Долго писем тебе не писал и от тебя их не получаю, но в мыслях частенько с тобой разговариваю. Вот иду и говорю. Не в голос, конечно, хотя порой сам не замечу, как словечко вырвется.
По здешним понятиям у Кутахьи Решид-паши – армия, по нашим – дивизии три, правда, регулярные. С ними он после трехнедельной осады штурмом взял Афины. Греки ушли на Акрополь, там и заперлись, полтысячи нерегулярных. Нас послали им в помощь. С вечера десантировались в местечке Элевсин и в ночь пошагали к Афинам. На лошади один Фабье. Я-то и без пальцев ходок неплохой, а на такой ноге, как у него, далеко не уйдешь.
Идти не то двадцать верст, не то все тридцать, и ружье тяжеловато. Я с корпуса под ружьем не хаживал, но от молодых пока не отстал. Сапоги крепкие, левый по беспалой ноге шит на заказ, не хлябает. Разве что пяту отбил по камням, но в такое время не до пятки.
Лазутчики донесли, турок до самого города нет. Над бухтой, где с кораблей высадились, была одна батарея, и та не стреляла. Наши охотники прошлой ночью всех артиллеристов во сне вырезали. Командиром у них был француз, совсем молоденький, его привели к Фабье. Оказалось, они старые знакомые. Я был к ним близко и слышал, как Фабье велел ему вспомнить какой-то залив, где они стояли на берегу, и молодой месяц над морем просиял. Не знаю, что там вышло с этим месяцем, но французик голову свесил, молчит. Фабье что-то тихонько ему сказал на ухо и пошел прочь, а беднягу в два ятагана зарубили. Я, отворотившись, присел к прибою, чтобы волной заглушило его крики. Знаю, нет муки страшнее, чем когда в клинки берут. Пуля по сравнению с саблей – подруга.
От моря дорога в гору забирает. Поднялись на обрыв, и я этого французика сверху увидел. Наши его раздели, лежит в одной рубахе и подштанниках. Голову ему не снесли, ран с такой высоты не видать.
Костандис тоже на него оглянулся, тут же отвел взгляд и сказал: “Будь на его месте немец, итальянец, кто угодно, – был бы жив. Фабье только французам не прощает, если они у турок по найму служат. К ним он безжалостен”.
“Со своих, – рассудил я, – больший спрос”.
Он поморщился: “Не в том дело. На этой войне чем больше враг похож на тебя самого, тем он ненавистнее”.
А погодя добавил: “Франция для Фабье – родина свободы. Если француз воюет против свободы, значит – предал родину”.
“Выходит, родина выше свободы?” – спросил я, но ответа не получил.
Третий час идем. Цикурис пожалел меня, взял мое ружье. Топает с двумя ружьями и всё равно рта не закрывает. Молод еще, дыхание сбить не боится. Еще и на ходу из баклажки винцо прихлебывает. Мне тоже предложил, но я отказался. Сам знаешь, я до вина не большой охотник. Хорошего выпил бы, но оно тут либо кислое, либо со смолой. Пьешь – как соплю жуешь.
Вот в рощу вошли, деревья шумят. Какие, не разглядишь, да и не знаю я, как они тут называются. А при начале пути проходили мимо грецких орехов. В темноте я их по листьям не признал, покуда палые орехи не стали под ногами кататься. Подобрал парочку, друг о дружку давлю в кулаке, они не давятся. После острога зубы у меня не те, чтобы зубами разгрызть, а камнем бить – отстанешь, догонять придется. Хорошо, Цикурис меня научил, как им в жопку ножик вставить и повернуть. Я один открыл, а тут как раз Фабье мимо нас проезжал на лошади. Остановился возле меня, спросил, не устал ли. Я сказал, что нет, и этот орех, пополам разломанный, на ладони ему поднес.
Он головой помотал: “Мерси, я таких орехов не ем”.
“Зря, – говорю. – Знаете, как его греки называют?”
“Как?” – спрашивает.
Я ответил, как меня Цикурис научил: “Божий желудь”.
Он губу скривил: “У них что ни возьми, всё божье”.
“Такая земля”, – сказал я, но он уже проехал дальше и не услышал моих слов.
Идем одной колонной, в авангарде – горцы Караискакиса. Рассчитывают на добычу, поэтому перед собой никого не пропустили. Душегубы – хуже нет, их даже албанцы боятся, а ими тут матери ребятишек стращают. Атаман у них, как он про себя говорит, бывает то ангелом, то дьяволом, но, думаю, если спросишь, кто из этих двоих в нем сейчас обретается, он и сам не знает.
Наш полк – в арьергарде, посередине – ополченцы. Половину собрали из бежавших от Ибрагим-паши крестьян, другую из портовой шелупени по кабакам и бильярдным навербовали. Кто бос, кто пьян, кто с ножом и палкой вместо ружья, кто с такими мушкетами, что на телеге впору возить. По двое несут его на плечах, как бревно. Начальников сто человек, никто никого не слушает.
В августе два полнолуния. Первое прошло, второе не скоро. На востоке, где Афины, небо посерело, и звёзды не так часты, как у нас над головами. Ночь на исходе.
Час назад миновали сельцо с церковью. Костандис сказал, это Дафнийский монастырь, отсюда до Афин десять верст. Он здесь никогда не бывал, но мать у него родом из этих мест.
