Филэллин — страница 38 из 54

Разговор Григория Мосцепанова с Матвеем Мосцепановым
Август 1826 г

Долго писем тебе не писал и от тебя их не получаю, но в мыслях частенько с тобой разговариваю. Вот иду и говорю. Не в голос, конечно, хотя порой сам не замечу, как словечко вырвется.

По здешним понятиям у Кутахьи Решид-паши – армия, по нашим – дивизии три, правда, регулярные. С ними он после трехнедельной осады штурмом взял Афины. Греки ушли на Акрополь, там и заперлись, полтысячи нерегулярных. Нас послали им в помощь. С вечера десантировались в местечке Элевсин и в ночь пошагали к Афинам. На лошади один Фабье. Я-то и без пальцев ходок неплохой, а на такой ноге, как у него, далеко не уйдешь.

Идти не то двадцать верст, не то все тридцать, и ружье тяжеловато. Я с корпуса под ружьем не хаживал, но от молодых пока не отстал. Сапоги крепкие, левый по беспалой ноге шит на заказ, не хлябает. Разве что пяту отбил по камням, но в такое время не до пятки.

Лазутчики донесли, турок до самого города нет. Над бухтой, где с кораблей высадились, была одна батарея, и та не стреляла. Наши охотники прошлой ночью всех артиллеристов во сне вырезали. Командиром у них был француз, совсем молоденький, его привели к Фабье. Оказалось, они старые знакомые. Я был к ним близко и слышал, как Фабье велел ему вспомнить какой-то залив, где они стояли на берегу, и молодой месяц над морем просиял. Не знаю, что там вышло с этим месяцем, но французик голову свесил, молчит. Фабье что-то тихонько ему сказал на ухо и пошел прочь, а беднягу в два ятагана зарубили. Я, отворотившись, присел к прибою, чтобы волной заглушило его крики. Знаю, нет муки страшнее, чем когда в клинки берут. Пуля по сравнению с саблей – подруга.

От моря дорога в гору забирает. Поднялись на обрыв, и я этого французика сверху увидел. Наши его раздели, лежит в одной рубахе и подштанниках. Голову ему не снесли, ран с такой высоты не видать.

Костандис тоже на него оглянулся, тут же отвел взгляд и сказал: “Будь на его месте немец, итальянец, кто угодно, – был бы жив. Фабье только французам не прощает, если они у турок по найму служат. К ним он безжалостен”.

“Со своих, – рассудил я, – больший спрос”.

Он поморщился: “Не в том дело. На этой войне чем больше враг похож на тебя самого, тем он ненавистнее”.

А погодя добавил: “Франция для Фабье – родина свободы. Если француз воюет против свободы, значит – предал родину”.

“Выходит, родина выше свободы?” – спросил я, но ответа не получил.

Третий час идем. Цикурис пожалел меня, взял мое ружье. Топает с двумя ружьями и всё равно рта не закрывает. Молод еще, дыхание сбить не боится. Еще и на ходу из баклажки винцо прихлебывает. Мне тоже предложил, но я отказался. Сам знаешь, я до вина не большой охотник. Хорошего выпил бы, но оно тут либо кислое, либо со смолой. Пьешь – как соплю жуешь.

Вот в рощу вошли, деревья шумят. Какие, не разглядишь, да и не знаю я, как они тут называются. А при начале пути проходили мимо грецких орехов. В темноте я их по листьям не признал, покуда палые орехи не стали под ногами кататься. Подобрал парочку, друг о дружку давлю в кулаке, они не давятся. После острога зубы у меня не те, чтобы зубами разгрызть, а камнем бить – отстанешь, догонять придется. Хорошо, Цикурис меня научил, как им в жопку ножик вставить и повернуть. Я один открыл, а тут как раз Фабье мимо нас проезжал на лошади. Остановился возле меня, спросил, не устал ли. Я сказал, что нет, и этот орех, пополам разломанный, на ладони ему поднес.

Он головой помотал: “Мерси, я таких орехов не ем”.

“Зря, – говорю. – Знаете, как его греки называют?”

“Как?” – спрашивает.

Я ответил, как меня Цикурис научил: “Божий желудь”.

Он губу скривил: “У них что ни возьми, всё божье”.

“Такая земля”, – сказал я, но он уже проехал дальше и не услышал моих слов.

Идем одной колонной, в авангарде – горцы Караискакиса. Рассчитывают на добычу, поэтому перед собой никого не пропустили. Душегубы – хуже нет, их даже албанцы боятся, а ими тут матери ребятишек стращают. Атаман у них, как он про себя говорит, бывает то ангелом, то дьяволом, но, думаю, если спросишь, кто из этих двоих в нем сейчас обретается, он и сам не знает.

Наш полк – в арьергарде, посередине – ополченцы. Половину собрали из бежавших от Ибрагим-паши крестьян, другую из портовой шелупени по кабакам и бильярдным навербовали. Кто бос, кто пьян, кто с ножом и палкой вместо ружья, кто с такими мушкетами, что на телеге впору возить. По двое несут его на плечах, как бревно. Начальников сто человек, никто никого не слушает.

В августе два полнолуния. Первое прошло, второе не скоро. На востоке, где Афины, небо посерело, и звёзды не так часты, как у нас над головами. Ночь на исходе.

Час назад миновали сельцо с церковью. Костандис сказал, это Дафнийский монастырь, отсюда до Афин десять верст. Он здесь никогда не бывал, но мать у него родом из этих мест.

