Перевозчиков решительнее, чем требовалось, шагнул вперед, и как назло под ногу ему подвернулась глызка смерзшегося снега. Нога поехала на ней, он раскорякой ткнулся плечом в дверь. Едва не в тот же момент она приотворилась с другой стороны и мгновенно захлопнулась. Послышался стук подпирающей ее жердины. Солдаты навалились всей кучей, но изнутри грохнул выстрел. Брызнуло щепой. Дуло ружья прижато было к узкой щели между лесинами. Оказавшийся прямо перед ней Ажауров взвыл и схватился за живот.
В голове у меня взорвались слова, которыми Мосцепанов ругался когда-то в кабинете Сигова. Они крепко засели в памяти. Вот старый дурень! Теперь ему не миновать было каторги.
Перевозчиков пальнул в дверь из пистолета, сделав это без моей команды, но я смолчал. Пролившаяся кровь давала ему право так поступить. Выстрелив, он отскочил в сторону, чтобы не угодить под пущенную сквозь щель вторую пулю, хотя так быстро перезарядить ружье Мосцепанов не мог. Солдаты прыснули кто вправо, кто влево. Кержак, волоча за собой страшно кричащего Ажаурова, отошел последним.
Все взяли ружья наизготовку. На всякий случай я повторил приказ метить Мосцепанову в ноги, если он выскочит и попробует скрыться в лесу, но не верил, что при его увечье он на это решится. Внутри не раздавалось ни звука.
“Вроде попал”, – сказал Перевозчиков, не торопясь, впрочем, проверить, действительно ли его выстрел достиг цели.
Волоковая щель, через которую тоже можно было стрелять, располагалась на другой стороне сруба. Мы вернулись к зимовью, встав справа и слева от двери и не сводя с нее глаз. Ажауров продолжал кричать, но раздеть и перевязать его не было возможности. Я нервничал, не понимая, умирает он или, напротив, рана не опасна, коли ему хватает сил на такие вопли. Мне слышалась в них жалоба на неблагодарность человека, которому он не сделал ничего, кроме добра, а тот всадил в него пулю.
Никому в голову не пришло, что Мосцепанов может выбраться наружу через кровлю. Мы столпились под самой стеной, слишком близко к ней, чтобы заметить происходящее наверху.
Глухой звук, с каким человек спрыгивает с высоты на землю, явился для нас полной неожиданностью. Лишь потом, зайдя в зимовье, я представил, как всё произошло – хозяин залез на чурбак, служивший ему столом, осторожно снял с кровли и спустил вниз пару жердей, так же бесшумно раздвинул покрывавший их лапник, подтянулся на руках и спрыгнул не с того торца, где мы его караулили, а с противоположного.
Кержак со своей фузеей оказался проворнее всех и успел заслонить ему путь к лесу. Осадив, беглец бросился через поляну в обратную сторону – туда, где находились наши лошади. Я машинально отметил, что ведьмино кольцо должно остаться слева от него.
Вдогонку загремели выстрелы. Не стрелял один кержак. Никаких личных счетов с Мосцепановым он не имел, к тому же у солдат порох и пули были казенные, а у него – свои.
По направлению ружейных стволов я понимал, что приказ целить в ноги не исполняется, но одернуть стрелков не успел. Бежавший споткнулся и вниз лицом повалился на снег.
Его поза издали сказала мне, что он мертв.
Мы гурьбой кинулись к нему. Он лежал вниз лицом, зипун у него на спине в двух местах был разорван пулями. Солдаты перевалили его с живота на спину, и я увидел, что это не Мосцепанов.
Вместе с тем убитый был мне знаком. Перевозчиков тоже сразу его узнал. Перед нами лежал не кто иной, как кыштымский смутьян Климентий Косолапов. В прошлом году его из екатеринбургского острога пересадили в одиночную камеру на Монетном дворе, там он дождался весеннего тепла, разломал решетку на окне, придушил часового и был таков. Силой его Бог не обидел.
“Он?” – спросил я у кержака.
Тот подтвердил, что выследил именно этого человека.
“Что же ты, – укорил я его, – не сказал, каков он из себя?”
“Вы не спрашивали”, – отвечал кержак.
Крыть было нечем. Принесенный им кусок бересты с памятным оттиском не оставлял сомнений в том, кому принадлежит печать. Расспрашивать о приметах ее владельца я счел излишним, но мое упущение меня скорее радовало. Вина за побег Мосцепанова была искуплена мною с лихвой. Ловили ворону, а поймали волка.
Кержак, хотя сам же выследил и выдал покойного за пять рублей и два фунта пороха, с глубоким чувством прочел над ним молитву. Когда он закончил, я взял мертвеца за руку. На мизинце у него красовался медный перстень, которым Мосцепанов припечатал записку о Змее Горыныче. Мне с трудом удалось его снять.
Уже совсем рассвело. Овальная печатка из мыльного камня с вырезанными на ней буквами Г и М и точкой между ними мутно зеленела у меня в пальцах. Вторая точка стерлась или ее там и не было. Человека, чьи имена обозначались этими инициалами, я последний раз видел в минувшем сентябре, в Перми, при посещении государем гауптвахты.
