Филэллин — страница 39 из 54

Пять лет назад Цикурис был с Ипсиланти в Валахии, служил под началом знаменитого Фармаки, но по болезни не участвовал в походе к Секосу, где турки истребили весь их отряд, а командира взяли в плен. Подростком Цикурис вступил в “Филики Этери” и общение с гетеристами дало ему, сыну простого матроса, начатки образования в национальном духе. Он без труда перечислит с десяток олимпийских богов, имеет понятие о разнице государственного строя в Афинах и Спарте, знает, кто с кем сражался при Фермопилах, но при этом может сказать, что перед боем с персами царь Леонид молился Пречистой Богородице.

Цикурис не чужд музам и слагает стихи на димотике, точнее, переделывает народные песни на патриотический лад. Его перу принадлежит популярная песня о гибели Фармаки. В ней повествуется, как в Константинополе, на площади, в ожидании мучительной казни в присутствии русского, британского и французского послов, приглашенных полюбоваться этим душеполезным зрелищем, Фармаки поднимает глаза к небесам, видит стайку ласточек – и просит их, милых касаточек, полететь во Францию, поведать живущей там красавице-жене, как мужественно принял он смерть.

Я видел автора упившимся до беспамятства, лежащим в луже собственной мочи. Я знаю, Фармаки был тот еще праведник. Но, едва песня доходит до этих ласточек, у меня слезами перехватывает горло – отчасти потому, может быть, что в их нежном свисте, как ни в каком другом из производимых живыми существами звуков, включая ангельские теноры кастратов и рулады певчих птиц, отдается эхо тех голосов, которые мы услышим при переходе в иной мир, если в этом вели себя как подобает мужчинам.

Перед отплытием в Элевсин нам выдали часть недоплаченного за прошлые месяцы жалованья. Мосцепанов с Цикурисом собирались идти в Навплион и позвали меня с собой. Я отказался, но через час принял такое же предложение от Фабье и Чекеи – они ехали в город на полковой коляске, собираясь посидеть там в траттории за вином и жареной кефалью. Пятеро раненых остались на попечении моего помощника.

Фабье не хотел показываться в Навплионе после неудачи под Афинами, но Чекеи убедил его поехать, иначе греки будут думать, что он стыдится выходить на люди и, следовательно, признаёт свою вину за случившееся, а этого допускать нельзя – и так-то они все победы приписывают себе, а вину за поражения валят на иностранцев. По пути он продолжал аргументировать свою позицию, а заодно поносил Караискакиса, поминая ему какие-то взятые у турок деньги и то, что из-за него Байрон под Лепанто заболел малярией.

“Хорошо, тело Байрона увезли на родину, а не похоронили на Акрополе, как собирались вначале, – вспомнил Фабье. – Останки могут быть осквернены турками”.

“Если бы его закопали на Акрополе, – усмехнулся Чекеи, – в гробу давно бы ничего не осталось”.

“Почему?” – не понял я.

“Тело набальзамировали, чтобы увезти в Англию, – объяснил он, – и когда вынули внутренности, жители Мисолонги стали выпрашивать себе на память его сердце. Сердце им не дали, дали легкие. Их поместили в церкви как священную реликвию, но недолго они там пролежали”.

“Попы заставили убрать?” – догадался Фабье.

У меня возникла та же мысль, но оказалось, что легкие просто украли.

“Сбыли, наверное, какому-нибудь поклоннику его таланта”, – сказал я.

“Скорее поклоннице, – уточнил Чекеи. – Будь он погребен на Акрополе, туркам нечего было бы осквернять. Греки – превосходные коммерсанты. Они сами вырыли бы труп и распродали по кускам”.

Мы вышли из коляски на набережной. В этот предвечерний час она была полна гуляющими. Навплион звучит почти так же, как Неаполь, и означает то же самое. Всюду слышна была итальянская речь, но и греческая последнее время звучала всё чаще. Между морем и вытянувшимися вдоль берега тратториями, портерными, кофейнями, бильярдными пестрой массой текли английские моряки и туристы, баварские офицеры, местные патриции со свитой из уголовного вида клиентов и слуг, вооруженные до зубов командиры еще не сформированных или давно разбежавшихся партизанских отрядов, левантийские торговцы с порочными лицами и их морейские коллеги с физиономиями честных разбойников. Местные негоцианты, демонстрируя европеизм, прогуливались под руку с одетыми во всё черное женами, презрительно поглядывающими на дешевых проституток в оранжевых албанских тюбетейках и с завистливым осуждением – на дорогих, в ярких платьях, какие в Греции носят только мусульманки, и в шляпах с грязными перьями. Последние, большей частью неаполитанки, чувствуют себя здесь как дома. Когда их количество вдруг возрастает – это знак, что у правительства есть средства для выплаты жалованья солдатам, и что деньги скоро упадут в цене. Таково их не описанное Адамом Смитом свойство – они дешевеют в руках тех, кто не знает, доживет ли до завтра.