Сам я тоже в Афинах не был. Наш полк зиму там простоял, оттуда ходили к Мисолонги, но не дошли, а я это время просидел под Навплионом. Фабье меня там оставил с десятком филэллинов. Дал нам поручение принимать волонтеров из Европы, обихаживать их, ставить на квартиры и, главное, следить, чтобы не подались на службу к Хлойдеку. Французы должны были встречать своих, немцы – своих, а я – каких-то полячишек. Они прислали Фабье письмо, что хотят под его флагом воевать за греческую свободу, но, видать, передумали. Народ ветреный. У нас в полку их ни одного нет, меня оставили за поляка. Как-никак мы с тобой в Киеве росли, по-польску знамы.

Кто-то впереди опять шептуна подпустил, вонькой запахло. Справа и слева гора, тесно, ветром не раздувает. Дело обычное, солдатское – хлеб дурен, да еще и пост Успенский. Гороха, бобов много едим. Я с моим желудком сильно этим мучаюсь.

Светлеет, дорога вьется вкруг холма. Дальше – равнина. В той стороне, где Афины, небо розовеет. Видна гора, черная на розовом, лишь верхушка озарена. Знаю, это Гиметта.

Выходим на поле… Ох!

Вижу скалу Акрополя! Парфенон вижу!

Ербондер те пуп!

Шарль-Антуан Фабье. Дневник инсургента
Август 1826 г

Мы приближались к Афинам. На лошади я обогнал колонну и выехал на последний из окружавших город холмов. Впереди лежала розовая от восходящего солнца равнина. Над ней царили два ориентира – скала Акрополя и встающий из маквиса, как из морских волн, голый утес Ликабеттоса. Турецких войск не видно было до самого города.

Убедившись, что Кутахья нас не ждет, я вернулся к полку, как вдруг впереди послышались крики и ружейная пальба. Это могло означать одно – наш авангард наткнулся на засаду. Я скомандовал приготовиться к бою, а сам, чтобы узнать обстановку, опять поскакал в голову колонны и увидел, что никакой засады нет, горцы Караискакиса орут во всю глотку и палят в воздух. За два километра от города они решили ободрить засевших на Акрополе товарищей и показывали им, что помощь близка.

Через полчаса на нас обрушилась турецкая кавалерия. Люди Караискакиса рассеялись, чтобы потом собраться вновь, а ополченцы побежали толпой, как бараны. Две тысячи беглецов смяли и увлекли за собой моих людей, которых я начал выстраивать в каре. Пришлось пробираться в Элевсин горными тропами, где конница не могла нас преследовать. К счастью, до подхода сипахской пехоты успели погрузиться на корабли и отчалить.

По утрам первая мысль о том, что нельзя было позволять Караискакису идти в авангарде, но сожаление об этом заслоняется куда более мучительным воспоминанием – встает перед глазами зарубленный по моему приказу француз-артиллерист. Вижу его залитое слезами полудетское лицо. Бог мой, как он рыдал, как молил о пощаде! Я лукаво списываю свою жестокость на обычай войны, хотя знаю ее истинную причину.

Когда полчища Ксеркса вторглись в Элладу, греки на Акрополе принесли богам человеческие жертвы. Раньше в моем представлении эта история темным пятном ложилась на эпоху, которая казалась мне золотым веком человечества, а теперь я, атеист, республиканец, не то чтобы верю, но допускаю, что принесенная перед боем кровавая жертва обещает победу, как строящаяся крепость будет неприступной, если ее замковый камень окропить человеческой кровью.

В детстве, в лесу, срезали с матерью ветку можжевельника мне для лука, и я ножом порезал себе палец. Другая мать кинулась бы целовать бедный пальчик, перевязывать его носовым платком, а моя, не глядя на мои слёзы, ухватила меня за руку, подержала ее над веткой – так, чтобы несколько капель крови упали на можжевельник, и сказала: “Вот теперь у тебя будет отличный лук!”

Казалось бы, в таких случаях имеет смысл проливать только собственную кровь, ведь те, кому мы платим ею за удачу, легко отличат настоящее золото от фальшивого. С другой стороны, если какой-то механизм запускается ключом, все предназначенные для этого ключи должны иметь одинаковую форму, но ничто не мешает им быть изготовленными из разного металла.

Огонь

Константин Костандис. Записки странствующего лекаря
Август 1826 г

Через два дня после возвращения из Элевсина ко мне в лазарет зашел Мосцепанов с одесским греком Цикурисом. Тот учит его греческому языку, но у меня сильное подозрение, что на уроках они больше пьют, чем занимаются делом. Благодарный ученик сопровождал раненого учителя. Под Афинами, когда турецкий всадник занес над Мосцепановым саблю, Цикурис заслонил его взятым в обе руки и поднятым вверх ружьем. В момент удара он отпустил дуло, чтобы не лишиться пальцев, и сабля, скользнув по стволу, порезала ему предплечье. Мосцепанов невредим, но после пережитого страха у него дергается левое веко, словно он кому-то ухарски подмигивает, и лицо расцарапано колючками, как у меня самого. Все мы спасались от конницы в поросших маквисом холмах. Где-то там осталась моя шляпа.

Я сменил Цикурису повязку. Мосцепанов избегал смотреть на его рану, а Цикурис не только смотрел, но и норовил поковырять в ней грязными пальцами. Пришлось шлепнуть его по руке, лишь тогда он перестал демонстрировать мне презрение к боли.