Поговорив с ним, государь пошел к выходу, а у Мосцепанова от пережитого потрясения подогнулись ноги, и он где стоял, там и опустился прямо на землю. Я отметил это краем глаза, пробегая к воротам, чтобы предупредить караульных о приближении государя и отсалютовать ему при отъезде. Минут через десять все расселись по коляскам и отбыли. Возвратившись на двор, я обнаружил, что у крыльца гауптвахты никого нет. “Увели в помещение”, – подумал я, но чуть позже солдаты доложили, что завели туда только женоубийцу с лекарем, а Мосцепанова оставили на месте, собираясь потом утащить его волоком, так как своими ногами тот идти не мог или не хотел, и пока они ходили взад-вперед, он исчез, как сквозь землю провалился.
Перевозчиков принялся обшаривать покойника, а я еще раз оглядел свой трофей. Спросить, каким образом перстень попал к Косолапову, было не у кого, но такую вещь можно снять разве что с трупа, то есть Мосцепанова уже нет в живых. Одновременно мелькнула другая, удивившая меня самого мысль: можно, значит, сказать Наталье, что я отомстил его убийце.
Я перевел взгляд на мертвеца. Перед тем, как прочесть молитву, кержак предусмотрительно опустил ему веки, чтобы он не увидел своего погубителя, но левое, остывая, вновь наполовину поднялось. Одним глазом Косолапов косил в сторону ведьминого кольца, словно сожалея, что не обежал его справа. Сухой снег под ним намокал кровью. Удивительно было, как быстро ушла жизнь из этого могучего тела.
Из Ажаурова, хотя он недоросток и тощ как щепка, она не уходила часа три. Мы растопили в зимовье печурку, уложили раненого на лежанке, перевязали его же разорванной на полосы рубахой. Кричать он перестал, впал в беспамятство и скоро умер.
В зимовье нашлись русское Евангелие, изданное Библейским обществом, и Горный устав. Некоторые стихи в первом и параграфы во втором отмечены были одинаковыми значками на полях или подчеркнуты. Мы с Перевозчиковым долго их исследовали, но так и не поняли, что они означают.
Не имею возможности обратиться к государю лично, а по ряду важных причин не нахожу удобным обращаться к нему через управляющего собственной его величества канцелярией, графа Аракчеева, поэтому, зная вашу близость к особе государя, прошу сообщить ему о последовавшей 13 декабря в Крыму, в поселении Карасу-Базар, кончине ma tante, баронессы Беаты-Барбары-Юлии фон Криднер.
За дальностью расстояний я узнал об этом с большим опозданием, но если государю уже успели доложить о ее смерти, в этом случае вы могли бы донести до него кое-какие известия о том, при каких обстоятельствах она рассталась с жизнью. Источник моих сведений – ее письма ко мне. Бо́льшая их часть написана ею собственноручно, остальные она продиктовала дочери, когда не в силах была держать перо, но ни одно не смогла отправить в Ригу ни морем – из-за зимних штормов, ни сушей – из-за осенней распутицы. Лишь недавно Софи Беркхайм, ее дочь, нашла способ переслать мне письма матери заодно с ее рассказом о последних днях.
В Крыму баронесса с дочерью и княгиней Голицыной проповедовала татарам Евангелие. Принятие ими крещения не входило в ее планы, ей хотелось лишь взрыхлить почву их душ и заронить туда семена евангельского учения, которые когда-нибудь дадут всходы, но не это было главной целью путешествия. Поехать в Крым ее побудило состояние здоровья, подорванного длительными упражнениями в аскетизме. Ожидания оправдались, она почувствовала себя лучше, однако затем наступило резкое ухудшение. Ее болезнь была вызвана не только истощением организма постом и молитвой. В Риге врачи определили у нее cancer, но она им не верила, полагая, что у нее наследственная чахотка, и кумыс ей поможет. Напрасно Софи умоляла мать вернуться в Лифляндию или хотя бы остаться на зиму у Голицыных в Кореизе. Поссорившись с ней, баронесса в самое неподходящее для ее легких время года отправилась в Карасу-Базар. Там какой-то немец-аптекарь завел кумысолечение, в ее случае абсолютно бесполезное.
Он, разумеется, гарантировал полное исцеление. Благодарная баронесса взялась обучать его молитве духа, отношения были идиллические, пока на одной из прогулок по окрестностям, на которые у нее тогда еще хватало сил, она не забрела на армянское кладбище. За неимением в Карасу-Базаре православных кладбищ на нем при завоевании Крыма погребли умерших от холеры солдат Потемкина. Рядом с их заброшенными могилами ей попались на глаза две-три свежих, явно не армянских, а из надписей на крестах и надгробиях нетрудно было заключить, что в них лежат пациенты шарлатана-аптекаря. Это разрушило ее доверие к нему, без того поколебленное. Кумыс не помогал, в конце концов ей захотелось умереть дома, но к тому времени она уже ослабла настолько, что не вынесла бы сотни верст пути через российские грязи. Морской путь тоже стал недоступен.
С ней находились лишь горничная, татарин-переводчик, дававший ей уроки татарского, и сестра ее зятя, Шарлотта Беркхайм, старая дева, которую баронесса приблизила к себе после ссоры с дочерью и называла своим ангелом-хранителем, но этот во всём ей послушный кроткий ангел бессилен был ее удержать, когда она вздумала возобновить миссионерскую деятельность. Софи видела тут обычное для матери упрямство, хотя, может быть, несчастная баронесса втайне надеялась заслужить этим выздоровление.