Фабье выбрал одну из итальянок, самую миниатюрную. Прижимистый Чекеи ангажировал девушку в тюбетейке, предупредив ее, что она будет использована строго по назначению, без предварительных вина и еды. Я не стал выбирать ни из тех, ни из других. Как врачу мне слишком хорошо известно, чем грозят подобные удовольствия, если к ним не подготовиться. Чекеи указал мне, что офицер, не переболевший гонореей, а лучше того – сифилисом, не пользуется авторитетом у солдат, но я отговорился отсутствием у меня претензий на капитанскую шапку и даже на чернильницу протопаликара.

Девушка в тюбетейке следовала за нами как тень и не издавала ни звука, зато избранница Фабье трещала без умолку. Она называла себя Зизи и говорила о себе в третьем лице: “Зизи голодна, идемте скорее”, “Зизи хочет пи-пи, идите помедленнее, она вас догонит”. Список ее противоречивых желаний разрастался, пока Фабье не велел ей замолчать.

Для чего она ему понадобилась, я не понимал. На моей памяти он лишь однажды привез к себе проститутку, но потом я сам со всеми предосторожностями посетил эту женщину, и она сказала мне, что у нашего начальника сломано копье, которое Господь даровал всем мужчинам. Помню, я подумал, что не стоило бы ему носить на груди свой медальон. Лобковые волосы входят в состав снадобий, чья загадочная власть над нашим телом и духом не имеет научного объяснения. Мой скептицизм врача с парижским дипломом остался в прошлом, война оживила во мне суеверия предков более далеких, чем отец с матерью. Я готов допустить, что при отъезде эта англичанка озаботилась тем, чтобы на время разлуки лишить возлюбленного мужской силы.

За арсеналом, чуть в стороне от главного променада, но хорошо видные с любой его точки, в полушаге один от другого лежали четверо в греческом платье. Руки у всех сложены под грудью, на груди у каждого – мятая оловянная тарелка с двумя-тремя темнеющими в них медяками. Рядом сидел старый грек и сосновой веткой отгонял мух, садившихся мертвецам на лица.

Они, видимо, были убиты при бегстве, в спину. Спереди одежда не имела следов клинка или пули. Веки у всех опущены, лишь у ближайшего одно веко задралось, виднелась полоска пустого белка под закатившимся за орбиту глазным яблоком. Челюсти подвязаны ремешками от царуг. Трупные пятна уже проступали сквозь загорелую кожу на лбу. По-крестьянски крупные кисти рук, с которых исчезли набухшие от работы вены, казались более безжизненными, чем лица. Кровь из ран давно вытекла, каменные плиты под телами чисты, сухи. Гуляющие даже не старались пройти подальше от них, разве что женщины машинально подбирали юбки. Самые чувствительные подносили к носам платки, хотя запах тления был почти не слышен. Морской ветер легко с ним справлялся.

Над нами реяли чайки. За пять лет войны они не хуже воронья научились лакомиться человечиной, и теперь гнусными криками, напоминающими скрипение заржавленных дверных петель, предостерегали серых конкуренток от намерения покуситься на их добычу. Численный перевес был на их стороне.

Подошли Цикурис и Мосцепанов. Они сказали, что на ночь этих четверых унесут под крышу, не то бакланье расклюет им лица, а днем снова положат здесь. Еще не собрано достаточно денег на отпевание и на похороны.

“Без денег попы не отпоют?” – саркастически осведомился Фабье.

“У попов жёны, дети. Жить всем надо”, – на своем ужасном французском оправдал их Мосцепанов, подмигивая мне левым глазом, словно хотел сказать не то, что говорил.

Фабье достал кошелек и распределил по тарелкам всё его содержимое. Зизи обреченно проводила глазами звякающие об олово монеты. Она уже поняла, что ей придется искать другого клиента. Мы с Мосцепановым и Чекеи внесли свою лепту, а Цикурис по примеру соплеменников сделал вид, что его это не касается. Мой народ лишен сантиментов. Как евреи, мы готовы умереть за веру и удавиться за грош.

Морейские греки по-варварски вольнолюбивы и неприхотливы, а такие, как я и мой отец, рассеянные по миру от Африки до Таганрога и Петербурга, еще и в том подобны сынам Израилевым, что или мы всю жизнь ползаем на четвереньках, чтобы крепче держаться на чужой земле, или задираем голову к небесам, чтобы вовсе ее не видеть.

Наша компания распалась. Фабье уехал обратно в лагерь, Цикурис решил навестить знакомых моряков из Одессы, Чекеи с албанкой затерялись в толпе, а мы с Мосцепановым зашли в популярную у наших солдат дешевую тратторию при столь же убогой бильярдной с истерзанным грязным сукном на колченогих столах. Три из них принадлежали Харе, возлюбленной Санта Розы, улыбкой встретившей весть о его смерти.

Фабье однажды привел меня сюда, чтобы показать эту женщину. Я ожидал увидеть гибрид Эвмениды и Шарлотты Корде, а увидел заурядную греческую мещанку, каких полно было в Таганроге. Они безвкусно сочетали похоронный цвет платьев с модными фасонами, были угрюмы в обществе, льстивы с моей матерью и крикливы в собственном семейном кругу, но первое впечатление, из которого мы сотворили себе идола, оказалось ложным. Сейчас Хара восседала на табурете с таким видом, словно глаза меня обманывают и на самом деле она орлицей парит над головами игроков, клубами табачного дыма, катящимися по сукну щербатыми шарами. Ничто не ускользало от ее хищного взгляда.