Сам я тоже в Афинах не был. Наш полк зиму там простоял, оттуда ходили к Мисолонги, но не дошли, а я это время просидел под Навплионом. Фабье меня там оставил с десятком филэллинов. Дал нам поручение принимать волонтеров из Европы, обихаживать их, ставить на квартиры и, главное, следить, чтобы не подались на службу к Хлойдеку. Французы должны были встречать своих, немцы – своих, а я – каких-то полячишек. Они прислали Фабье письмо, что хотят под его флагом воевать за греческую свободу, но, видать, передумали. Народ ветреный. У нас в полку их ни одного нет, меня оставили за поляка. Как-никак мы с тобой в Киеве росли, по-польску знамы.
Кто-то впереди опять шептуна подпустил, вонькой запахло. Справа и слева гора, тесно, ветром не раздувает. Дело обычное, солдатское – хлеб дурен, да еще и пост Успенский. Гороха, бобов много едим. Я с моим желудком сильно этим мучаюсь.
Светлеет, дорога вьется вкруг холма. Дальше – равнина. В той стороне, где Афины, небо розовеет. Видна гора, черная на розовом, лишь верхушка озарена. Знаю, это Гиметта.
Выходим на поле… Ох!
Вижу скалу Акрополя! Парфенон вижу!
Ербондер те пуп!
Мы приближались к Афинам. На лошади я обогнал колонну и выехал на последний из окружавших город холмов. Впереди лежала розовая от восходящего солнца равнина. Над ней царили два ориентира – скала Акрополя и встающий из маквиса, как из морских волн, голый утес Ликабеттоса. Турецких войск не видно было до самого города.
Убедившись, что Кутахья нас не ждет, я вернулся к полку, как вдруг впереди послышались крики и ружейная пальба. Это могло означать одно – наш авангард наткнулся на засаду. Я скомандовал приготовиться к бою, а сам, чтобы узнать обстановку, опять поскакал в голову колонны и увидел, что никакой засады нет, горцы Караискакиса орут во всю глотку и палят в воздух. За два километра от города они решили ободрить засевших на Акрополе товарищей и показывали им, что помощь близка.
Через полчаса на нас обрушилась турецкая кавалерия. Люди Караискакиса рассеялись, чтобы потом собраться вновь, а ополченцы побежали толпой, как бараны. Две тысячи беглецов смяли и увлекли за собой моих людей, которых я начал выстраивать в каре. Пришлось пробираться в Элевсин горными тропами, где конница не могла нас преследовать. К счастью, до подхода сипахской пехоты успели погрузиться на корабли и отчалить.
По утрам первая мысль о том, что нельзя было позволять Караискакису идти в авангарде, но сожаление об этом заслоняется куда более мучительным воспоминанием – встает перед глазами зарубленный по моему приказу француз-артиллерист. Вижу его залитое слезами полудетское лицо. Бог мой, как он рыдал, как молил о пощаде! Я лукаво списываю свою жестокость на обычай войны, хотя знаю ее истинную причину.
Когда полчища Ксеркса вторглись в Элладу, греки на Акрополе принесли богам человеческие жертвы. Раньше в моем представлении эта история темным пятном ложилась на эпоху, которая казалась мне золотым веком человечества, а теперь я, атеист, республиканец, не то чтобы верю, но допускаю, что принесенная перед боем кровавая жертва обещает победу, как строящаяся крепость будет неприступной, если ее замковый камень окропить человеческой кровью.
В детстве, в лесу, срезали с матерью ветку можжевельника мне для лука, и я ножом порезал себе палец. Другая мать кинулась бы целовать бедный пальчик, перевязывать его носовым платком, а моя, не глядя на мои слёзы, ухватила меня за руку, подержала ее над веткой – так, чтобы несколько капель крови упали на можжевельник, и сказала: “Вот теперь у тебя будет отличный лук!”
Казалось бы, в таких случаях имеет смысл проливать только собственную кровь, ведь те, кому мы платим ею за удачу, легко отличат настоящее золото от фальшивого. С другой стороны, если какой-то механизм запускается ключом, все предназначенные для этого ключи должны иметь одинаковую форму, но ничто не мешает им быть изготовленными из разного металла.
Огонь
Через два дня после возвращения из Элевсина ко мне в лазарет зашел Мосцепанов с одесским греком Цикурисом. Тот учит его греческому языку, но у меня сильное подозрение, что на уроках они больше пьют, чем занимаются делом. Благодарный ученик сопровождал раненого учителя. Под Афинами, когда турецкий всадник занес над Мосцепановым саблю, Цикурис заслонил его взятым в обе руки и поднятым вверх ружьем. В момент удара он отпустил дуло, чтобы не лишиться пальцев, и сабля, скользнув по стволу, порезала ему предплечье. Мосцепанов невредим, но после пережитого страха у него дергается левое веко, словно он кому-то ухарски подмигивает, и лицо расцарапано колючками, как у меня самого. Все мы спасались от конницы в поросших маквисом холмах. Где-то там осталась моя шляпа.
Я сменил Цикурису повязку. Мосцепанов избегал смотреть на его рану, а Цикурис не только смотрел, но и норовил поковырять в ней грязными пальцами. Пришлось шлепнуть его по руке, лишь тогда он перестал демонстрировать мне презрение к боли.