас полуоткрытые. В руках у нее были тяжеленные пакеты, из которых торчали несколько французских багетов, дорогая длинная колбаса, и зелень свешивалась безвольно, и видно было, что там еще полно продуктов. А за спиной ее маячило Женино лицо, белое и застывшее, больше похожее на картонную маску, которую кто-то держал снизу на палочке.

И потому, что я была в данном случае олицетворением зла, и потому, что мне надоела эта неопределенность, и потому, что я привыкла играть свои роли до конца, какими бы они ни были — потому я пробила стеклянную безопасную стену, за которой они толпились, едва ли не услышав грохот осколков. Спросив чувственно-низким голосом:

— Может, вы хотели бы к нам присоединиться? Мы, конечно, немного устали, но надеюсь, что по крайней мере я смогу доставить вам удовольствие…

Ее красивое лицо исказилось болезненно, а рот залепила черная замазка бессловесного возмущения. А потом она повернулась и ударила с размаху картонную маску, которая когда-то была лицом благородного Жени, заплатившего за меня штраф и влипшего по собственной доброте в эту неприятную историю. И уронила на пол пакеты, и стремительно выбежала из комнаты, хлопнув пушечно дверью в честь моей бессмысленной победы.

А Женя так и стоял в дверях, глядя на выкатившиеся из пакетов банки с дорогими консервами — балыком, икрой, крабами — и на медленно растекающуюся по полу красную жижу, в которой лежали маринованные помидоры, как какая-то нелепая унизительная пародия на разбившиеся здесь несколькими секундами раньше сердца…


…Дождь кончился, в который уже раз. Я вдруг увидела, как с жестяного козырька свисает тяжелая капля, последняя, значительная, поэтому не торопящаяся упасть, дрожащая на ветру над ничему не удивляющейся землей.

И тогда тоже неожиданно стало тихо, и ветер прекратил свою истерику, и больше не бил в окна, и я подумала: «Ну вот, наконец-то кончился…» Женя пил коньяк, а я, одеваясь неторопливо, смотрела на его дрожащие руки, слушала автоматически про его невесту, про светлую любовь между ними, про нежность и тепло. И усмехалась зло в лицо летающему под потолком розовому херувиму, пустившему стрелу в одну сторону, а сэрегировавшему в другую.

А потом Женя опьянел сильно и разозлился вдруг, пытался схватить меня и опрокинуть на кровать, видимо, вдруг решив, что это я во всем виновата, и желая таким образом мне отомстить или показать свое условное превосходство. Но я оттолкнула его, слабого, жалкого — без всякого презрения оттолкнула, безразлично. И он бессильно плюхнулся на стул, и так сидел, что-то плаксиво бубня, обрывая лепестки с маленькой недоразвитой розы, стоящей в узкой вазе. И когда я шла по лестнице, забыв даже хлопнуть на прощание дверью, подумала вдруг о перевернутой фотографии в верхнем ящике стола и засмеялась тихо, не зная почему…


— Простите меня, девушка. Я давно за вами наблюдаю — столько автобусов прошло, а вы никуда не уезжаете…

Молодой мужчина, приятный, темный, с чем-то даже итальяно-испанским в лице, стоял и с улыбкой смотрел на меня. Я улыбнулась в ответ.

— А сами вы почему никуда не уезжаете?

— А я на машине. Вас подвезти?

Он показал на припаркованный за моим «фольксвагеном» мерседесовский джип последней модели — круглый и нелепый, потерявший в погоне за модой черты характерного стиля.

— Спасибо, но я тоже на машине.

— Простите мою навязчивость, но… Просто вы мне очень понравились. Скажите, могу я пригласить вас куда-нибудь?

Я пожала плечами.

— Прямо сейчас?